Высокая кровь - Самсонов Сергей Анатольевич 10 стр.


– Беги, Ванятка, в сени и солдат позови. И ты, Полюшка, к мамке ступай, – велел Леденев, скинув шапку и стягивая бороду, и Сергей наконец-то увидел лицо, то самое, которое разглядывал на фотографиях, – и вместе с тем, казалось, совершенно незнакомого, не того человека, живого, осязаемого, потому и другого.

– Взять, – сказал Леденев. – Не бить, не разговаривать, никого не пускать, – и слова его будто бы перетекли, воплотились в движения двух часовых, тотчас поднявших Аболина.

Лицо того с расширенными, побелевшими глазами, вбирающими Леденева, сломалось в каком-то неверящем недоумении и даже будто бы раскаянии – на миг показалось, что он вот-вот стечет перед комкором на колени, словно только теперь осознав, на кого покушался.

– Ты!.. ты!.. – хрипнул он, и к горлу подтекли какие-то слова, но один из бойцов завернул ему руку до хруста, заставив охнуть, онеметь от боли, и вот уж вытолкали, выволокли в сени.

Комкор, бритоголовый, в бабьей шубе, напоминающей боярскую с картин Васнецова, прошел к столу и сел напротив онемевшего Северина, и все вокруг них перестали быть – в глаза Сергею, любопытствующий, не потерявший, что ли, той лукавинки, с какой глядел на ребятишек, но все равно ударил леденевский взгляд.

Глаза эти, казалось, увеличивали все, на что смотрели, будто сильные линзы, собирали в фокальную точку весь свет, в самом деле все зная, все видя. Не в одном только этом пространстве, но еще и во времени – все, во что он, Сергей, заключен и к чему прикреплен, где родился, как рос, кем воспитан, почему стал таким, каков есть, и каким еще станет, к нему, Леденеву, попав.

– А ловко вы его, – сказал Леденев, смотря уже как будто сквозь Сергея, и подавился застарелым кашлем. – Выручили положение, а то и до горла дорвался бы.

– Роман Семеныч, любушка! Прости ты меня! – убито-покаянно начал Носов, штабной комендант. – Да я из него, гада, все кишки повымотаю, – когтями вцепился Сергею в плечо. – Живьем буду грызть!

– Помолчи, – попросил Леденев, прокашлявшись.

– Вы, что ж, его правда узнали? – набросился Сергей.

– Узнал. Товарищ мой старый. Еще по германской.

– А я чувствовал! Знал! Офицер!.. От белых отбился и к нам – подпольщик, большевик!.. С кем очную ставку?! Вот – с вами, выходит! Не раньше! Кретин! Наган ему в бок надо было – и до выяснения!

– Звать-то вас как? – Подчеркнутое обращение на «вы» в соединении с забывчивым, не застревающим в Сергее взглядом не то чтобы обидело Северина, а именно внушило стыд и отвращение к себе.

Никогда еще он не чувствовал себя таким никчемным, лишенным веса, плоти даже, а не то что голоса, – под давлением этого леденевского непризнавания его, Сергея, значащим и стоящим хоть что-нибудь.

– Откуда ж вы прибыли? – спросил однако Леденев.

– Из Калача через Саратов.

– Каких мест рожак?

– Тамбовский. Учился в Москве.

– Бывал я в Москве, давно, при царе. Как зазвонят все сорок сороков – так и мороз по коже, душа из тела просится, как стрепет из силков, будто и вправду сам Господь к себе ее покликал. Иль будто ангелы на землю снизошли. А нынче разве снизойдут? А главное, нам и без них хорошо. На крови и возносимся – в вечную жизнь. Новый мир только в муках рождается, так, комиссар? – Леденев говорил, как больной под гипнозом.

«Бог, ангелы… Христа вон славит, как юродивый», – подумал Сергей взбаламученно.

– Допросить его надо, – сказал он, кивая на дверь.

– А чего вы хотите от него услышать? За что он нас бьет – и так вроде понятно. Кем послан – так об этом и в газете можно прочитать, в «Донской» их «волне». И вольно ж ему было явиться сегодня – весь праздник испортил. Детишек вон перепужал.

– Так Рождество еще как будто не сегодня, – сказал Северин, невольно проникаясь творящимся вокруг него абсурдом.

– А вы до завтра чаете дожить? – спросил Леденев. – Так завтра – это о-о-о… Кому еще выпадет Рождество-то встречать?.. Пойдем, Челищев, – приказ писать будем на завтра.

– Теперь и с комиссаром, – напомнил начштакор, кивая на Сергея.

– Само собой, – поднялся Леденев.

Сергей и не заметил, как оказался за другим столом, на котором была уж разложена карта-трехверстка, и будто ниоткуда появился, должно быть вылез из звериный шкуры, новый человек – опять щеголеватый офицер, высокий, хромоногий, Мефистофель, с холеной конусной бородкой и заостренными усами, с невозмутимым, жестким взглядом темных глаз, в которых чудился нерастворимый осадок превосходства надо всеми. Мерфельд, начоперод.

Леденев наконец сбросил шубу, и ордена Красного Знамени на черной гимнастерке его не было, как и знаков различия. Сел у окна на табурет и, не взглянув на карту, врезал взгляд в неизвестное время, в ночную снеговую пустыню, где как будто и вправду ничто не могло ни возникнуть, ни сдвинуться с места без его разрешения, и даже налетавший неизвестно из каких пределов ветер лютовал на бескрайнем просторе не сам по себе – нес его, леденевскую, волю, слова:

– Противник перед фронтом корпуса пассивен и наблюдает за передвижениями наших войск по линии Персияновка – Грушевский. На правом фланге корпус действует совместно с кавбригадой Блинова. Тылами опирается на двадцать первую и двадцать третью стрелковые дивизии и третью бригаду Фабрициуса. Комбригу-один, произведя необходимые приготовления до двух часов утра, скрытным маршем обойти высоту «четыреста три» указанным разведкою маршрутом. Забрать Жирово-Янов, выдвинуть разъезды к Норкинской и, оседлав железную дорогу, рвать пути на Новочеркасск…

То была речь машины – в ней не было не то что интонаций, но даже ни единого живого слова, одни только термины, названия бригад и голые глаголы. Ни происхождения, ни места рождения она не выдавала, разве только привычку и даже предназначенность повелевать, разве только военное образование, хотя ни императорской военной академии, ни даже офицерского училища Леденев не кончал.

– Комбригу-два к семи часов утра вести бригаду к высоте и развернуть к атаке в линию, не доходя трех верст.

– Но Горская с марша – отдохнуть не успела, – сказал Челищев, обрывая бег карандаша и вскинув на комкора острые глаза. – А мы ее вперед пихаем. На пушки, без достаточной поддержки артиллерией.

– Потому и пихаем, – ответил Леденев, – что у нее пугаться чего-либо теперь уже сил не найдется. Она ведь, усталь, всякое другое чувство давит. Сытый и отдохнувший красоваться идет, а заморенный – умирать. Такой зря и пальцем не ворохнет.

Сергея поразила эта мысль – его, человека, не раз писавшего в газеты: «победа или смерть», «кто себя пожалел, предал дело борьбы за всемирное счастье трудящихся», «переносить во имя революции не только голод и усталость, но даже огонь». Не то чтоб он не представлял, что такое усталость в походах, но все-таки почувствовал себя едва ли не ребенком, который каждый день ест мясо, но ничего не знает о людской работе на быка или свинью.

Леденев говорил не о жертве и не о самоотвержении, а о слабости человека, от которого бесполезно требовать чего-либо сверх человеческих сил, но можно поставить в такие условия, когда ему придется стать героем. Да и не героем (потому что герой, представлялось Сергею, – это собственный выбор), а машиной, которая не ошибается.

– Так, стало быть, блиновцы изобразят наш правый фланг, – поднял голову Мерфельд. – Сидорин будет лицезреть их со всех своих аэропланов у Горской на уступе, в то время как Гамза уже заполз ему за шиворот. Красиво. Но что это нам даст, помимо суматохи в их тылу на левом фланге? С валов-то их такою горсткой не собьешь. С чего же ты взял, что Сидорин на этот твой вентерь с подводкой всю конницу выпустит? Куда как выгодней держать ее за валом, предоставив нам лезть в эту гору, как грешникам к небу, а верней, нашей пешке, которой еще больше суток тянуться. А конницей своей обхватывать нас с флангов, когда наша пешка в эту гору полезет? Для хорошего концентрического удара сил у нас слишком мало – какой там прорыв? А ты толкаешь Горскую под пушки, да и Донскую и Блиновскую туда же – ведь втопчет в землю «Илья Муромец». На ровном месте – как на стрельбище. Артиллерийскую дуэль-то проиграем, даже не начав.

– Артиллерийская дуэль, – повторил Леденев с удовольствием. – Запомнить бы надо – вверну на совещании в штабе армии. Буран завтра будет, – сказал он так, как будто сам уже и вызвал из каких-то незримых пространств тот буран. – На небо погляди – ни звездочки. С Азова нажмет.

– Ну подведешь ты к валу корпус по бурану, а он-то из вала разве выйдет? Что ж, он куриной слепотою мозга заболеет к завтрашнему дню? Уроки-то прежние помнит, наверное. Потопчемся под валом, как бездомные собаки перед тыном, и назад, поджав хвост, побежим? Или подымемся, подобно облакам, и кони наши, как орлы, взлетят?

– Сказал слепой: «посмотрим», – ответил Леденев. – А ну как вся Донская армия назавтра к тем высотам стянется. Это дело живое – в приказе не опишешь… Ну, все на этом? Тогда пойдемте, ваше благородия, на Партизанскую посмотрим.

– Благородиями бывают прапорщики, – ответил Мерфельд, поднимаясь. – А я, уж коль на то пошло, высокоблагородие.

– А ты знаешь, отчего я в красные пошел? – сказал Леденев. – Чтоб это «вашевысоко…» не выговаривать, язык не ломать.

– Других соображений не было? – насмешливо осведомился Мерфельд.

– А это чем плохо? Кто меньше гордость твою гнет, тот тебе и родной.

Сергей насторожился, с жадностью вбирая разговор, но все уж поднялись, накидывая полушубки и шинели, и, спешно подписав свой первый боевой приказ по корпусу, он вышел вслед за всеми на крыльцо и тотчас осознал, насколько опоздал с никчемной подписью, поскольку в слепом, завьюженном мире все вправду ожило и двинулось по первому же леденевскому слову. Перед взглядом его потекли сотни призрачных всадников, из невидья и в невидье, в метель, и впрямь уже казалось – только тени, ибо двигались все в совершенном, каком-то неестественном беззвучии, не кони, а гротескные мифические чудища, уродливые межеумки былинных великанов и готических химер – с непомерно огромными, словно раздувшимися от водянки головами и ногами как будто в инвалидных лубках. Он, Северин, не сразу понял, что к мордам коней приторочены торбы с овсом, а копыта обуты в рогожу – чтоб ни всхрапа, ни звяка подков о придонные камни и наледи.

И проводив глазами этих, как будто созданных одним его воображеньем всадников, по три в ряд исчезающих в пепельной мгле, Леденев, не сказав ни единого слова, толкнулся под крышу, и Сергей как привязанный двинулся следом. Все оставили их с Леденевым вдвоем.

– И все же надо допросить его, – сказал Северин, чтоб хоть что-то сказать, а может, просто понимая, что Аболин – это единственное, что пока еще связывает его с Леденевым.

– По дороге не наговорились? – спросил Леденев и вдруг резко выдохнул, как будто прочищая грудь и горло.

– Как же имя его? Настоящее?

– Извеков. Евгений Николаевич. Здешних мест рожак, новочеркасский. В семнадцатом году подъесаулом был, теперь в каком чине, не знаю.

– Так вот и надо допросить. Вдруг тут у нас их люди – надо понимать.

– Вот репей, прицепился. Вот я у нас и есть его человек. На жертву он пошел. У них, как говорится, у корниловцев, мертвых голов: когда идешь в бой, считай себя уже убитым за Россию. Мне нынче, как видите, малость не до того.

– Но есть начальник оперчасти.

– Ну вот он и займется, – ответил Леденев, как о чистке конюшни.

– Вы что же, вместе с ним служили? Ну, в германскую?

– В плену у австрияков познакомились. – Твердо спаянный рот Леденева шевельнулся в едва уловимой улыбке. – Ну а вы где воевали?

– На Украине, с гайдамаками. – Сергей чувствовал, как голос у него по-петушиному срывается, и с возрастающим ожесточением продолжил: – Давайте уж начистоту. Сосунка к вам прислали? Да только это, извините, не вам уже решать. Прислали – стало быть, сочли необходимым. Именно меня! Так что придется уживаться. И в штабе я отсиживаться не намерен.

– Ты с бабой спал? – посмотрел на него Леденев будто с жалостью. – Есть у тебя присуха, ну невеста или, может, жена? А что ты так смотришь, будто тавро на мне поставить хочешь? Это, брат, не шутейное дело, а самая что ни на есть середка жизни, то же, как и людей убивать. О Рождестве ты спрашивал – почему я его на сегодняшний день передвинул? Всем срок невеликий дается на этой земле, а нынче и его лишиться можно. Вот если ты, допустим, ни одну не облюбил, тем более обидно умирать. Так что, может быть, и погодил бы – себя-то пытать? Вот заберем Новочеркасск, а там, поди, и девочки из офицерских бардаков – тогда и воюй.

– Я чужие объедки не жру, – отрезал Сергей, как ему показалось и хотелось ответить, с холодным достоинством.

– А где ж я тебе нынче честных баб возьму или девок непорченых? Голодает народ, хлеб не сеет никто. У меня тоже бабы есть, милосердные сестры. Все бляди. Товарищи бойцам, потому и дают. Обслуживают всем чем могут. Да и бабье нутро нипочем не уймешь – наоборот, еще жадней становятся.

– В настоящее время о половом вопросе думать считаю для себя смешным, – отчеканил Сергей, испытывая раздраженное недоумение, как может столь ничтожное животное занимать Леденева, и вместе с тем почуяв сладостно-мучительную, идущую откуда-то из-под земли голодную тоску – двойной раздирающий стыд: за то, что это темное, звериное неподавимо им владеет, и за свою мужскую нищету, за то, что близость с женщиной – простейшая из милостей природы – ему до сих пор не дана, и что Леденев это видит.

– Понятно. Железный боец. Да только революция нам будто этого не запрещает. Или может, ты квелый, ну, хворый какой?

– Я сейчас нахожусь в непосредственной близости от позиций противника и ни о чем другом не думаю.

– Ну и где же ты предполагаешь завтра пребывать?

– Где вы посчитаете нужным, – влепил Северин. – Но прошу испытать меня в деле. Я командовал взводом и ротой.

– На коне ездить можешь?

– Могу, – чуть не выкрикнул он.

– Ну, побудешь при мне. Дадим тебе коня. И шашку выбирай, – повел глазами Леденев на целую гроздь клювастых клинков, подвешенных на крюк.

Сергей как можно медленнее и безразличнее поднялся, степенно подошел к многосуставчатому железному ежу, повглядывался в медные головки, в старинную чекань кавказской работы и выбрал простую казачью, саму будто легшую в руку. Такую же, какой рубил лозу и глиняные чучела под руководством Хан-Мурадова, сухого, маленького, жилистого ингуша с широкими покатыми плечами и талией в наперсток.

Уроки даром не прошли: наивный ребяческий трепет и романтическая, что ли, через книги, зачарованность бесстрастно-хищной красотой холодного оружия («Не по одной груди провел он страшный след…») как будто уже перешли в привычную тягу к нему и даже охлажденную, почти ремесленную дружбу.

Но все-таки Сергей не мог поверить, что он уже у Леденева, сидит и разговаривает с этим человеком во плоти; что завтра же очутится в сосредоточии той силы, о победах которой кричало советское радио; что, возможно, и сам налетит на врага и рубанет, достанет по живому, откроет заточенную в костях и мясе душу, просечет ее страшным ударом, чтоб навсегда остался след, чтоб никогда не забывалась эта лютая свобода – пересоздать, переиначить мир.

– А что же о приказе ничего не скажешь? – спросил Леденев, наблюдая за ним, словно за первыми шагами ребенка без поддержки.

– Так вы уж будто без меня решили, – засмеялся Сергей злобновато. – Бригада вон уже ушла – чего ж мне, кидаться за ней? Да я и обстановки, в сущности не знаю.

– Вон карта, погляди. А лучше вечерять садись да спать, – немедля сжалился комкор, и Сергей то ли вспыхнул, то ли похолодел, решив, что над ним издеваются.

– А начпокор Шигонин что же – почему вы его на совет не зовете?

– А вон у Пантелеевых в хлеву поросенок живет – почему не зову?

– Ну, знаете…

– Вот именно, знаю, – сказал Леденев. – В Саратове есть доктор, Спасокукоцкий – может, слышал? Так вот, он как Лазаря меня воскресил, потому как Господь наделил его даром таким – с того света людей доставать. А, скажем, мне или тебе такого дара не дал. И если б я, допустим, встал над человеком при смерти да начал его резать, как телка́ в домашности, так, верно, и сгубил бы, а?

Назад Дальше