Агами - Федяров Алексей 3 стр.


Всё было поставлено под учёт и контроль. Везде были правильные люди, проверенные, заложившие жизнь и душу Большой системе, чтобы она стала идеальной. Она стала такой. И сломалась.

– Наша основная задача, установленная Конвенциональным советом, – контролировать население кластеров, – говорил ему тогда Сергей, его сотрудник. – Не лишнего ли берём на себя? Зачем вообще это всё? Тебе зачем, мне? Что они сделают, эти твои избранные? Куда ты их отправишь?

Тихо говорил, отношения позволяли и даже диктовали: говорить о важном так – тихо, склонив головы друг к другу.

– Пока задачи две – контролировать территорию и население. Населения вне кластеров почти не осталось. Потому и задачи сужаются до контроля кластеров. А потом мы будем не нужны. Ты понимаешь? – очень серьёзно разъяснял Денис Александрович. – Не будет населения на территориях, потом его не станет и в кластерах. В тяжёлых кластерах не выживут. Из тех, что полегче, будут получать разрешения на выезд и уезжать. Ассимилируются. Их дети уже станут новыми людьми. Говорить будут на полукитайском каком-нибудь. И жить будут в новых городах. Кластеры ликвидируют за ненадобностью – дорого это, народ в загонах держать. И ничего не останется от прежнего. Вообще ничего. Задачи просты. Первое: сохранение контроля над населением на максимально широкой территории. Вторая: охват влиянием наиболее значимых социальных групп. Особое внимание лицам аграрного труда (их игнорируют ввиду инертности группы) и приверженцам старого криминального уклада. Третье: внедрение агентов влияния в органы власти. Главное – Совет должен в нас верить. Сомнений быть не должно, что без нас – никак.

Поверил тогда Сергей в него. И в идею. И рядом был в самые тяжёлые времена, когда висел Денис Александрович на волоске, в шаге был от ликвидации. А в самый важный момент не поверил. Сломался. Не дотерпел.

Сергей, Сергей Петрович. Его ученик. Бывший. С которым уже никогда не поговорить.

Денис Александрович с трудом поднялся из кресла. Возраст. Возраст стал проникать в стареющего офицера Управления президентской безопасности. И не столько убывание физической силы, что была когда-то изрядной, тревожило его, и не усталость, что стала появляться всё чаще, сколько сомнения, которые всё сложнее поддавались воле и не исчезали, но селились глубже. Рвали изнутри.

Слишком много. Слишком. Никому из тех, с тонкими чертами, не выпадало того, что пережил он. Или выпадало? Снова сомнения. Нет, они пришли в дикое поле, готовыми к диким порядкам, они были рейнджерами в чёрных кожаных куртках с маузерами, с осиными талиями, они стреляли, вешали, топили врага и вычистили целину, потом вспахали её и установили правила. Только, сделав всё это, они ушли в тень.

Денис Александрович и его коллеги привыкли к другому полю – богатому, и к тому, что только они, потомки тех рейнджеров, могли устанавливать правила. Расслабились. Разжирели. Стали медленными. Не верили, что те, с другой стороны, придут к ним. Не поверили, что так может быть. Но всю систему просто поставили перед фактом: отныне будет иначе. С тех пор Денис Александрович жил по правилам, которые ему установили другие. И променял бы без секунды размышлений эту жизнь на жизнь тех, первых, и на их дикое поле.

И ещё одно жалило изнутри, тоненько, но в тот самый потаённый нерв, которого как бы нет. Ну хорошо, системе мстить его питомцы не захотят, если верна его теория. Вмонтируют себя в неё. Станут сильными. Но вот если кто-то захочет отомстить именно ему, лично Денису Александровичу? И всерьёз отомстить. Что тогда? И кто защитит его, всесильного, когда эти дети сами станут системой?

Солнце перевалило зенит. Плоские серые крыши зданий управления свет почти не отражали, и оттого вид из окна был мрачен, хотя солнце в этих местах светило почти всегда. Простые здания, без изысков снаружи и изнутри, ничего лишнего и ничего дорогого. Это казалось странным поначалу: новые люди не хотели дорогих кабинетов. Сложно было привыкнуть к их объяснениям. Мы – служащие, говорили они. У нас нет на это денег, и нам этого не надо. Роскошь – это неприлично.

Квартал зданий поставили на месте усадьбы на берегу Чёрного моря, снесли все постройки – избыточно дорого. Мрамор и всё, что было дорогого в отделке, демонтировали бережно. Увезли. Оттуда, где роскошь неприлична, туда, где неприлично без роскоши. Так будет всегда – понимающие люди ценят мрамор, берегут и забирают у тех, кто уберечь его не может.

Решение это – построить квартал зданий для специальной службы на месте особо охраняемой прежде этой же службой базы – поразило Дениса Александровича простотой и эффективностью. И эффектностью, что уж говорить.

Бункеры под землёй переоборудовали в архивы. Защищённость, вентиляция, секретность – всё соответствовало новым задачам.

Там, под землёй, Денис Александрович бывал прежде. С охраны тел начинали тогда многие. Вспомнилось, как один из охраняемых назвал деньги другого «пеньковыми».

Врезалось слово тогда. Показалось тревожным.

– А почему не банановые? – спросил тот, другой, попивая что-то чудовищно дорогое из чего-то такого же чудовищно дорогого.

– Бананьев нема, – ответил первый, и оба рассмеялись.

Сильные были люди, большие, а за ними стояла власть – нечто огромное, скрытое от всех место, где принимаются решения, где хранятся и откуда раздаются жизнь и смерть.

Бункеры и слово в названии управления – вот всё, что осталось от той силы, подумалось вдруг. Силы, которая желала контролировать всё и для того стремилась к бесконтрольности. Добилась того и другого – и перестала быть силой.

– Сидорова ко мне и Александрова, – нажав кнопку на большом телефонном аппарате старого образца – селекторе, – скомандовал Денис Александрович.

Аппаратура стала новой внутри, но он упорно отстаивал внешний её вид. Селектор должен остаться селектором.

– Слушаюсь, – ответил помощник.

Денис Александрович поморщился. Слишком привык к голосу Лидии Фельдман. Но она недавно переведена в другую службу. Так надо. Некоторые задания могут выполнять только самые проверенные сотрудники.

Глава 4

Абердин, штат Вашингтон

Анна проснулась, поднялась со своей кровати, потянулась и прошлась по комнате без одежды. Красивая, она знала это и не собиралась стесняться. Видела, что Маша уже не спит. Анне нравилось дразнить Машу видом своего тела, она знала, что нравится всем – и мужчинам, и женщинам. Пользовалась этим.

Остановилась у письменного стола, задумалась. Сдвинула брови, морщась, как от зубной боли. Эта привычка её не портила, как не портило почти ничего – ни страсть к пустым разговорам, ни вечная равнодушная улыбка одними губами, когда глаза остаются нетронутыми. Маша посмотрела на неё и вдруг почувствовала, что подруга по комнате перестала вызывать раздражение, что хочется посмотреть на неё снова, а может быть, даже встать и подойти. Солнечный свет пробился в щель между шторами, волнистые рыжие волосы Анны разбили его на несколько маленьких радуг.

Маша села на кровати. Начало лета в Берлине выдалось жарким, и в комнате быстро становилось душно.

– Вы, русские, скучные, – сказала Анна почти месяц назад, они только заселились в комнату университетского общежития, решили познакомиться поближе, обошли много баров и завершили аперолем в старом кафе на Хаккешер-Маркт.

Люди там сидели на деревянных скамьях и много пили, делая это со вкусом. Так же со вкусом и не оглядываясь вокруг трогали друг друга руками и губами – по-настоящему, отчего хотелось тоже вкусно пить и трогать кого-то рядом. Энн – она попросила себя так называть – явно делала это не впервые, в удовольствие, и у неё всё получалось легко. Маша поддалась, там невозможно было иначе – среди этих лёгких людей, но остановила подругу сразу, как зашли в комнату. Волшебство старого кафе исчезло.

– Мы – коллеги, – строго сказала Маша тогда.

– И что же это меняет, Мария? – удивилась Энн.

Но быстро пришла в себя и заулыбалась без глаз, как обычно. Американка, свободная. Не в ссылке выросла, может улыбаться равнодушно, а иногда, если захочет, по-другому – как в кафе на Хаккешер-Маркт. Как сейчас, поздним солнечным утром.

Маша встала.

Анна тихо напевала очень знакомую мелодию, старую, ещё из прошлого века:

– Jesus doesn’t want me for a sunbeam. Sunbeams are never made like me[2].

Красивый голос. Но Маша остановилась. Песня прогнала морок, это снова была коллега, Анна Томпсон, а вовсе не рыжая Энн, которая могла трогать тебя так, что болью внизу живота отдавало до сих пор, а ещё от воспоминания о том, как остановила тогда эти белые мягкие руки, как положила свои загорелые и худые запястья на её – с множеством бледно-коричневых родинок, как отняла эти руки от себя.

– Что с тобой? – мягко спросила Анна.

– Песня, откуда ты её знаешь?

– Невозможно не знать Курта Кобейна, если ты родом из Абердина, штат Вашингтон. А что ты заволновалась?

Анна подошла к Маше. Положила руки ей на плечи.

– Это любимая песня моего мужчины, – спокойно сказала Маша, мягко убирая с плеч руки подруги, – не спрашивай меня, пожалуйста, об этом.

– Ок, – улыбнулась Анна, – твоя очередь готовить завтрак.

И пошла в ванную.

Как у неё так получается? Маша снова села на кровать. Анна чуть старше неё, вопросов личных им задавать друг другу нельзя, но видно – из обычной семьи, обычный агент, каких тысячи. Приехала работать, у неё задание, она отработает и уедет. Служить она будет до пенсии, потом уедет в свой Абердин, штат Вашингтон, купит в ипотеку дом в пригороде, будет жить там с мужем, растить детей. И дети её будут дружить с детьми тех, кто жил в Абердине всю жизнь, и их родители там жили, даже деды и прадеды с бабушками и прабабушками. А куда уедет она, Мария Кремер? Где её Абердин? И где он был для её мамы? И для родителей мамы? И их родителей? Почему она хочет знать и помнить, кем они были и чем дышали, где они увидели свет первый, а где последний раз, но ей нельзя этого? Почему это можно тем, из колхоза в кластере, откуда они со Стасом уехали не так давно, но они не хотят? Ни знать, ни помнить.

Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования – даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях – это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно – Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, – закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.

Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима – безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.

– Я знаю, почему ты любишь эту песню, – сказала Маша как-то Станиславу.

– Почему?

– Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.

– У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, – ответил он тогда.

Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно – на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая – белая.

Стас снял тогда майку и встал, раскинув руки, даже заулыбался – он очень любит, когда солнце и жарко. Она подумала и тоже сняла. Подошла к нему сзади и обняла, прижавшись, обхватила сильными руками. Хотела быть нежной. Получилось. Было страшно, что улыбка у него пропадёт. Что отодвинется. Но он положил ей тогда ладони на руки, они стояли так долго и ничего не говорили. Потом Стас повернулся и обнял её.

Не нужно было слов. Близость стала естественной, как дыхание, как боль, кровь и слёзы, как жизнь, которой хотелось радоваться тогда и хочется всегда, когда он был рядом.

Очень долго. Год, месяц и двадцать один день – это много, слишком много, если ты совсем не видишь его и не знаешь, где он. Настоящая боль – это когда ты можешь поговорить с кем угодно нужным или ненужным, но с ним, единственно важным – нет.

– Такие командировки затягиваются, – ответил ей на много раз незаданный вопрос Денис Александрович, когда готовил её к Берлину, – и твоя может затянуться.

Куда его отправляют, Стас не сказал. Спрашивать не стоило, он бы не сказал, да и смысл? Это не жатва в поле, с туеском покормить мужика не приедешь. А вскоре и самой пришлось готовиться к командировке такого же уровня сложности. Это должно было случиться. Берлин или Койоакан – неважно. Работа.

Старые сотрудники управления иногда забывались и называли работу службой. Это не приветствовалось. Не служба, а работа.

– I’ve got a dream job[3], – говорила Анна.

Она наслаждалась командировкой и новыми людьми вокруг, любила вечеринки и ощущение всесилия, которое давали конспирация и прикрытие.

В школе Денис Александрович почти не появлялся, но наблюдал за ними, присутствие его ощущалось, в редкие встречи он задавал вопросы не оставлявшие сомнений – теперь он всегда рядом. Ощущение всесилия появилось именно тогда. На поверку, если копнуть глубоко, не всесилие это вовсе, но тотальное погружение в поток, в общую силу, которая всегда вокруг тебя и с тобой, которая придёт на помощь и защитит, и нужно ей за это немного. Тебя, со съеденным вчера стейком и сегодняшними липкими снами. Всего лишь тебя. Всего тебя.

Когда однажды учитель оставил их со Станиславом после окончания занятий в классе и мягко, без нравоучений, почти равнодушно рассказал – вмонтировал в них информацию, именно так он воспринимал обучение своих избранных – о контрацепции и опасности психологической зависимости от юношеских привязанностей, было даже смешно немного. Стас тоже улыбался, воспринял как вызов им, уже единому существу, но для них не существовало по-настоящему страшных вызовов, в этом они были уверены.

Позже, к окончанию третьего года обучения Маша как-то одномоментно поняла, что у неё нет теперь ничего своего и нет секретов, что значение имеет лишь то, насколько узок или широк круг людей, знающих о том, что она умеет.

– Приказ сложнее всего допустить в область частного, – сказал тогда учитель, сидя за своим столом и сложив перед собой руки.

До этого была беседа о том, чтó есть у сотрудника государственной безопасности частного, где начинается зона недопустимой депривации и есть ли она, эта граница недопустимости. Избранные впитывали. Эта тема начинала пугать, всем хотелось оставить в себе что-то для себя самого.

Слушали все. Внимательно слушал Игорь Сидоров, сын давно нейтрализованного чуждого московского писателя. Маша с недавнего времени видела его «особенные» взгляды и пресекала попытки стать ближе, интеллигентные попытки, в этом ему не откажешь. Видела и то, как он смотрит на Стаса. В этих взглядах потомственная столичность исчезала, это был взгляд альфа-самца на соперника. Который, впрочем, не реагировал. Был намного сильнее.

Маша давно уже думала о том, что тогда говорил учитель.

Вчера им со Стасом было хорошо, и она смотрела в его глаза, она хотела, чтобы он не торопился и не останавливался. Он почувствовал – она сделала так, чтобы он почувствовал. Утром их группа работала в лесной полосе препятствий, а это много бега, преодоление оврага, уход от погони по холодному мартовскому ручью, на берегах которого оплывающие сугробы с твёрдым настом – на нём едва видны следы мелких зверей, и метание ножей – их выдавали по десять каждому бойцу, так их называли тренеры. Тяжёлые, короткие, без рукояти, которая нужна лишь в ножевом бое, а для метания важнее другое – балансировка. Отслеживалось всё: количество бросков – умелые метатели на бегу забирали из мишеней оружие, и оно снова шло в ход, – сила и, конечно, точность.

Назад Дальше