Активно Кай реагирует только на дождь. Стоит забарабанить каплям по отливу – выходит на балкон, где торчит часами; моросящий дождь переходит в ливень, а он стоит, словно хочет насквозь, до кишок и костей пропитаться атмосферной влагой. На взывания вернуться – ноль внимания, лишь физиономию вверх задирает, силясь разглядеть что-то в серых, набухших водой тучах. Сверкает молния, слышатся раскаты, но Кай и не думает покидать балкон, пялится на вспышки, похоже, кайфуя от звуков грома.
Чувствуя полное бессилие, мечусь по комнате, где вскоре появятся мокрые следы. Идущие от балконной двери к его комнате, расплывчатые и огромные, они напоминают следы йети. Да-да, он не совсем человек, в нем живет чудовище, которое спустя час-другой вернется в нору, оставляя за собой маленький ручеек, стекающий с насквозь промокшего халата. Я иду за ним, вижу, как он прямо в халате укладывается на диван, и чувствую, как внутри набухает бешенство. У меня заканчивается отпуск, а возвращения к норме (да что там – хотя бы к намеку на норму!) так и не произошло. Кай не умер, Максим не воскрес, итог нашего двойного заточения – реликтовый гоминид, абсолютно не реагирующий на человеческий язык. А тогда следует подойти, развернуть гоминида от стенки и хлестануть ладонью по опухшей физиономии.
– Ты будешь слушать, что тебе говорят?! Будешь слушать?!
Еще удар, потом еще!
– Ты понимаешь, что я не смогу работать?! Писать, брать интервью, вообще уходить из дому?! И мы с тобой просто сдохнем с голоду, хоть это ты понимаешь?!
Продолжаю хлестать, и голова йети безвольно перекатывается слева направо и обратно. То есть опять реакции ноль! И тогда накатывает отчаяние. В бессилии опускаюсь на пол рядом с кроватью; еще немного, и из моей глотки тоже вырвется дикое «А-а-а!». Хочется, чтобы наше жилье провалилось куда-то в преисподнюю, чтобы хляби небесные разверзлись, и нас смыло волной вселенского потопа…
Спустя время истерика уходит. И накатывает стыд.
– Максим, прости меня… Слышишь?
Он лежит, отвернувшись к стене.
– Ты же можешь простудиться, серьезно заболеть…
По опыту знаю: он не заболеет. Но хочется чего-то привычного, нормального, как у всех, и я, смахивая слезы, выдавливаю из себя беспомощные оправдания…
Свободу завоевываю посредством двух желтеньких таблеток: их нужно растолочь на блюдце фаянсовым пестиком, после чего незаметно подмешать в пищу Каю. Почему незаметно? Потому что Кай отвергает любые препараты категорически. Просто выбрасывает их в сортир, а уж что при этом говорится в мой адрес, равно как и в адрес мировой фарминдустрии… Но выхода нет, жизнь, о которой почти забыл, наваливает куль с обязанностями, их надо выполнять, для чего следует обезопасить себя и моего поднадзорного. Желтенький препарат не превратит Кая в Максима (увы!), зато гарантированно отключит, свалит, срубит с ног и т. п. А тогда конфорки окажутся закрытыми, дверь запертой, никто не вывалится с третьего этажа, а крик снежного человека не прорвется сквозь бетонные перекрытия.
И все же беспокойство не отпускает. Я даже с виду не принадлежу к миру обычных людей, к их заботам, радостям и горестям: на носу у меня темные очки, на голове бейсболка с низко опущенным козырьком. Хочется быть господином инкогнито, человеком-невидимкой, отделенным от прочих горожан, бегущих по своим делам.
Особенно много бегущих на проспекте Победы, главной городской магистрали, проходящей через дамбу. Это земляное сооружение пересекает огромный овраг, внизу которого теснятся частные постройки и змеятся тропки, параллельные центральной улице. А главное, там абсолютно нет людей! На Победе их пруд пруди, несмотря на будний день, внизу же никого, поэтому после недолгого размышления спускаюсь на дно оврага. Не нужны мне знакомые, как и коллеги по работе; вообще никто не нужен (за время заточения я буквально одичал).
Проруха, однако, подстерегает и здесь.
– День добрый! – перегораживает дорогу некто в кирзовых сапогах.
– Добрый… – бормочу, – но я что-то не припоминаю, чтобы мы…
– Да вы же из газеты! К нам приезжали, когда наши халупы начальство сносить собралось! Помните?!
Ну да, когда-то писал в защиту проживающих в овраге…
– Вспомнили, да? А я вон в том доме живу, на склоне! – указывает обладатель сапог. Зависает неловкая пауза.
– И как? – спрашиваю. – Больше не пытаются сносить?
– Не, вы охоту отбили! У нас газета с вашей статьей до сих пор хранится!
Неожиданная встреча, случись несколько лет назад, доставила бы законное удовлетворение, мол, не зря ем хлеб, нужен! А тут ни малейшего удовлетворения, лишь досада на то, что плохо замаскировался. Еще глубже надвигаю бейсболку на лоб, прощаюсь и чешу дальше, поскальзываясь на подмокшей тропке.
Следующий визит в ЖКС №2, что тщетно пытается взыскать с меня недоимку. Я давно запутался в счетах, падающих в почтовый ящик, и наверняка что-то из них потерял. А тогда изволь бегать по кабинетам, пытаясь найти нужного клерка. Безумие – полчаса искать того, кто возьмет с тебя деньги, но безумием меня не удивишь. Я и тут не могу отрешиться: наблюдаю, как блондинка сурового вида заполняет квитанцию на оплату газа (нашелся клерк!), и вспоминаю очередной пассаж поднадзорного:
– Хуматоны – рабы углеводородов. Убери от вас нефть и газ – моментально сдохнете. Вы напоминаете вампиров, что присосались к телу земли и высасывают из нее продукты трупного распада.
– Какого, к черту, распада?! – раздражался я, слыша в ответ, дескать, углеводородные ископаемые образовались из низших животных, живших миллиарды лет назад. И мы (хуматоны) – что-то типа падальщиков, все наше благополучие зиждется на переработке разложившихся трупов.
Заполнение движется медленно, кажется, блондинка специально мурыжит нерадивого плательщика. И подкатывает желание ляпнуть чего-нибудь насчет углеводородной зависимости современной цивилизации, чтобы у мадам глаза на лоб вылезли. Под сурдинку можно скомкать платежную ведомость, объявив: отныне я отказываюсь сжигать продукты распада, а договор с ЖКС №2, посредником газоснабжающей компании – расторгаю! Понятно, я этого не провозглашаю. Пока хватает ума и воли не отдаваться на волю безумным порывам, но послед тянется, пуповина не обрывается, отчего на душе тревожно и тоскливо…
Город тоже пробуждает тоску. Исхоженный-изъезженный, он знаком до последней запятой, ну, если принять новомодную концепцию (ау, Кай!), что нынче все на свете – текст, в том числе городское пространство. На роман Пряжск не тянет, конечно, не тот масштаб. Для рассказа он великоват, а вот для повести – годится. Скучноватой повести, без неожиданных сюжетных поворотов и замысловатой игры образов. Основа текста индустриальная, это дюжина предприятий разного масштаба, на каждом из которых когда-то пришлось побывать (газетчик, как-никак!). Но вагранки и станки с ЧПУ воодушевят разве что мастера производственной прозы, скуку этим не развеешь. Полдесятка церквей восстановлено, четыре из них действующие, только душу обмануть трудно, увы, не сумел (да и не старался) воцерковиться. Чем еще любопытна повесть? Памятником богатырям земли русской, парком с деревянными скульптурами, драматическим театром и даже своей филармонией. Но и «культурная среда» не греет. То есть когда-то грела, все театральные премьеры посещались, как и филармонические концерты. В рестораны захаживал, по парку регулярно прогуливался, благо жили тогда рядом, на Победе, а вот теперь интерес утрачен. Из всей повести актуальной выглядит лишь крошечная глава, а может, закономерный эпилог под названием «Пироговка». В Пряжске любой пацан знает это словечко, а уж взрослые и подавно. Звучит оно на каждом шагу, обычно с ироническим подтекстом: «Ты что – с Пироговки сбежал?!», «Тебе пора в Пироговку!», «Ну, вообще дурдом! Пироговка натуральная!»
Эта самая Пироговка являет собой полдесятка краснокирпичных корпусов, что запрятаны в глубине лесопарка, расположенного далеко и от дамбы, и от театра с филармонией. Зачем такое учреждение на центральные улицы выставлять? В городской чулан его, в медвежий угол, чтобы не портило парадный вид. И я, скажу честно, с таким подходом согласен. Двигаясь по улице, я стараюсь забыть Пироговку, выбросить ее из головы, будто нет этого мрачного (а то ж!) учреждения. Нет его! Нет!!
Н-да, нет повести печальнее на свете…
Возле сквера еще одна незапланированная встреча. Я бы с удовольствием ее избежал, только глаз художника не обманешь темными очками, Монах в любом обличье вычислит.
– Ты чего, старик?! От солнца спасаешься?! Так вроде пасмурно…
– Глаз болит… – бормочу, – у меня этот… Конъюнктивит!
– А-а, понятно!
В неизменном черном берете, Монах торчит у кованых ворот, ведущих в зеленую зону с фонтаном и памятником тем самым богатырям. Сам на походной брезентовой табуретке, вокруг – с десяток холстов с намалеванными гротескными физиономиями земляков и плакат с ценником: «Шарж – 300 р., Портрет – 200 р.». Сашка Монахов отличный живописец; и график хороший, вообще член Пряжского отделения Союза художников. Но жить как-то надо, приходится, как он говорит, выходить на панель.
– Странные у тебя расценки, – говорю, озирая уродливые изображения. – По-моему, портрет должен стоить дороже.
– Согласен, – кивает Монах, – но тут ведь рыночная стихия. То есть предложение определяет спрос.
– Хочешь сказать: шаржи популярнее?
– И значительно! Портрет, как известно – зеркало души. Но заглядывать к себе в душу люди не очень-то хотят. Им бы поржать, постебаться, они готовы на искажения, лишь бы правды не видеть!
Обхожу ряд мастерски исполненных карикатур. Женщина с вытаращенными, как при базедовой болезни, глазами, мужик с дебильной улыбкой до ушей, существо неопределенного пола, типа трансвестит, с развевающимися волосами. Волосы напоминают Медузу Горгону; да и остальные изображения пробуждают в памяти то ли Иеронимуса Босха, то ли картинки из «Крокодила».
– А может, это и есть правда? – задаю вопрос, пройдясь вдоль «вернисажа». – Отражение их душ? Настоящее, без прикрас?
– Какая разница? Они платят, я исполняю…
Почему-то теперь не стесняются выставить напоказ душевное уродство, даже йети-Максим на этом фоне выглядит прилично. Вот откуда странное удовольствие от карикатур: приятно осознавать, что мир, по сути, безумен, крив, кос, неадекватен…
– Ты чего-нибудь слышал про хуматонов? – спрашиваю.
– А это кто?
– Большинство рода человеческого. С виду похожи на людей, но они… Не до конца родились, что ли. Из детородного органа благополучно вылезли, смело зашагали по жизни, а внутри вроде как недоделанные. Так, не до конца рожденными, и помирают!
Зависает пауза.
– Старик, что-то тебя на философию потащило… – привстав с табуретки, Монах хлопает по плечу. – Лучше про себя расскажи. Куда пропал? О тебе спрашивают, а я ничего сказать не могу…
Излагаю отработанную версию насчет отпуска. Мне наплевать, верят или нет, я закрыт, как ракушка, давно никого не посвящаю в подробности своей жизни. Даже Монаха, когда-то дружившего с нашим семейством и написавшего однажды семейный портрет. Где та семья? Опять же – в Караганде, и Сашка был бы просто золото, если бы не касался этой темы…
Но он касается, предлагает опять сделать портреты, только теперь отдельно меня и сына.
– Где он, кстати? Я его уже столько времени не видел…
Мое лицо кривит судорога – хорошо, глаз не видно. Возможно, Сашка догадывается, но, как вежливый человек, не выпячивает догадки; я же бормочу про академический отпуск и отъезд к родственникам.
– Понятно… Ладно, заходи в мастерскую, выпьем, как раньше. Когда ты на Победе жил, чаще встречались.
Киваю, мол, обязательно зайду. А ко мне, Саша, заходить не надо. Это мой «Корабль дураков», я там и капитан, и боцман, и палубная команда; а вот для пассажиров места не предусмотрены.
Попрощавшись, двигаюсь дальше, к своей цели. Цель имеет обличье старинного особняка, выстроенного в стиле русский модерн и некогда бывшего во владении купца Мальцева. После революции особняк передали профсоюзам, где они влачили свое существование, пока градоначальник не повелел их выселить. Вначале хотели вселить туда управление железной дороги, потом еще кого-то, но тут Пряжску повезло – открыли филиал питерского университета, точнее, трех гуманитарных факультетов. И в Мальцевку (так называли здание) въехали философы. По этажам вместо унылых функционеров забегала интеллектуальная молодежь, там зазвучали умные речи, и однажды по гранитным ступеням поднялся…
Вспомнив Кая, перед ступенями останавливаюсь. В очередной раз захлестывает тоска, когда вижу молодых парней и девушек, что входят в резные дубовые двери, выходят оттуда, оживленно переговариваясь, то есть живут своей жизнью. Веселой, полноценной, с планами, перспективами, результатами. А мой поднадзорный похоронен заживо, замурован, по сути, превратился в мумию. Когда тоска накрывает с головой, отхожу за угол и достаю сигарету. Не будем спешить – больше года ждал, могу еще подождать, ведь документы Кая лежат в сейфе и есть не просят. Всякое бывает: с зимнего семестра Максим, возможно, опять вольется в ряды студиозусов и будет, как и прежде, блистать…
Увы, сам не верю своим доводам. Вольется, будет блистать! Мумия на это не способна!
Документами заведует седовласая дама, каковая делает мне выговор, дескать, два года академотпуска – нонсенс! Это вопиющее нарушение правил, не понимаю, как такое вообще позволили! По ходу обвинительной речи она роется в шкафу (насчет сейфа я преувеличил), разыскивает папку с делом и звучно хлопает ею об стол. А далее: вы знаете, что у нас недавно была комиссия из Министерства образования?! Мы же новый филиал, за нами глаз да глаз, мы должны качество преподавания обеспечить! Дама кипит праведным гневом, перебирая аттестат, характеристику и прочие бумаженции, свидетельствующие о подготовке и личностных качествах моего Кая. Права ли она? Безусловно, ее негодование оправданно. Неоправданно мое негодование, точнее, ярость, что внезапно выплескивается. Кажется, я произнес слово «заткнитесь!». Возможно, даже «заткнись!», и еще что-то произнес, вроде бы совсем непотребное. И наплевать, что это защитная реакция – вот вызовет охранников и будет, опять же, права!
Положение спасает некто хромоногий, с видавшим виды портфельчиком в руках. Войдя внутрь, тот хромает к столу седовласой и пытается ее урезонить (первоначальный испуг прошел, вот-вот грянет ответный гнев).
– Все в порядке, Марина Петровна, не надо так эмоционально… Студенту Знаменскому было специальное разрешение на два года академотпуска… В общем, отдайте документы, и мы уйдем.
Видно, хромой в авторитете, его слушаются, хотя документы, конечно, не отдают, а швыряют. И припечатывают: «Хам!» После чего меня выводят, ласково взяв за локоть, ведут куда-то по коридорам, по черным лестницам, чтобы в финале путешествия распахнуть передо мной двери каморки, забитой книгами. В свое время, надо полагать, купец держал в каморке прислугу либо собаку, а вот теперь тут, понимаешь, анналы…
– Мой кабинет, – улыбается хромоногий, – тесновато, зато приватность обеспечена. Значит, Максим не выйдет на учебу? Я сразу понял, что речь о нем, попытался сгладить…
Отвечаю, мол, в следующем году выйдет. Зачем я вру? По привычке, а еще для облегчения.
– Тогда придется поступать на общих основаниях. Мы и так писали письмо ректору, чтобы второй год выбить… Да, жаль. Большие надежды подавал!
Вспоминаю, как Максим рассказывал про хромого доцента со странным прозвищем Штрихкод. Кажется, это из-за фамилии Штрих (тоже странной), но по фамилии к человеку обращаться не будешь, тем более к тому, кто тебя только что выручил.
– Извините, не знаю, как вас…
– Ах да, не представился! Аркадий Ефимович. А вы, как я понимаю, отец Максима?
Кивнув, снимаю очки. Теснота каморки-кабинета дает возможность без труда читать на корешках фамилии, многие из которых знакомы – тот же набор титанов мысли и виртуозов философского дискурса, что на полках Кая. Но Аркадий Ефимович, видно, свой среди титанов: не обращая на них внимания, роется в ящиках стола, перебирает стопки бумаг, что высятся на столешнице.
– Где ж эта работа… – слышу бормотание, – извините, время прошло… А Максим, значит, не уехал в Петербург?