— Что тебя в Сеченово занесло? — спросил Петр. — Понятно!.. Я? Значит, нужно, коли приехал… — О себе он изъяснялся туманно, намеками. — Отсюда — домой? Подзаправимся, покупки твои обмоем и — айда!
— Лады. — Михаил уселся поудобней, наклонился к соседу. — Только деньжат у меня маловато, поистратился…
— Да какой между нами счет! — благодушно отмахнулся Зуйков. — Сегодня у меня, завтра у тебя, небось не впервой…
Он позвал рослую румяную девушку в белом переднике, заказал ей обед и, подмигнув, добавил:
— И бутылочку нашенской тащи, видишь, с дружком встретились…
Они выпили и не спеша принялись за еду. Борщ, подернутый красной пленкой жира, был прямо огненным, обжигал губы, и Петр вскоре положил ложку.
— Пущай остынет. Ну, чего нового у вас? Тракторишко-то мой топает?
— А как же! — охотно подхватил Михаил. — Поршеньки ему сменили, коленчатому валу перетяжку сделали. Он еще поскрипит, даром что старик, а крепкий…
Ремнев говорил о тракторе тепло, словно о живом существе. Всего год назад он впервые сам, без посторонней помощи, тронул с места именно эту машину и сразу почувствовал себя уже не мальчишкой, но мужиком, работником. Обучал Михаила ремеслу механизатора Зуйков, у которого он числился тогда прицепщиком, и хотя тот уже не работал, Михаил по-прежнему относился к Зуйкову как к своему учителю.
Пол-литровка быстро пустела, и они заказали вторую. Ремнев, захмелев, обиженно рассказывал о своей распре с комсоргом, что-де не дает он ему прохода, наставляет да воспитывает.
— Допечет меня вконец, пойду к Александру Васильевичу.
— Легок твой Александр Васильевич на помине, — озабоченно перебил Петр и, стараясь сделать это понезаметнее, отодвинул свернутые мешки, которые лежали у его ног, подальше в угол.
Галин улыбнулся Михаилу и направился к их столику.
— Пируешь? — опросил он, кивнув на недопитую бутылку.
— Какой там пир! — ответил за Ремнева Зуйков. — Видишь, никак одну на двоих не прикончим.
— Вижу — вон другая порожняя под столом. Да что ты заметался, — поморщился председатель, — вы не монахи, я не игумен. Налей-ка, Миша, а то ждать долго.
Галин, не обращая внимания на протянутый к нему стакан Петра, чокнулся с Михаилом.
— Разве же от тебя что укроешь? Орел! — сказал Зуйков, и трудно было понять, то ли с восхищением, то ли с насмешкой.
Не ответив ему, Галин крикнул официантке:
— Машенька, мне — как всегда!..
— Последние деньки догуливаешь, Александр Васильевич?.. — начал Петр сочувственно.
— Почему это последние? — Галина занимали свои, видно, не очень веселые мысли, хмель не мог заглушить ощущение какой-то еще точно не осознанной утраты.
— Чего в прятки играешь? — Петр пьянел, обычная его осторожность исчезла. — Слыхали мы, как дружок твой Ветленский под тебя же яму роет, на твое место целится. Понятно?
— Дурак ты, Зуйков!..
— Будя похваляться! — Сейчас в голосе Петра звучало уже плохо скрываемое злорадство. — И коммунист, и руку, говорят, под Берлином потерял. А теперича тебя из председателей-то — вон! За это воевал? Хороши порядочки!
Галин словно очнулся, глянул на перекошенную усмешкой рожу Петра. Ответил больше себе, чем ему:
— За это и воевал!..
— Чтобы с председателей тебя взашей? — ехидничал Зуйков.
— Нет, за порядки за наши, которые тебе, шкура, не по нутру! Народ меня поставил, народ и снимет, коли я, — председатель трудно выговорил последнее слово, — не справляюсь. А ты ко мне, — Александр Васильевич пнул ногой аккуратно свернутые мешки, — в жалельщики да друзья не лезь, спекулянт паршивый!
Зуйков примолк, поблескивая маленькими, злыми, как у хорька, глазами. Михаил еще не вполне понимал сказанное председателем. Одно он видел — плохо ему. Желая как-то утешить Галина, он протянул стакан:
— Выпьем, Александр Васильевич, где наша не пропадала!..
Галин, резко обернувшись, выбил у него водку из рук.
— Не смей пьянствовать, сосунок! С кого пример берешь? С него? Или, может, с меня? — Он перевел дыхание, заговорил уже спокойней: — И с меня, Миша, не надо. О себе печали нет, о матери подумай. Славная у тебя мать.
Расшвыривая по полу носком сапога осколки стекла, вмешался Петр:
— Ну, чего ты, председатель, шумишь? Мать!.. Баба как баба, — он ухмыльнулся. — Знаю я их, святых, имею здесь, так сказать, полный трудовой опыт…
Галин тяжело ударил кулаком по столу, тарелки со звоном подпрыгнули. Михаил застыл, в упор глядя на Зуйкова, словно что-то соображал, прикидывал.
— Так вот ты какой!.. — чуть слышно выдавил наконец он и, схватив Петра за грудки, тряхнул так, что заношенная рубаха лопнула у ворота, а пуговицы отлетели напрочь. — Если о маме так говорить будешь — прибью!
Хмель с Ремнева слетел, и стал он белый как только что выпавший снег.
…Об этом Борисов узнал от шофера райотдела, которому довелось обедать за соседним столом.
Стук в окно разбудил Борисова. Он вскочил с постели, зашлепал босыми ногами по холодному полу. По раме, прильнув, лбом к стеклу, чтобы разглядеть кого-нибудь в темной избе, барабанил Женя Ветленский. Участковый дал ему знак — не стучи, мол, сейчас выйду, и начал одеваться. Шинель натягивал уже на крыльце. Женя кинулся к нему:
— Варит, Иван Васильевич! Этот тип-то еще с вечера к ней пожаловал. Часа в два ночи печь затопила, и до сих пор дымок вьется. Мы к Тимофею Васильевичу — так и так. Он — дуйте, значит, к Борисову, я за понятыми побегу…
Участковый и комсорг торопливо шагали по пустой улице спящего села. Предутренний холод схватил землю, она затвердела, как железо. Вымерзшие до дна лужи затянуты сверху белым, тонким ледком.
Звонко хрустел под сапогами ледок. Борисов и комсорг прибавили ходу. В ближайшем проулке их уже поджидали Тимофей с Авдолиным и Кочетовым.
К избе Моргунковых приблизились молча, осторожно. Ветфельдшер постучал в дверь, а участковый и остальные встали за крыльцо. Аграфена откликнулась не сразу. Но вот в сенцах прошаркали ее семенящие шаги.
— Ктой там?..
— Отворяй, бабка. Это я — Галин. Зорька, корова Ксении, занедужила, как бы не подохла. Буди дочь!.. — отозвался Тимофей.
— Ах ты, батюшки, скажи на милость… — запричитала старуха. — Не доглядели за болезной, не доглядели… Погоди, родимый, погоди трошки. Я зараз, я мигом…
Вскоре дверь распахнулась, и Ксения, затягивая потуже платок, спросила Тимофея:
— Ну, чего приключилось? Еще с вечера Зорька здоро…
Она не договорила: по ступенькам поднимался участковый.
— Здравствуй, хозяйка! — поприветствовал он доярку. — Не ждала гостей? Приглашай в избу!..
Ксения уперлась руками в косяки, словно загораживая вход, но тут же смякла, посторонилась. Участковый с понятыми, Ветленский и Галин переступили порог.
Аграфена, как стояла, так и застыла возле печи, переводя взгляд с Борисова на пузатый, поблескивающий белой жестью самогонный аппарат. На постели, поверх одеяла, лежал в пиджаке и брюках Зуйков, сапоги со сбитыми каблуками валялись на полу. Он спал, похрапывая и довольно улыбаясь чему-то. Ксения привалилась плечом к стене, будто прошла она много сотен верст по тяжелой, путаной дороге и устала той усталостью, когда становится безразличным все, даже собственная судьба.
— Господи, боже ты мой, — сокрушенно начала Аграфена. — Хотела к Покрову дню немножко винца сготовить, праздничек по-семейному встретить, а люди-то могут и недоброе что подумать… Вот беда-то, вот горюшко…
Ее не слушали. Борисов вел протокол, Кочетов и Авдолин то и дело подсказывали ему:
— Аппарат еще горячий. Записал? Две кадки с бардой, барда теплая. Есть? Теперь: готового самогона — один, два, четыре… десять… ого, литров с полсотни наберется!
Володька, разбуженный чужими голосами, слез с печи и встал около матери. Он не жался к ней, ища защиты, как это делают дети, нет. Казалось, он сам в случае нужды мог бы броситься ей на выручку. Аграфена притихла. Склонив голову набок, часто помаргивая маленькими, неопределенного цвета глазками, она лихорадочно соображала, как половчей вывернуться. А хозяйственный Авдолин вытащил из подпола четыре ведра с закваской.
— Теперь все, — обратился он к Борисову. — Прямо фабрику, черти, развели!..
Кочетов не утерпел и нарочито ласково спросил у Аграфены:
— Значит, по-семейному хотела? Так-так!.. Клади с закваской, литров восемьдесят, пожалуй, у тебя бы было, если не больше. Ай-яй, разве ж можно ее, проклятую, в таком количестве употреблять? Да ты, бабушка, любого мужика перепьешь! А с виду ветхая такая, прямо чудо. Тебя, бабка, в музей, как редкость, поместить следует.
— Благодетели вы мои, голубчики!.. — заголосила старуха. — Иван Васильевич, родимый, не обижай! Вот те крест, для себя гнала, думала Ксеньку замуж выдать, свадебку сыграть. Доченька, чего молчишь, поддержи мать-то, бесчувственная!
— Не лгите, мама, про свадьбу. — Ксения рванула с шеи и распустила узел платка: слова ее легли тяжело и глухо, как булыжник в рыхлую землю. — Вы и так по моей жизни точно бороной проехали, места нет целого. Хватит.
— Дочери, дочери-то ноне, — захныкала старуха, — камень-камнем. Иван Васильевич, отец родной, ты хоть снисхождение поимей, не обездоль… — она вдруг перешла на шепот: — Я штрафик какой или еще что — зараз уплачу, сделай только милость. Не обездоль, голубчик ты наш, сжалься!..
Участковый, не отвечая, шагнул к постели, тряхнул Петра за плечо.
— Просыпайся!
Тот открыл глаза.
— Чего тебе?.. — Он сел, оглядел избу: аппарат, бутылки и жбаны с самогоном, барда, ведра с закваской. — Столь разов упреждал старую каргу, чтоб не гнала… Я-то к Ксюшке хожу, любовь у нас, — заискивающе пояснил Зуйков.
— Обувайся, в райотделе расскажешь.
— Зачем в райотделе? По какому такому праву? Я к самогонке имею отношение? Не имею! И не мешай спать.
В голосе Борисова звякнули недобрые металлические нотки, он громко отчеканил:
— Встаньте! Собирайтесь, гражданин Зуйков. Вы и Аграфена Моргункова. Быстрее!
— Продала, старая? — Петр повернулся к Аграфене. — Сказано ведь: ежели что — бери вину на себя. Дура!..
— Да кого же я продала? Видать, милиции о тебе и так все очень даже хорошо известно, миленький…
Они говорили одновременно, не слушая один другого, и столько было в них злости, что Тимофей Галин крикнул:
— Веди, Иван Васильевич, а то они кусаться начнут!..
Изба опустела. Ксения даже не шелохнулась, когда за Аграфеной, Петром и остальными захлопнулась дверь. Только сейчас Володька прижался к матери и, подняв стриженную ежиком головку, посмотрел на нее не по-детски серьезно, с беспокойством и какой-то надеждой.
— Бабку надолго забрали? — спросил мальчик. — Мы теперь одни жить будем, да?
— Не знаю, сынок, — тихо ответила ему Ксения. — Ничего-то я теперь не знаю…
Уже седьмой час продолжается общее собрание колхозников «Зори коммунизма». Новый клуб, всегда казавшийся таким большим и просторным, сегодня словно ужался. На скамейках сидят тесно, стараясь занимать, как можно меньше места. Стоят у стен, толпятся в проходах, а не попавшие в зал, застыли в коридоре и, кажется, не дышат, чтобы чего не прослушать. Сегодня, сейчас вот, определится — быть дальше Галину председателем или нет.
Толковали здесь разное: кто поминал заслуги Александра Васильевича перед колхозом и просил дать ему срок на исправление, кто требовал смены председателя, доказывая, что не в состоянии он, пьяница, руководить артелью. Многие, говоря о замене, называли имя Ветленского.
Собрание вел сам Галин. Слушая о себе жесткую правду, он не отворачивался, не прятал глаз, разве что становился чуть бледнее обычного. Верно, не мог Александр Васильевич до конца поверить в то, что назавтра придется ему сдавать дела.
Наконец, все высказались. Наступало время, когда безмолвно поднятые, грубые, обветренные, с коричневатыми бугорками мозолей руки колхозников решат судьбу Галина.
Александр Васильевич поднялся, медленно провел взглядом по лицам людей, сидящих перед ним. Пробовал начать и — не смог. Было тихо, все молча, терпеливо ждали, пока Галин соберется с силами. А ему, верно, хотелось сказать не те слова, которые он должен произнести, а какие-то совсем другие. Хотелось объяснить, что не за должность председательскую он держится, нет. Просто вложил он душу свою в родной колхоз, и горько, немыслимо ему быть на отшибе. Но Галин переломил себя.
— Ставлю на голосование. Кто за снятие председателя, прошу поднять руку.
Он стоял, внешне почти спокойный. Одни глаза жили на его лице, надеялись, просили, возмущались. Они заметались по залу, когда там, вначале нерешительно, будто бы с неохотой, стали подниматься руки. «Ты! — кричали глаза приземистому седоватому мужику. — Ты против меня, а кто тебе по весне перекрыл избу? И ты… — укоряли они статную, синеглазую молодуху. — Звеньевой тебя сделал, подарок от колхоза на свадьбу получила. И ты!.. И ты!.. И ты…» Поднятых рук становилось все больше, глаза не успевали останавливаться на каждой. Они с разбегу натолкнулись на Тимофея Галина. Тот сидел в первом ряду и рассматривал свои ладони, лежащие на коленях, так внимательно, словно впервые их увидел. «Эх, Тимка, Тимка, — с неожиданной нежностью подумал Галин, — больше всех шумел и бранился, а сейчас притих». Он приласкал брата на секунду потеплевшими глазами, а когда поднял их снова, что-то, гулко застучав, оборвалось в груди: густой лес рук сказал ему все…
— Ясно, — чужим, деревянным голосом обратился Александр Васильевич к секретарю райкома, — нужно выбирать нового…
Он не договорил — перехватило дыхание.
— Не торопитесь, товарищ Галин, — секретарь райкома вышел вперед. — Кто за прежнего председателя?..
Голосовало за него так мало, что не стоило и считать. А Тимофей продолжал разглядывать свои ладони, будто было на них нечто исключительно интересное.
Дальше все шло своим чередом. На смену Галину выдвинули Ветленского, переизбрали и правление артели. Наказывали им строже смотреть друг за дружкой, чтобы беда не повторилась.
Когда колхозники стали расходиться, Борисов замешкался на крыльце. «Надо повидать Александра Васильевича, — думал он, — поддержать мужика ласковым словом!»
А на улице после света темнотища — дерева в двух шагах не приметишь. Взбудораженные собранием люди нащупывают сапогами ступеньки и пропадают, нырнув в черную бездну ночи. Говорят все враз, но только отдельные фразы, вырываясь из шумной разноголосицы, ясны участковому.
— Оно, конечно, Галина жалко, — бухает густой степенный бас, — да что поделаешь, фермы раскрыты, а зима — вот она…
— Жалью моря не переедешь, — подхватывает белеющая платком бабка. — А ему и заботушки мало.
И вновь ровный невнятный шум общего говора.
— Доводит водка нашего брата, — поблизости сказал кто-то раздумчиво, грустно, — богатырей с ног валит.
Братья Галины приближались к нему. Тимофей уговаривал Александра горячо и бережно, как он, наверное, делал это давным-давно, в детстве. Тот слушал молча, не перебивал. Борисов понял, что будет он тем третьим, который лишний, и отошел в сторону.
Облака уплывали, заваливаясь куда-то за горизонт. Светлело. Месяц до блеска начищенной подковой повис над селом. «К счастью», — улыбнулся участковый, вспомнив старую примету.
Завьюжило, замело поля. Сковало Суру и завалило сугробами. Но и под жесткой ледяной коркой, под пуховой шубой снегов, под санными дорогами катит река свои синие, жгучие от мороза воды. Свистит ветер над белым раздольем, тащит за собой колючие хвосты поземки.
Хорошо в такой день завернуть в натопленную избу и почувствовать, как зазябшее тело начинает каждой клеточкой впитывать тепло. Борисов прислонился к кирпичам русской печи, от которых исходил сухой жар, а Вера Михайловна Ремнева, разрумянившаяся и даже как-то помолодевшая, рассказывала ему:
— А еще Михаил пишет: «Скучаю о родном селе и о вас, мама». Колхозными делами интересуется, как, мол, и что — все-то ему знать надобно. Тебя, Иван Васильевич, добром поминает. Так и написано: «Поклон участковому нашему, помог он мне в жизни разобраться. От меня за то солдатское спасибо ему передай…»