Лестница Иакова - Николай Пернай 2 стр.


– Ура-а! – кричали пехотинцы вместе с нами, бессарабцами, которые отныне тоже являлись частью народа единого Союза.

Красноармейцы продолжали шагать, и вид у них был совсем не триумфальный. Люди с каким-то напряженным вниманием вглядывались в лица воинов, словно надеясь увидеть своих близких. Возможно, многим казалось, что они узнают в них родных: сыновей, братьев, мужей.

Молодые женщины подбегали к солдатам и протягивали им фрукты, домашнее печенье, хлеб, сало, брынзу, бутылки с вином, банки с солениями и прочей снедью. У кого что было, тем и делились.

Не слышно было песен в строю. Все устали.

Война уморила всех.

Дедушка Николай долго стоял на краю тротуара и тоже внимательно всматривался в лица красноармейцев. Я был рядом и слышал, как он тихо не то говорил, не то спрашивал кого-то:

– Где-то наш Вася? Живой ли?

Вася – сын дедушки. Мой отец.

Потом, заметив, что я смотрю на него, сказал:

– Твой отец такой же солдат. Где он сейчас, кто знает?

В это время подошел взвод, которым командовал совсем молодой рослый лейтенант. Чернявый, крепкого сложения, он, наверное, чем-то был похож на моего отца. Дедушка быстро снял с плеча торбу и достал из неё что-то завернутое в серую бумагу. Оказалось – это арбуз, небольшой, килограмма на два с немного сморщенной кожурой.

Какие могут быть арбузы в марте месяце? Оказалось, у дедушки – могут быть. Это был квашеный арбуз.

– Сынок, – протянул он арбуз офицеру. – Возьми. Я специально берег это к тому дню, когда придёте вы.

– Спасибо, отец! – Лейтенант принял арбуз и крепко обнял дедушку.

Солдаты шли и шли, и их шествие было нескончаемым. А дедушка всё стоял и стоял у обочины и всё махал проходящим поднятой рукой, и я видел на его усах повисшие капли слез.

Шествие продолжалось…

От Васи, точнее, моего отца Василия Николаевича, долго не было вестей.

Но он был жив.

Выживает тот, кто настроился выжить

1945

Советская Молдавия, Бельцы

Хотелось гулять, но мать не разрешала. Причина была простая: стояли сильные морозы, совсем не характерные для наших мест, а у меня не было ни зимней обуви, ни теплой одежды.

Гулять очень хотелось. В последние дни непрерывно шел снег. Белым пухом укрыло наш двор, шелковицу, соседние крыши, деревья, улицу. Мир за окном изменился, что-то там происходило необычное и, наверное, интересное и веселое. Это было как праздник. Праздник прихода настоящей зимы. Слышались разные голоса, среди них было много детских. А я сидел дома и был лишен всех этих радостей.

Наконец, мать раздобыла где-то пару яловых сапог. Сапоги были старые и окаменевшие от ветхости. Им было, наверное, лет сто, а, может, и больше. Возможно, в них хаживал на турок один их моих прадедушек в те времена, когда молдаванами правил славный господарь Штефан чел Маре. Мама долго разминала их, мазала салом, отбивала поленом, чистила сажей. Сапоги были громадные, размеров на пять больше того, что мне было нужно, с загнутыми по-старинному носами, но выбирать не приходилось.

И вот мать начала обряжать меня для выхода на улицу. Из зимней одежды у меня было пальтишко, из которого я вырос еще год назад, да непомерно большая отцовская цигейковая шапка. На меня были надеты двое штанов, поверх рубашки мамин теплый платок, ноги вместо портянок замотали кусками тряпок и запихали в сапоги. А когда мать втиснула меня в пальтишко, несгибающиеся руки стали торчать в стороны, как палки. Вот так я был разодет.

Я напялил на голову шапку и вышел на улицу.

Было пасмурно, немного ветрено и морозно, но мне после прокисшего домашнего тепла поначалу показалось, что мороз небольшой. Снег был глубокий, и в своих востроносых сапожищах, как сказочный Иванушка-дурачок, я с трудом брел по целику, пока не вышел на дорогу, которая была немного наезжена телегами и санями. Воздух был колючий, но чистый, дышалось легко, и мне сразу стало радостно от того, что я очутился в этом светлом и чистом мире. Хотелось прибавить ходу, попрыгать, помчаться галопом, однако неудобная одежда и непомерная обувь сковывали движение. Но всё равно было хорошо.

На улице никого не было, и я побрел наугад, надеясь, что увижу кого-нибудь из сверстников.

Хорошо в такую погоду покататься с горы на санках, а по льду Реуцела – на коньках. У меня не было ни санок, ни коньков, но я надеялся, что на горке встречусь с кем-нибудь из ребят, и меня прокатят. В конце магалы улица сворачивала к мосту и выходила к длинной и крутой горке, на которой копошилось несколько мальчишек с самодельными санками. Никого из них я не знал, поэтому сразу спустился к речке.

Там было веселее. Несколько ребят постарше были на коньках, они раскатывали по кругу, выписывая различные фигуры. Коньки у всех были, конечно, самодельные, сделанные из сосновых чурбаков с прибитыми снизу стальными прутками для улучшения езды. Среди катающихся были умельцы, которые могли выполнять такие фигуры как скольжение ласточкой или пистолетом на одном коньке, скольжение задним ходом и прочий высший пилотаж.

Были на катке и мои знакомые – братья Морару и Жорка Баранец. Для них, так же как для меня, коньки были недоступной роскошью, но они катались на своих ботинках. Катание заключалось в том, что нужно было хорошо разбежаться и, посильнее оттолкнувшись, скользить по льду.

Между пацанами шло соревнование: кто дальше проедет по льду. Те, кто поопытнее, удлиняли путь разбега, начиная с берега. Они докатывались почти до противоположного берега. Я пару раз пытался разбежаться, но мне это удавалось не очень хорошо: я спотыкался, падал, на меня наезжали другие и тоже падали. Были, правда, и удачные попытки: иногда мне тоже удавалось устоять на ногах и я несся по льду с огромной, как мне казалось, скоростью. Было, по крайней мере, весело…

Незаметно стемнело. На катке народу стало меньше, а потом и вовсе я оказался один. Я пару раз прокатился и хотел было тоже идти домой, но когда попытался подняться на горку, чтобы выйти на дорогу, ноги заскользили и я упал. Потом поднялся, опять попробовал идти, заскользил и опять упал. Я полежал немного, чтобы отдохнуть, но, когда попробовал встать, почему-то опять упал. Полежал ещё и с большим трудом встал. Ноги стали замерзать, потом холод стал проникать сквозь пальто, шапку.

Ноги почему-то держали плохо, к тому же я перестал их чувствовать. Теперь я просто стоял и не двигался…

Неизвестно, сколько бы я так простоял, если бы меня не нашла мать. Она схватила меня в охапку и бегом, напрягаясь из последних сил, понесла домой.

Дома она стащила злополучные сапоги, сняла многочисленные одёжки и начала растирать меня денатуратом и нутряным свиным салом – тем, что у нас было. Начали отходить от заморозки ноги и руки, я кряхтел от острой боли, но не кричал.

– Потерпи, потерпи, – приговаривала мама.

Потом она надела на меня сухую сорочку и штанишки, завернула в старый овечий кожух и положила на натопленную печь. Какое-то время мне удалось поспать, но к ночи начался сильный жар, всё время хотелось пить.

А наутро сильно заболело горло так, что я не мог ничего глотать, и кружилась голова. Жар не спадал. Мама пробовала поить меня кипяченым молоком с медом, который принесла тётя Сяня. Ничего не помогало. Вдобавок начали болеть суставы ног и рук. Так продолжалось весь следующий день и ночь.

На третье утро дедушка Николай запряг в сани своего старого мерина Каштака и поехал в город за фельдшером.

Приехал фельдшер, очень большой и очень толстый старый еврей в белом халате, с мясистым в красных прожилках носом и отвислой нижней челюстью с редкими железными зубами. Помыв руки над тазиком, он попросил у мамы ложку и, прижимая этой ложкой мой язык, стал осматривать горло.

– Гнойное воспаление миндалин. Ангина, – констатировал фельдшер. – Нужно хорошо прополоскать горло растворами марганцовки и календулы.

Потом он запихал в свои волосатые уши резиновые трубочки и блестящий металлический кружок, в котором трубочки сходились вместе, долго прикладывал к моей цыплячьей груди, время от времени хрипя и дыша на меня вонючим, прокуренным голосом: «Дыши!.. Не дыши!.. Дыши!» Потом обстукал сердце, лёгкие и, всё больше хмурясь, взял меня за руку и долго считал пульс.

– Ну, что? Что скажете, господин фершал? – волнуясь, стал спрашивать дедушка Николай.

– Не господин – товарищ! – поправил дедушку фельдшер. – Пока явных признаков пневмонии не нахожу, но лёгкие мне не нравятся. Есть воспаление. Сердце тоже работает почти с тройной нагрузкой. При ангине это бывает и это опасно. Могут быть осложнения и пороки сердца.

– Что делать? С ребенком что делать?

– Будем лечиться. Я выпишу вам рецепт. Вы должны заказать медикаменты в аптеке, выкупить их и давать мальчику через каждые четыре часа. Каждый порошок нужно запивать кипяченой водой…

Еще он говорил, как и чем полоскать горло.

Потом старик вынул из своего саквояжа лист бумаги и, примостившись у нашего шаткого стола, стал писать. Исписанный листок он отдал дедушке. Тот, щурясь от напряжения, попробовал было прочитать и, ничего не поняв, спросил:

– Вы тут что ли – по-румынски написали?

– Нет, все рецепты пишутся на латыни. Не волнуйтесь, в аптеке рецепты читать умеют. Они же объяснят, как употреблять медикаменты… А теперь мне нужно умыть руки.

Мать услужливо полила на руки фельдшера водой из кружки и подала ему свежий рушник. Он вытер руки, надел поверх халата длинное, такое же ветхое, как он сам, пальто, и, не прощаясь, пошел к выходу. Дедушка ушел с ним.

Мы остались с мамой. Появилась какая-то надежда, и вроде бы даже немного полегчало.

Приходили соседи: добродушная тетка Маруся с Мусей, крикливая бабка Флячиха, очень дряхлый и совсем глухой дедушка Иван. Потом пришла моя бабушка Маня. Каждый пытался меня утешить и каждый что-то с собой приносил: кто топленого молочка, кто – горячего борща, кто – сотового меда, а глухой дедушка передал маме несколько черных, как дёготь, маленьких лепёшек.

– Это пчелиный клей, – шепелявя беззубым ртом, кричал дедушка Иван. – Лепёшки из клея надо привязать на горло.

Муся стала кормить меня наваристым борщом, но я не мог глотать. И тогда моя мама забрала у неё миску и услала подальше, чтоб не заразилась.

На ночь мама снова сделала мне компресс на шею и прилепила лепешки деда Ивана. Полночи я проспал спокойно, но под утро снова поднялась температура и я стал задыхаться. Мама заставила меня полоскать горло сначала марганцовкой, потом настоем календулы. Из глотки пошли сгустки крови и гноя. Но дышать стало легче. Когда полоскание закончили, я совсем обессилел, и горло болело так, точно там всё было изрезано. Вдобавок сильно тошнило и болела голова. С этого времени и в течение следующих четырёх или пяти дней я не мог ничего есть, и начал катастрофически худеть.

К вечеру дедушка Николай, наконец, привез большое количество разных порошков. В те времена главным лечением ото всего были порошки. Дедушка долго объяснял маме, как надо их использовать. И мы приступили к лечению.

…Прошло несколько дней. Горло понемногу унималось, болело не так сильно. Но я весь горел огнем, особенно, ночью. Начали болеть колени, потом локти, потом плечи.

Кто-то сказал матери, что от суставных болей пользительны ванны из конского навоза. Мать быстро собралась и побежала к пивзаводу, где всегда было много подвод и лошадей. Через час она притащила полную корзину замёрзших конских катышков, растопила печь, вскипятила большой чугун воды, нашла во дворе старый полубочёнок, промыла его и залила горячей водой конские катышки. Таким способом она приготовила баню. Дождавшись, чтобы раствор стал не слишком горячим и для верности попробовав температуру воды локтем, мать быстро раздела меня и по шею погрузила в полубочёнок. Острый конский запах перебивал все другие запахи, но я ощущал невыразимое блаженство и облегчение. Казалось, вот она – панацея, вот так и надо лечиться. Мать потом еще два раза купала меня в вонючей конской купели, у меня очистилось горло, лёгкие, стало легче дышать. Но какой-то бес сидел внутри меня и не отпускал.

Снова поднялась температура, все суставы воспалились, стали красными; распухли, и я не мог уже ни встать, ни сесть, ни, тем более, ходить. Тошнило, кружилась голова, и я всё чаще стал терять сознание.

Через неделю Павлик уже не мог встать с постели. Мама почти не спала, несмотря на то, что её часто сменяли то тётя Сеня, то баба Маня. Суставы у него распухли и болели так, что он стонал, почти не переставая. Но самое тяжкое началось после того, как у него от слабости и отсутствия питания начали атрофироваться мышцы. Это привело к тому, что сухожилия, как тугая резина, стянули ноги и руки больного, и он не мог их разогнуть. Теперь стали болеть и конечности, которые состояли из костей, обтянутых кожей. Болело всё, и больной всё чаще пребывал в бессознательном состоянии. Чтобы хоть немного облегчить страдания, тётя Сеня придумала для него колыбельку с простынкой, на которой положили Павлика (тем более, что сам он уменьшился до размеров почти грудного ребёнка и лежал всё время скрюченный). На простынке его легче было переворачивать. А он поминутно стонал и кричал: «Поверни! Поверни!!» Так было в течение второй недели его болезни.

Потом, когда периоды пребывания больного в бессознательном состоянии стали почти постоянными, всё чаще слышалось: «Поверни! Поверни, тебе говорю! Поверни, ё… твою мать!.. Не так, не так больно, манда собачья… Почему ты делаешь мне больно? Круща мэти[1]!.. Поверни! Нет, не так! Ах, ты, пся крев[2]! Ты нарочно, бьёшь меня по ногам!.. Вот я скоро поднимусь и встану! Вот я встану и покажу вам, жандармы румынские, фашисты!..» И так далее и тому подобное. Весь этот специфический репертуар выливался на голову чаще всего бедной матери, которая тихо плакала и звала его: «Ну, встань, встань, родной мой!» Она почти не отлучалась теперь от своего сыночка, а он, не приходя в сознание, продолжал поливать её грубой мужицкой матерщиной.

Взрослые долго потом дивились, где примерный мальчик, «хлопчик с золотою головкою», как звал его отец, мог набраться таких забористых и поганых слов, причем на нескольких языках, включая молдавский, цыганский и иврит. Взрослые явно недооценивали интернациональный уровень уличных контактов юных сорванцов, которые ежедневно общались на множестве языков и наречий.

Так продолжалось несколько дней. Когда Павлик приходил в сознание, ему торопились засыпать в рот множество порошков и после этого начинали кормить. Больной начал понемногу есть жиденькие супчики и каши. Горло почти перестало болеть, температура спала, но больной продолжал лежать в позиции эмбриона, изнемогая от дергающих суставных болей. Павлик таял на глазах. Казалось, никакое лечение – не впрок.

И тогда дедушка Николай снова привез старого фельдшера. Мельком глянув на больного, тот сразу сказал:

– Немедленно – в больницу, – и тут же стал выписывать направление на стационарное лечение.

Родня в панике засуетилась. Все захлопотали, засобирались.

Появилась надежда.

Вечером, при приеме в городскую больницу, Павлика осмотрел дежурный врач, худощавый мужчина лет сорока с изможденным лицом, и велел положить мальчика в первую палату терапевтического отделения. Больной был признан очень «тяжелым» и матери было разрешено находиться при нем в качестве сиделки.

Утром во время обхода врачи собрались у постели больного. Их было трое. По сути, консилиум. Врачи внимательно осмотрели мальчика. Это были, как потом выяснилось, известные, ведущие врачи: доктор Кошелев, осанистый мужчина с черным ёжиком, выбивающимся из-под крахмальной белой шапочки, и суровым медальным профилем, и – доктор Юхим, рыхловатый очкарик с одутловатым багровым лицом, небрежно нахлобученным на лысую голову белым колпаком и халатом, едва укрывающим его толстую фигуру. Третий, доктор Петряк, малозаметный худощавый пожилой мужчина, молча, не вмешиваясь, следил за действиями своих коллег. Потом они втроем о чем-то вполголоса совещались. Их язык был недоступен для окружающих, но мама всё же уловила: «ревматизм» – слово, которое звучало чаще других.

Назад Дальше