Однако я отвлёкся…
Три раза меня выписывали из районной лечилки и – боль врача ищет – клали обратно. Так как я опять сильно распухал.
В больнице у меня завелись большие друзья. Ма-аленький ста-аренький дедушка Кирила Клёнов. Я звал его просто дединька Кирик. И была ещё тётя Нина. Дробышева.
Нас слила одна боль.
Мы целыми днями не расставались.
Сидим жалеем друг дружку. Жалеем, жалеем да вдруг и ударимся в слёзы иль в шебутной смех.
В последний раз меня положили именно на ту койку, где лежал дедушка Кирик.
Значит, лежу я и думаю, как ему там-то, дома, расхорошо.
А соседец мне и посмейся:
– Ну что, думовладелец, ты горячий заместитель Клёнова? Съявился, задохлик, амбразуру закрывать?
– Какую ещё амбразуру?
– А такую. – Он угробно сложил синюшные лапки на цыплячьей грудке, на секунду закрыл печальные глаза. – В ту амбразуру, голубок, как в трубу дым, всё человечество вылетело. А так, ёлы-палы, и не закрыло. Уж как дорогой минздрав предупреждал: «Лечение опасно для вашего здоровья!» Уж ка-ак слёзно предупреждал-уговаривал… А вот пустыри не слушаются… И совсемуще навпрасно. Ведь у каждого врача своё кладбище! И если врачун перестанет регулярно пополнять его своими «вылеченными», его же больные, доведённые в мучениях до отчаяния, скоренько самого уроют с песнями как профнегодника на кладбище его ж дорогого имени! Доходит?.. Поймал ситуацию?.. Вот твой дедука и… Полный трындец…
– Ты что? Какого веселина перехлебнул? Или у тебя болты посрезало? Когда я даве уходил домой, дедушке стало лучшать!..
– Вот именно… – сосед постно уставился в потолок. – Стало… Да… Как верно подмечено не мной, «больной уже почувствовал улучшение, но врачи взяли ситуацию под контроль» и…
– Греби отсюда! Да у тебя фляга свистит![18] Ты что несёшь?
– Что имеется в наличности…
– Ты хочешь сказать… Дединька Кирик помер?!
– Ещё на той, больнуша, неделе отнесли в расфасовку.[19] Наглюха Загиб Иваныч[20] угрёб и не охнул… Вот такая расплошка…
Эта весть засекла мне сердце. Замутилось у меня в голове. Я встал и побрёл зачем-то к двери. Меня шатало.
– Ша, мышки амбарные!.. Шуба!.. Ёжики идут![21] Ложись, братовня! Ложись! – шепчет сосед. – Все по местам! Кавалькада движется. Последний парад наступает!
Тут дверь сама мне встречно распахивается. В палату набивается обход.
Упал я перед своей докторицей на колени и заплакал:
– Я не хочу умирать, как дедушка Кирик! Я не хочу умирать! Переведите меня… пожалуйста, с его койки!
Свободных коек не было. Поменяться со мной никто в палате не захотел. В коридоре класть не решились. Зима.
– Горе ты мое горькое, – утешает лечилка. – Потерпи денёшек-другой. Как кого выпишем, так и уважу твою просьбушку. А ты уважь мою. Иди ложись.
– Не могу…
– А ты переступи через не могу, ляг и ничего с тобой до самой смерти не случится. У тебя ж ничего серьёзного! Скоро выпишем!
– Не переведёте – сегодня же меня здесь не будет.
К той злосчастной койке я так больше и не смог подойти.
Дождался у двери, пока ушёл обход, и кинулся к нянечке. Неслышно вытащил у неё ключи из широко раскрытого кармана на боку халата, что натянула поверх душегрейки, забрал свою одёжку.
Ключи честь честью тишком вкинул назад нянечке в карман, переоделся в уборной и благополучно выскользнул из лечебки.
Дома я объявил, что у меня ничего страшного. А потому и выписан по обычаю на домашнее лечение.
Трудно мне поверили. Никаких справок наводить не побежали.
Слилось, может, так с полгода.
Иду я как-то раз из школы. Уже напротив своей калитки увидел почтальонку. Машет мне. Широко кидает руку из стороны в сторону. Такое впечатление, точно гонит от себя настоялый, тяжкий дух. Была она с глушиной. Подхожу я к ней вплоть. Она и шумит мне с попрёком:
– Слухай ты, Валера который… Ты вон, орёлек, как привсегда, всё за наукой гоняисси! А товаронька твоя, Нинок-то, совсемко заскучала… Примёрла! Царствие ей небесное…
Я оцепенел.
Выходит, следующий я? Конечно… Кто же ещё?
Верёвка…[22]
Из оцепенения меня вывели нарастающий жалобный стон и шлепоток полуторки. По осенней плыла хляби.
Что же делать? Чего ещё ждать? И на черта ждать? Какой смысл ждать? Сегодня… Завтра… Велика ль разница?
До машины оставалось всего несколько шагов.
Я выскочил ей наперерезку. Заслонил лицо брезентовой сумкой с книжками, повалился наземь…
Как потом я понял, машина вильнула, будто отпрянула от меня, толсто накрыла мне грязью голову, плечи, спину. Она с корня снесла нашу калитку, плетень и по самое брюхо вряхалась в нашу же грядку с чесноком под зиму.
Обложив меня незнамо каким этажом и поминая богову мать, шофёр за ухо выдернул меня из грязюки и, не выпуская, мёртвой хваткой держа за ухо, поволок к отцу на правый бой.
– У тебя что, все батарейки сели?! – хрипло пришепётывал он. – Совсема раздолба повредился разумом! Прибитый на завязи… Тоже нашёл игрушку – со всей дури под колёса кидаться! Пускай батечка кре-епенько смажет тебе мозги!.. Чтобушки не скрыпели…
Отец всё видел в окно.
Он готов был разнести меня на молекулы.
Моя выходка была ему чем-то вроде красной тряпки для быка. Батый отбуцкал меня мокрыми вожжами.
Я захлёбывался от обиды и слёз, убрёл из хаты.
Ночевал я тогда первый раз в скирде соломы.
Я возненавидел всё!
Возненавидел родителя! Возненавидел соклассников! Возненавидел больницу! Возненавидел врачей!
О эти врачи! Первые горячие помощнички смерти! Что эти пинцеты понимают!? Да они там только и знают по шесть раз в день лупить уколы! Столько натолкали в меня пенициллина – горло заплесневело! Сёстры обматывали столовую ложку марлей, макали в йод и продирали, прочищали горло…
Залечили эти таблетологи дедушку Кирика. Всё пихали в бедного какой-то трынтравин… Залечили тётю Нину. А тоже к диете привязывали!
Да плевал я на вашу диету с высокой кучи! Буду мять всё, что под руку ни подлети! Ну хотешко перед смертью наемся вволюшку!
Никакой диетологини!
Я стал наворачивать всё.
– Ты чего всё вподряде лопаешь, как свинёнок? – пытает за столом родитель. – Иль думаешь, что в рот полезло, то и полезно?
Мамушка и заступись за меня:
– А ему, Павлуша, врачевцы разогрешили, – заикалась и жалко моргала она.
– Чему только этих колпаков и учат! – хищно обсасывал наш хан лошадиные бивни. – У этих халатов по семь пятниц на неделе! То строго держи диету. Всё молочное. Всё несолёное. Соки… А то… – скосил на меня угрюмый взгляд. – Ишь ты! Рвёт селёдку, как шакалёнок козе горло!
– Голодом, Павлуша, ещё никто от болезки не откупился… Хочется малому есть. Значит, дело к поправке мажется.
А когда мы остались одни, мамушка и плесни:
– Ты, сынок, ешь, ешь взаподрядку всё, что душеньке мило. Ешь, да не ленись пройтись-пробежаться когда. Когда побегаешь, по себе знаю, оно вкусней естся. Ты бегай. Мне сдаётся, это к пользе. Стрясывай с себя больную пухлоту.
Я начал много ходить. Стал по утрам обливаться холодной водой в тазике. Зуб на зуб не приходит. А я знай полощусь. Но бегать-таки не отваживался.
Сам по себе я не мог бегать. Мне надо за кем-нибудь бежать. И без видимой причины по деревне неловко пластаться. Скажут, сбился дурёка с ума.
И надумал я из школы и в школу пришпоривать за грузовиками, за тракторами, за повозками.
Оденусь, бывало, и к окну. Время идти. Я стою. Выжидаю.
3авидел что на колёсах и задал бежака следом.
Раз за вечерей родитель и накатывается:
– Ты чего за машинами гоняешься, как бобик? Только что не обгавкиваешь…
Мамушка и тут поверни дело ясным лицом ко мне:
– Врачея, Павлуша, велела. Бегать ему надушко.
– А за аэропланом скоро повелит скакать?
– Да обскачет и аэропланий твой, будь у малого велосипедка. Давай-но укупим… Парубец у нас счастливуха. Что да, то да. Проверял вон облигацию и выиграл.
– Ну, коли самолично облапошил государство, возьми ему в премию этот хвостотряс…
На дворе ещё первый толчётся свет. А я на своём новом конике и завейся не в Скупую Потудань, так в сам Нижнедевицк. Что туда, что туда в один конец двадцать километришков. К урокам я поспевал обернуться. И так изо дня в день.
Велосипед, бег и вода отпихнули от меня врачей. Здоровому врач не надобен!
К концу школы я окреп. Забросил валенки.
9
Намечтал я шатнуться в сельский институт да вернуться в Синие, как мамушка, агрономом. Свой растить хлеб горел.
А дружки и подкуси:
– Или ты, товарисч, пупканутый?[23] Ну какой из тебя студент прохладной жизни? Да иди ты пустыню пылесось![24] Тебя ж по здоровью к институту не подпустят на ракетный выстрел!
Я и фукни им всем в глаза:
– Ёшкин кот! На спор! Да я в любой амансаран[25] без звука промигну! По здоровью вломлюсь даже в само ракетное военное училище!
И проскочил, курий мой лоб! Не ударил в грязь яйцом.
Делать нечего. Надо учиться, курсант Липягин[26]!
В грамоте я был не в последних. В школе на второй год не отсаживали. Трояков не хватывал. Из четвёрок да из пятёрок никогда не выпрыгивал.
То да сё.
Вот уже на носу и распределиловка.
Первый раз в жизни задумался я, горелый колышек. За голову схватился.
Мамушка родная! Да какой из меня вояка?! Какой из меня службист? Воротничок вечно застёгнут! Встань по команде! За стол по команде! Ложись по команде!.. Даже, пардонушко, на горшок и то по команде! Всю житуху по команде! Не-е… Не гожо… Не хлебать мне эти щи!
Ёшкин кот! Что же предпринять?
Сесть за рапорт? Глупо. Отстегнут, отчислят под фанфары ни с чем.
А мне надо слиться с военной сцены красиво. По лавру. С почётом. С дипломом то есть.
Надо схитрить.
Через месяцок выпускные. Сдам. Дождусь присвоения лейтенанта и тогда, с поплавком, непотопляемый, просись, пожалуйста, в запас!
Экзамены я сдавал ни шатко ни валко. Это был мой манёвр. Начальству после легче будет отпустить меня домой.
На экзамене по литературе любопытный дедок пристал, как мокрый лист, с дополнительным вопросом: «Что вы скажете о замужестве Татьяны Лариной?» Не стал я распинаться по учебнику. Из своих запасов отломил:
– А что я новенького доложу? Надоело ей неизвестно где, когда и с кем, она и порх замуж.
Думал, лебедя врежет. А он трояк на вздохе отстегнул.
Своих не топим!
На физподготовке надо было перепрыгнуть обложенную кирпичом яму в два с половиной метра. Лоб мне свой ещё дорог. Я предусмотрительно обежал яму.
Дальше заскакиваешь на лестницу.
С неё идёшь по доске.
На земле хватаешь ящик с песком, бежишь по траншее. Дальше окоп, там две имитационные гранаты. Швыряешь в пулемётное гнездо. Первой гранатой я попал в цель. А вторая с моей помощью сорвалась и надёжно улетела в гости к госкомиссии.
Гордая комиссия благопристойно разбежалась.
Ни в кого я не попал.
И вот экзамены позади.
Приказом министра обороны Малиновского мне присвоено звание лейтенанта. Диплом в кармане!
Теперь можно и за рапорт.
Я припомнил родной армии всё!
И то, что зимой курсанты ходили без верхней одежды. На морозе зуб по зубу автоматной очередью строчил! По всяк день почки настукивали мне о себе!.. Припомнил и то, что тайком от товарищей я носил под гимнастёркой тёплый свитер и обливался холодной водой. Этим и спасался. Больше, писал я, не могу я скрывать свою болезнь.
Раскипелся – целую тетрадь измазал рапортом. Так раскатал себя, такой пасквиль навёл на своё здоровье, что министр без звука уволил.
Мамушка не знай как обрадовалась моему приезду.
А батон (отец) – высоко себя ставил! – даже руки не подал.
Побелел. Набычился. Желваки дрожат.
– Хоть ты моё рожёное дитё… Руки я тебе не дам… Ещё мараться… Ты дезертир! Ты дезертировал не только из армии… Из самой из жизни дезертировал! Государство панькалось с тобой. Так утратилось! Всё учило, учило, учило! А ты?
– К твоему сведению, я по болезни пришёл.
– По дурости да по лени! У тебя ж планка съехала! На таких больных целину пахать! Испугался труда, ответственности. Лодыряка! Привык гонять вальта! Попомни моё отцово слово. До те, пока ты не вернёшься назад, в армию, я не считаю тебя своим сыном.
– А я и без твоих условий вернусь солдапёрить[27]. В том твоём училище совсем задолбали науками. Отдышусь, отосплюсь, откатаюсь, откупаюсь, отбегаюсь, отгуляюсь, отлюблюсь, отразведусь раза три, ещё женюсь и с семьёй сам вернусь тащить службу. Мне необходима семья, чтоб снять всякие подозрения на болезнь. Я считаю, женат человек – здоров, а не женат – нездоров.
Жизнь у нас не заладилась.
Батюня не разговаривал со мной. В презрении вообще не видел меня, топтал под пяткой.
Я исправно платил ему той же звонкой монетиной.
Бедная мамушка слабым огонёчком на ветру металась меж нами, ловчила присмирить нас с отцом и день ото дня всё гасла, гасла, гасла…
С полгода я на измор косил изюмишко да прилежно читал храпницкого. Плотно отдохнул и прикопался в школе в воеводах.[28] В серпентарии[29] только у меня не было своего стола. Подоконник заменял мне стол.
А через неделю пристегнули мне и уроки по труду. Бывший трудила серьёзно заболел. Впрягли меня сразу в две тележки. Ну, впрягли, я исправно тащу свои возки. Видит директор такое моё пионерское прилежание и говорит: «Бог любит троицу. А чем ты хуже Бога? Кидаю я тебе и кнутик. Будешь ещё и погонщиком ослов.[30] Чего тебе? Денежки не нужны?» Я ничего принципиального не имел против шуршалок.
Месяцок так отпустя дуректор Баян Баяныч (этот бугор вёл музыку) великодушно воззывает меня на первую подковёрную бучу.
– Липягин, lumen mundi[31] вы наш! Если желаете in perpetuum[32] остаться in optima forma[33] в школе, hiс et nunc[34] прекратите с учениками здороваться за ручку да потрудитесь уж заставить их величать вас не Валеркой или Валерио-холерио, а Валерием Павловичем. Что за панибратство? Ещё чего доброго – такова, увы, natura rerum[35] – станут просить закурить!
– Не выпросят. Я не куритель.
– Ну станут угощать. Вы же не откажетесь!
– Может быть.
Я смотрел на дурика, не понимал его и думал, тёмная лошадка чиновничье начальство. К чему оно? Чтоб держать в вожжах подчинённых? Чтоб-с портить людям жизнь? Чтоб бить по протянутой детской руке только потому, что ты учитель, а он ученик? Глядя на старшого, не примется ли он по нашему образцу обижать младших, слабых? Кого мы так воспитаем?
Эха! Сеем, сеем вроде разумное, доброе… А нивка-то камень, вечно не пахана! Что взойдёт-то, господа сеятелёчки?
Тут, конечно, не нужно большого ума, чтоб уловить существенную разницу в моих и директорских взглядах на педагогику.
И мы, понятно, расстались без горьких слёзолитий.