Дожди над Россией - Санжаровский Анатолий Никифорович 2 стр.


Он устало улыбается:

– Ё-моё… Привычку не рукавичку не повесишь на спичку.

– Есть привычка, есть и отвычка!

Глеб морщится, делает отмашку:

– Досаливай,[5] хухрик, эту обезьянью куролесь!

У нас с ним давний уговор играть по утрам в пословицы. Но сегодня ему не до потехи. Он отупело упирается взглядом в пол, тяжело сносит с койки одну ногу, через час другую. Я налегке подкусываю:

– Лева ножка, права ножка, подымайся понемножку… Хватит чесать нагрудный плюш…[6] Пора…

– Пора-то пора, – бухтит он, – да когда это подушка с одеялом успели напару завеяться аж на лавку?

– Крупно ты, братка, отстал от жизни. Пока ты прохлаждался по Кобулетам, я изобрёл автомат-будильник. В назначенный час не звенит, не поднимает панического грома. Ну зачем мешать соседям? Да и под будильников аврал – это уже доказано – байбакам спится ещё крепче. Что делает мой автомат? Интеллигентно так снимает с лежебоки одеяло. Не встал через пять минут – выдирает из-под головы подушку и швыряет на лавку к одеялу. Пока всё. Я ещё научу автомат раскачивать койку, сбрасывать с койки соню, одевать его, кормить и выставлять за дверь.

Глеб качнул тёмной, как вороново крыло, ёжистой головой – обычно мама стригла нас коротко, – вскинул насмешливые узкие брови:

– Изобретаешь велосипедио? А не напрасные хлопоты? Артамонов ещё когда сладил всю из металла свою самобеглую коляску и сразу по кривопутку подался из Нижнего Тагила в Москву на своём бегунке. Пушкину шёл второй год… Вишь, какая старь велосипедишко твой! – со смешком кивнул Глеб на мой драндулет у окна. – А ты всё его изобретаешь. Аховый ты конкурент Артамонову.

– Я ему про Фому, а он мне про Ерёму. Ну, Фома неверующий, в таком разе с чужого коня среди грязи долой! – Под конём я понимал свою койку. Я упёрся локтем Глебу в рёбра. – Ды-лой! Вашего пробуждения заждалось человечество. Извольте к рампе. Ваш выход!

Всё произошло в мгновение. Я энергично оттолкнулся ногами от стены, и Глеб в один огляд был выкурен из моего владения.

Замечу, человечество – это, между прочим, и я. Я заждался освящённого обычаем незлобивого тумака, ликующего, лучезарного сигнала к потешной мамаевой потасовке, она заменяла нам по утрам уроки гимнастики. Но чудик Глеб с видом какого-то угрюмого отчаянца духом оделся. Не проронил ни звука, скользнул тише тени в угол и сел на облезлый сундук. По низу сундук был усеян металлическими листиками из консервных банок; прихватывали мы мелкими гвоздками листики по краю, залатывали зимой мышиные лазы.

Глеб положил босую ногу на ногу в носке и с каким-то молчаливым вызовом впился вязким взглядом фаталиста прямо перед собой в пол.

– Ну, ты шо задумався, Глеба? – вздохнула мама. Она мяла в чугунке картошку. – Передумкой прошлого не вéрнешь.

– Не мешайте, ма. Чапаев думу думает! – с одеялом, с подушкой я прожёг на пальчиках мимо Глеба от лавки назад к постели и лёг. – Думай, голова, картуз дадут!

Глеб хмуро молчал.

Поза почти роденовского мыслителя, пожалуй, ему шла.

Было так тихо, что слышно, как под маминой койкой в каком-нибудь разбитом, в отжитом сапоге тонко и жалостно попискивал народившийся, наверное, только вот этой ночью красный мышиный выводок.

С колкой усмешкой мама взглядывала на босую Глебову ногу. Не стерпела, уточнила:

– Или, парубоче, кумекаешь… Одна нога обута, друга разута, а як бы третья була, не знаю, як бы и пийшла? Эге ж?

– Не волнуйтесь, знаю! – сквозь зубы промычал Глеб, будто рот ему кто завязал.

Он совсем обулся, достал из сундука утюг.

– Гладиться сбираешься? – спросила мама.

– А хотя бы, – с развязной бойкостью отвечаю я за Глеба. – Вспомните, что день грядущий нам готовит? Первый Май! В городе Махарадзе парадище-ух! Вот наш Глебунио и чистим-блистим. Наводит полный марафет. Самая осталась малость – разгладить стрелки на ботиночных шнурках.

Глеб заводится с полуоборота:

– Слушай, разумник, ты довыступаешься не по делу. Заруби на носу, рука у меня на подъём лёгкая. Могу и накидать невпопад!

Костяшками железных пальцев он с силой ахнул кулаком в кулак.

Каюсь, стук его молотов впечатлял. По коже пробежал морозец градусов на двадцать. Вдогонку проворнее курьерского стриганули мурашки.

Под сухой газетный треск Глеб вывернул из своего свёртка свечку, навалился тереть ею изжелта-серую подошву утюга.

– Ты поглянь, який хозяиновитый! – не без восхищения и впрямь работящим сыном – только через порог и уже весь в хлопотах! – засмеялась мама одними глазами. – Хозяйко завсегда дило найде. Без хозяина дом сирота. А теперя мы не сироты. У нас Глеба е. В дому е хозяин! – сияюще твердила она, ни к кому отдельно не обращаясь.

Говорила мама в с е м и в первую очередь, как мне казалось, самой себе, оттого что верила, а может, и не совсем верила глазам своим.

И минутой потом, когда сошла первая волна радости, осторожно, в обход – не помять бы самолюбия! – уважительно спросила:

– Ты б сказав, Глеба, шо ото с утюгом сбираешься делать. Не гладит – дерёт! Нагарком паразит зарос, як репьяхом.

– Вот и дерёт – в баньку просится. – Глеб прогладил тряпочку, посыпанную солью, заглянул вмельк под утюг. Широко подал утюг маме. – Принимайте работу!

Мама ахает. Сражённо смотрится в чистое лобастое зеркало утюга, наспех схватывает белую косынку на затылке в узел.

– От спасибко, сыночку! От спасибко! И зеркала не надо… Утюг заместки зеркала! Отчистил как… Подай Бог тебе чего хочется… Не здря стари люды кажуть: «Всяк дом хозяином хорош».

Глеб чувствует себя именинником.

Разворачивает на столе свёрток.

Свечи, свечи, свечи!

Подсмелел он, вот и указание мне позлей поспело:

– Ну выруби ты наконец то проклятое бандитское трепло! – тычет пальцем в чёрный кругляш на стене. – Сколько можно базарить?!.. Всё ж начисто выбивает из головы!!!

Я озадаченно подпираю щёку рукой:

– Ты без шуток? Да неужели всерьёз т а м у тебя так-таки и завелось что?

– Успокойся, кактус тебе в карман! Сейчас проверим, ч т о т а м у тебя. Ну-ка, книжная моль, дважды два? Да! Сколько будет дважды два?

Я выключаю громкоболтатель, по-быстрому перебираю в памяти каверзные ответы на заданный с явным подвохом вопрос и ничегошеньки-то путного не набегает на ум.

– Пять! – бросаю наугад.

– Хоть шаром покати! Пусто у тебя т а м, на чердачке, как в Сахаре! С чем и поздравляю. Дважды два – стеариновая свечка! Вот эта. Полюбуйся!

Ко мне на одеяло летит белая палица с пол-аршина.

Повертел я её брезгливо, попробовал на вкус. Брр! И отшвырнул назад в кучу на стол.

Во всё это время мама с каким-то изумлением смотрела на гору свечей. Тени недавней радости, смешанной с бедой, блуждали по её лицу. Она не отрывала пристального, клейкого взгляда мудрых тёмных, с желтизной, глаз от белого вороха, в задумчивости проговорила:

– Такие свечи я бачила последний раз ув церкви… Була я тамочки Бо зна колы… Не ходю до церквы – грех мне будэ от Бога… А тоди я ще в дивчинах бегала…

– Это когда с отцом в Криуше познакомились? – спросил я.

– Ох, живуха-матушка… Я и забула, шо выходила замуж…

– Так вот напоминаем…

– Було дело… сознакомились… – стыдливо потупилась она.

– И он пел с клироса. А Вы удивлялись, такой молодой и поёт?!

– А шо ж делать? Удивлялась…

– Mам, Вы б про отца ещё что-нибудь рассказали… Да про жизнь про свою молодую в Криуше… А то когда ни попроси, всё на потом да на потом спихиваете.

Мама сердито плеснула руками:

– Скажи, хлопче, ты довго думав? Голова, як у вола, а всё, ох, мала: реденько засеяно… Ляпнуть ото ляпнул, а послухать нечего. Ну подумай… Утро. Делов повна хата. А мы давай рассядэмось та будем брынчать про Криушу? Про батька? Иль он с того из земли выйдэ?

3

Горы, которые сваливаются с плеч, иногда падают на плечи другого.

Г. Ковальчук

В глубокой сосредоточенности мама смотрела на свечи. От них веяло чем-то мёртвым.

Страшная догадка кольнула её. С нестерпимо белых свечей она перевела взгляд на Глеба.

– Не с клюкушниками ль ото где съякшался да обчистил церкву?

– Очень нужны мне Ваши те церковные мазурики!

– Тогда где ты стилько набрав свечечек?

– Представьте, заработал. – В подтверждение своих слов Глеб пристукнул ладонью по крышке кованого сундука.

Он дал понять, что оскорбительно-унизительный допрос с пристрастием окончен, принялся невозмутимо обозревать на своих ногах плотные высокие чуни на фордовском ходу.

Чуни эти самодельные. Шил Митрофан, старший братан. Отцовской цыганской иголкой шил, недалеко яблочко откатилось от яблоньки. На подошву Митрофан вырезал куски из покрышки, что отслужила век на фордовском автомобиле, после войны американы подарили Союзу.

Из нашей насакиральской восьминарии Митрофан выскочил круглым пятёрочником. Не хитёр парень, да удачлив, неказист, да талантлив. В Усть-Лабинске, это под Краснодаром, без экзаменов взяли в техникум. Вот учится. Будет механиком на молочном заводе.

После долгого молчания мама сбивчиво проронила:

– Не при мне писано… Шо-то я не пойму, Глеб. Мне так всю жизню плотять рублейками, а с тобой разошлися свечками?

– Видите, это привилегия дубаков. Им за работу дают то горсть семечек, то горсть гладких морских камушков. А то и вовсе вязанку свечек, как вот мне. И разрады-радёшеньки.

– Охолонь трохи! Не туда, хлопчара, гонишь коней. Чего это ты закипел без огню? Якый ты дурачок?

– Натуральный. Без подмесу. Вспомните своё же. Про меня. «Родился парень умён, да подменили, оттого и глуп». Глуп и глуп. Ну и на том спасибо. Вот и люди поняли, кто я.

Заливает кобулетская сиротиночка на ять. И не подумаешь, что прикинулся валенком.

– Ты, Глеб, зав, – потачиваю я коготочки. – Завпалатой. У тебя ж ума палата!

– Да и та дыровата? – жалуется он.

– Ну, тюря-матюря, тебя мёдом не корми, дай только поябедничать на себя. Заладила сорока – дурачок да дурачок. Не дурачок ты, а ду-да-чок! – Я отвёл указательный палец от большого так на полсантиметра. – Вот таку-у-усенький дудачок.

– А ты дуда. Сыграть?

Мешком валится он на меня, хватает, как тисками, за лицо, нажимает сложенными вместе большими пальцами на нос. Шатает меня из стороны в сторону – я машина, качаюсь на ухабах! – сигналит:

– Пи-пи!.. Пи-пи!..

С весёлой укоризной глядит мама на нашу возню на койке:

«Ой! Дурак нашёл на дурака и вышло два!»

Со странностями Глеб малый, но без привета. Это уже точняк. Все беды у него из-за школы. Ну, виноват он, что учеба с кровью ему даётся? Мы с Митрюшкой наискосок прочли раз-другой и долой книжки с глаз. Знаем. Как бы не переучить!

Он же…

Помню, зубрил про дуб у лукоморья. Вечерело. Сел на крылечке, на перилах и долдонит, и долдонит, и долдонит.

Сизые сумерки вот они. А он упрямо ещё ниже гнёт голову к книжке. Соседа любого спроси, перила те же спроси, ёлочку под окном спроси – на память тот стих расскажут! На весь же двор трубил!

Беленькая – так звал Глебка одноклашку Таню Чижову (Чижовы жили от нас через одну, семисыновскую, комнату, их дверь выбегала на соседнее крылечко), – Беленькая уже вышла из своего чума с вёдрами.

– А я, Глеба, по воду.

Обычно она отправлялась в овраг к роднику под сводами густых каштанов, как выучит всё на завтра. К той поре в редкие дни удавалось и Глебке разделаться с уроками. Пока было светло, он до десятого пота горбатился или на чайной плантации, или на огороде, как и я. На уроки нам доставались одни вечера да ночи. Лишь в непогоду мы блаженствовали – садились за учебники сразу после школы. Только вот в такие дни Глеб летел следом за Беленькой по воду, хотя воды в доме было вдоволе. Из ведра он вываливал воду по чугункам-кастрюлям, бежал за свежачком.

А тут не побежал.

Одна Таня шла не в охотку, разбито. Пустые ведра уныло поскрипывали на коромысле.

Уже за углом дома она с решительной откровенностью жалобно и зовуще запела:

– Твои глазки сини, сини,
Таких нету в магазине.

Глеб слышал, но не шелохнулся. Только ещё злей забубнил проклятый неподдающийся стих.

Перед сном Таня принесла – она шефствовала над Глебом и сидела с ним за одной партой – принесла жалостливая душа спасительный вариант для тех, у кого отсутствует всякое присутствие, кто не выдумывает пороху и не сшибает кепкой звёзд с неба: «пускай звёзд на небе хватает всем».

У лукоморья дуб спилили.
Кота на мясо изрубили.

Две эти строчки колокольня запомнил.

Однако из школы принёс честно заработанного лебедя.

Ещё два вечера промаялся горемыка, но стих так вытвердил – на собственных похоронах наизусть расскажет, не поперхнётся. Да только кому это надо? Задавали-то на сегодня, сегодня и оценка. А завтра это уже пройденное, и если ты успел забыть за ночь, никто не спросит, а и спросит – не осудит: успевай учи новое.

Удивительно!

Скажем, не успел на сегодня толком выучить, его благополучно пронесло, не спросили. Ну и слава Богу! Забудь! Но он, придя домой, берётся не за новое, а дожимает старое, вчерашнее. Зачем? Всё одно ж не спросят. К чему эти мартышкины закидончики? У него и довод диковатый. Учусь-де не ради преходящей отметки, учусь ради твёрдых знаний и в будущем!

Эк куда хватанул!

Какое оно, будущее? Где оно? Когда оно наступит? Через час, через век?

Будущему в глаза не заглянешь нынче, не тронешь рукой. А вот день сегодняшний с тобой, он первый тебе указчик.

Как ни святы порывы твои, школярик, но сегодня тебя вызвали, сегодня и сказали красную тебе цену. Слово оценки авторитетней, громче твоего слова. Власть оценки безмерна. Она делает погоду, правит тобой, создаёт и смывает твоё влияние в миру; возносит, окрыляет, унижает, убивает; диктует отношение к тебе школы, дома, улицы.

Мы с Митрюшкой штатные красные пятёрочники. В прочности же знаний мы и в подметки не годимся середнячку Глебу. (Он и по возрасту между нами середнячок.) Зато на родительских собраниях нас с Митрухой хвалят не нахвалят. Мама слушает, расцветает цветком. А докатись очередь до Глеба, милый Сергей Данилович Косаховский, завуч, враз поубавит и звону в голосе, и блеску в глазах. «Трудолюбивый, настойчивый, дисциплинированный, честный, принципиальный, но, к сожалению, малоспособный, заурядный ученик».

Все достоинства скачут мимо ушей!

А вот что малоспособный, заурядный – это ложится всем на слух. Приговор поспел. Попробуй от него отмойся.

Зябкие оценки – неподъёмный крест вечного мученика, что безропотно нёс Глеб, – замкнули его, загнали в себя. Кипит-клокочет сердчишко, а через край наружу гнева не плеснёт. Переварит всё в себе, канючить подпорки у кого-нибудь не побежит. Сам себя вывозит из беды.

Другой на его месте давно б расплевался со школой – он худо-бедно учится. Надо! Но что ни вяжи, дорого б он дал, разреши мамушка пойти работать. С радости весь бы Кавказский хребтину горстями перенёс за тридцать девять земель.

Втерпелся, вжился Глеб в мысль, что его место всегда там, позади, среди всегда виноватых. Всосало ястребка в собственное варево, что по своей тупости только и может сбиваться с линии («привилегия дурачков»), оттого, ввались он в какой переплётишко, загодя загребал, тянул на себя всю вину до дна, не искал причин, не придумывал оправданий.

Вот эта история со свечками.

Зачем было чернить себя? Разве хоть на вершок была на нём вина?

– А взаправде если, свертелось всё так… – вразвалку, утицей Глеб вернулся к сундуку, сел. – Мало я в Кобулетах жмурился, зато много видел…

– Где ж ты там жил-блукал в тех Кобулетах? – испуганно допытывается мама.

– Где я мог жить? Как Вам поточнее… М-м-м… Против неба на земле… в непокрытой улице…

Назад Дальше