На краю государевой земли - Туринов Валерий 14 стр.


«Вот это да-а!» – мелькнуло у него от такого лихого прыжка девки, и он краем глаза заметил, как она исчезла в камышах, а за ней прошла и тут же заглохла зеленая волна.

Он снова кинул мухорточку вперед. А та, налегке, сразу взяла махом, выбив из тропы пыль. Он же услышал почти рядом вскрики степняков… И дзинь, дзинь! – пролетели рядом с ним одна за другой две стрелы.

Киргизы не заметили, что беглец остался один. А он повернул за следующим поворотом тропы свою лошадку и загнал ее в гущу камыша. Остановив ее, он ласково похлопал ее по шее, припал к ней и зашептал:

– Тихо, тихо… Молчи, мухорточка… Молчи…

Мимо него пронесся один всадник, затем другой… и третий!

«Откуда этот-то?!» – удивился он, полагая, что за ними гнались всего двое.

Он задержался еще в укрытии и только собрался было выбраться назад на тропу, как по ней пронеслись еще три или четыре всадника. А может быть, и больше…

«Сколько же их, боже! – теперь уже испугался он за Зойку и понял, что киргизы шныряют по всем дорогам в окрестностях городка. – Собаки! Как у себя дома! И много, раз забили все тропы. Не скрываются, ничего и никого не боятся… Где же казаки-то?!» – появилась у него тревожная мысль, что, может быть, уже и перебили всех в поле и они остались вдвоем с Зойкой. Но он тут же выбросил это из головы.

Он выждал еще некоторое время и, больше не слыша стука копыт, тронул мухорточку, выехал на тропу и пустился по ней назад. И тут, почти у того самого места, где он бросил Зойку, он лоб в лоб столкнулся с киргизом. Тот несся по тропе и тоже сломя голову, не ожидая никого встретить тут… Мухорточка ударилась грудью о бахмата киргиза и сшибла его. И Васятка полетел через ее голову вперед, мельком заметив, что и киргиз тоже летит в кусты, выронив из руки кожаный щит…

Он тяжко грохнулся о землю, охнул от боли в плече, прокатился по траве, ударился о ствол какого-то дерева и замер, тяжело сопя.

«Вставай, вставай… Прихватят!» – закрутилось у него в голове.

Он поднялся на ноги и огляделся.

Неподалеку лежала мухорточка и странно трясла задними ногами. Она пыталась подняться и не в силах была сделать это с одной сломанной передней ногой. Та безобразно болталась на коже, как било у цепа. И мухорточка лишь тихо всхрапывала, да темными глазами косилась на него. Ну, совсем как Митяй… Здесь же валялся и бахмат. Тому тоже, по всему было видно, уже не отойти после такой сшибки на полном скаку…

«А где этот… Пёс-то! Где?.. Сковырнулся совсем, аль затаился?» – зашарил он залитыми потом и кровью глазами вокруг, отыскивая своего «крестника».

Он нащупал рукой на поясе нож, единственное свое оружие. Вот он-то и боднул его при падении костяной ручкой под бок так, что он все не мог отдышаться и хватал ртом воздух… Он дотащился до кустов и заглянул туда: киргиз лежал комком, как врезался головой в какую-то кочку, так и затих.

Он выполз из кустов на тропу, глянул напоследок на мухорточку, беспомощно взирающую вслед ему, смахнул слезу и, прихрамывая, затрусил туда, где бросил Зойку. Но тут он снова услышал топот копыт на тропе и врубился в камыши. Быстрее, быстрее! Живо – пока не заметили! Не то доберутся и до Зойки. Выдаст он этим девку, выдаст!.. Толстые упругие стебли хлестанули его по лицу. И он, не разбирая дороги, побежал по захлюпавшей под ногами болотной жиже. Пробежав десяток саженей, он затаился, чтобы не выдать своего укрытия.

По тропе проскакали еще конные, и опять стало тихо.

А он отыскал в камышах знакомую тропу и пошел через болото, на маячившие вдали башни острога. Не прошел он по ней и самой малости, как его окликнул знакомый голос: «Васятка, это ты?!» – и из кустов высунулась Зойкина голова.

– Да, я! – обрадовался он и шагнул к ней.

Зойка выскочила из кустов, бросилась к нему, на мгновение припала и тут же, устыдившись чего-то, отстранилась и покраснела.

– Пошли! – шепнул он, схватил ее за руку и потащил по болоту: туда, к острогу, где были свои и, видимо, сильно занятые делом, по тому, как часто бухали со стен пушки.

Спотыкаясь о корни и кочки, обдираясь о кусты и стебли камыша, они, наконец-то, выбрались на сухое место. И тут перед ними вырос крутой высокий яр. На верху его, по самому обрыву, шла острожная стена, и туда вела единственная узенькая глинистая тропинка. По ней в сырую погоду-то и не влезешь. Но искать ее сейчас было некогда. И они полезли напрямую вверх по склону, цепляясь за редкие кустики репейника.

Они взобрались на яр и оказались перед острожной стеной. Теперь, что в одну сторону иди, что в другую, все равно обязательно окажешься на виду у степняков, если те осадили город… Стена, высокая, из гладко оструганных бревен, вкопанных стоймя в землю, равнодушно взирала на них, загораживая им вход в городок, как отвесная скала, без щелей, выемок и блоков.

– Эй-й! – заорал он, задрав к верху голову. – Слышит нас кто-нибудь?!

Зойка поддержала его, закричала звонко, голосисто:

– Помогите!.. Помогите-е!

В ответ – ни звука. С этой стороны, где было болото, эту стену не охраняли. За ней присматривало два или три стрельца, да и тех в такое тревожное время, скорее всего, не было тут.

И они пошли по краю обрыва до Отболотной башни, что стояла как раз посередине этой стены. Дойдя до нее, они снова покричали, надеясь, что кто-нибудь услышит их. Но все было напрасно. Лишь на степной открытой стороне, да у реки послышалась частая ружейная и пушечная пальба.

И они поняли, что сейчас никому нет до них дела, поэтому выбираться им надо самим. И Васятка полез по углу башни, цепляясь за щели в рассохшихся бревнах. За ним последовала и Зойка. Он добрался до амбразуры, ухватился за нее руками и глянул вниз, где была Зойка. Та, сжав зубы, с усилиями, но ползла за ним, вонзая тонкие пальчики в те же самые щели в бревнах. На ее бледном лице была написана решимость: ни за что не отстать от него.

Он повис на одной руке, протянул ей другую и прошептал: «Держись!» – чтобы не испугать ее громким голосом, понимая, что отсюда просто так не упадешь: лететь будешь в самый низ яра, к болоту, и с такой высоты, что не соберешь и костей.

Зойка подтянулась выше, ухватилась за его руку и так, что под весом ее тела у него поползла из сустава рука, которую он зашиб при падении с лошади.

– Ох!.. Быстрей, быстрей! – застонал он, чувствуя, что долго не выдержит.

Зойка ловко и быстро пробралась по нему, дотянулась до амбразуры и протиснулась сквозь нее внутрь башни. За ней туда же залез он, в изнеможении опустился на пол тут же подле стены.

Зойка села рядом с ним, прижалась к нему, тяжело дыша: «Мы сделали это, сделали!»…

Красивое большеглазое лицо, вымазанное болотной жижей, осветилось улыбкой: торжествующей, неотразимой. И она, оттаивая, расплакалась, прислонилась к нему головой. Затем она обняла его и, всхлипывая, со слезами на глазах, счастливыми и полными света, стала целовать его, неумело тыкаясь ему в лицо, и, скорее, облизывала, как теленочка.

– Я люблю тебя, люблю!.. Люблю! И всегда буду с тобой! Слышишь, всегда! Как мамка с батькой! На роду это у нас! И мне суждено!.. Куда ты, туда и я!..

А он неловко прижал ее к себе и почувствовал громкий стук ее сердечка под еще слабой неразвившейся девичьей грудью. Оно стучало громко и часто, как у птички, отдаваясь во всех уголках ее тела, горячего и таинственного… Эх, Васятка, Васятка! Пропала твоя головушка!..

Зойка навздыхалась, нацеловалась, прижалась к нему и затихла.

Сколько времени они просидели вот так, припав друг к другу, они не знали. От истомной неги, слепившей их вместе, они очнулись от голосов, резких и грубых. Внизу кто-то подошел к башне, видимо, из пушкарей. Затем заскрипели ступеньки лестницы, что вела наверх, шаркнула на кожаных петлях дверь, в башню ввалился пушкарь Ивашка Корела и удивленно воззрился на них, не ожидая встретить здесь кого-либо. По лицу у него скользнула тень глубокомыслия, и он, пытаясь что-то сообразить, ухмыльнулся: нехорошо, смазливо…

– Все на стенах, а вы тут – ишь чем занимаетесь! – сердито пробурчал он и хотел сказать еще что-то, но лишь махнул рукой, дескать, убирайтесь, сейчас не до вас, таких…

И они покорно поднялись и покинули башню, единственного и немого свидетеля какого-то нового для них открытия.

А Пущин со своим семейством благополучно добрался до острога. За ними в ворота одна за другой загрохотали на высохшей дорожной колее подводы с малыми ребятами, девками и бабами, голосившими по убитым, которых везли тут же в телегах. Вой баб, лай собак, ржание коней и заполошные злобные крики мужиков – все слилось в один кошмарный круговорот беды, смерчем нагрянувшей из степи.

Вслед за телегой Пущиных в острог вкатилась подвода. В ней пластом лежал и пел песни Ефремка, у которого Федька искал в амбаре кота, казак из станицы Баженки, а конем правила Акулинка, его жена.

«Когда уже успел-то? – мелькнуло у Ивана. – Этому-то – трын-трава!»

Ефремка был как всегда пьян. Он возвращался со своей пасеки, где гнал медовуху. Снимая с нее пробу, он набирался так, что всю обратную дорогу до дома голосил песни. Их он нахватался, когда казаковал на Волге, где он, было дело, промышлял с ватагой таких же, как он сам. И, по старой памяти о вольготной былой жизни в молодости, он до сих пор подцеплял в ухо золотую серьгу. Одно время он был у Зарудского, под Москвой. Затем, когда тот побежал из подмосковных таборов, Ефремка перекинулся в войско князя Дмитрия Трубецкого… Акулинку же он своровал у ее родителей, в деревеньке под Вологдой, по дороге в Сибирь. Она была девкой разбитной, сильной, дерзкой. Ее и воровать-то не нужно было: сама бежала с казаком. В Томске она успела нарожать ему кучу детей: двоих сыновей и трех девок. Их надо было кормить, и Ефремка со скрипом, но все же осел на земле. Он завел заимку, распахал клин, откупил у конного казака Матюшки Шитова пару пчелиных семей.

Откуда у него были деньги? А деньги у него на самом деле были. Служилые это чувствовали, но не понимали, каким образом они у него не выводятся, когда государева жалования по два года и более в городке никто не видывал и в глаза. А у Ефремки всегда были монеты. Да-а! То одному богу было ведомо, да самому Ефремке…

Сколько раз ведь он ездил через таможенные заставы. Там его доглядывали, и так, что, казалось, на теле не осталось ни одного волоска, которые бы не пересчитали ему. Ан нет! Все равно схоронил золотые: из Москвы, награбленные, когда горела та, подожженная поляками, что засели в Кремле, отбиваясь от осадивших их казаков Зарудского, среди которых был и он, Ефремка. И здесь, в Томске, тайно от воевод и городского головы, он разменивал их от случая к случаю у заезжих купчишек. Тем же самим тоже было не к чему, чтобы об их мошне кто-нибудь знал. В общем, жил он умело, никто не ведал, откуда у него что берется-водится.

Не догадывались на таможне целовальники взвесить Ефремку, после того уже как он прошел досмотр… Ефремка был силен в одном деле, о коем знали только его дружки: он мог выпить разом до ведра пива или воды и тут же обратно вылить все изо рта. А уж что говорить о том, чтобы заглотить кучу монет. Это ему было раз плюнуть. И он носил в брюхе до чети пуда золотом или серебром… Была одна беда: ходил при этом осторожно, так как позвякивали они у него там. И выдали бы они его, если бы у таможенников слух был крепче, не глохли бы от пьянок, когда в голове такой звон стоит с утра до вечера – почище колокольного… Вот если Ефремка пожрет, то и не брякают они уже более… Поэтому-то, как только он подъезжал к таможне, так на него, по привычке уже, жор нападал… Не пожрет – ну хоть помирай. А куда уж таскать монеты…

Купцы, что проведали этот Ефремкин дар мудрой природы, подбили его как-то, чтобы провез через таможню золотишко: харч положили, да еще дали на водку.

Однажды воевода пристал: «Провези да провези!»…

Согласился Ефремка. И чуть богу душу не отдал. Воевода-то, воровская рожа, перегрузил его, едва не пуд заставил глотать… И где их наворовал тут?! Ну, это его дело. А вот Ефремку-то немного удар не хватил. Воевода загрузил его под завязку так, что и корочку хлеба не сунешь в рот. И пошел Ефремка раскорякой: как-никак, а пуд металла. Это тебе не ведро бражки… Проехал он таможню, вот так, лежа на боку, а рядом лежал живот…

Воевода-то сказал целовальникам, дескать, это мой холоп, занемог, ноги не держат.

– Уж и не знаю, довезу ли до своего двора, до лекаря!.. Люб он мне, ой как люб!

«Как же не люб! – зло подумал Ефремка, придерживая дыхание, чтобы ненароком не кашлянуть: ведь звон пойдет, что тебе на масленицу. – И я бы полюбил за пуд золота кого хочешь!»

Ефремка понимал, что если поймают за этим делом, то воеводе-то ничего, он отбрешется: я-де не знал и духом не ведал, что холоп затеял воровство. А Ефремке-то каюк: это ж государево воровство. За него, по указу, сразу на плаху, или пожизненно в тюрьму, а на щеку клеймо – «вор». А что пожизненно-то? Там же год-два протянешь, не более: в сыром и холодном срубе.

Его заметили на Верхотурской таможне – примелькался. Тогда он перекинулся на Обдоры. Но и там тоже вскоре его морда приелась. Целовальники что-то подозрительно стали косить глазом на него: туда едет больным – оттуда здоровым. И уже который раз. Неспроста дело. Стали они обыскивать его, да так, что всю одежонку поснимают, прощупают, сани переворачивают, коробья трясут… И ничего нет! Чист едет!.. Но по роже видно, что не чисто. Но с рожи-то не возьмешь десятину, не отпишешь на государя весь излишек.

Вот так Ефремка, в конце концов, сработал на таможне и на себя, покидая навсегда стародавнюю матушку-Русь и драпая с золотыми, уже своими, кровными. Купчишек он тряханул в Москве и за Камень канул, в безвестную землицу, что была без конца и края. Говорят, никто и до моря-то не доходил. А может, его и вовсе там нет?..

Так и сгинул, исчез Ефремка с казной за Камнем. Вынырнул он уже в Томске: тихо, Ефремкой назвался, с товарища своего, связчика, имя взял, когда тот в тайге нежданно умер у него на руках. Так и ушел Терёшка, как звали его до того, в вечность. А из тайги вышел уже не Терёшка, а Ефремка, да имея за собой великую казну, которую припрятал так, что только один покойник знал и сторожил ее. С собой он взял немного монет, чтобы обжиться первым делом, да завести избу с бабой. И лишь изредка наведывался он к своей таежной кладовой и брал оттуда по самой малости, так что даже Акулинка не знала об этом. И зажил он как все, не высовывался, но и нужду не имел, медовуху пил, к табаку пристрастился. Ссыльный Лаврик, из «литвы», из пеших казаков, обучил его, как табак с бумажки носом пить. Занятно… Тайно от воеводы. Указ государев у того, говорят, в сундуке лежит: кто табак пить будет или в шар играть, не то в кости, аль шахматы, то чтобы воевода таких отлавливал и принародно бил нещадно батогами… Грозный указ!.. Раз нагрянул к нему воевода, когда Ефремка «смолил». Кто-то из своих донес, по зависти, на его безбедное житье; так что он едва успел сглотнуть бумажку с огоньком, и дым тоже… Воевода зашел в избу, принюхался… Покрутился, покрутился и вышел: с нюха-то ничего не возьмешь…

Пущин отправил Дарью и Машу домой и ушел с Федькой на стену, где собрались все, кто мог держать в руках оружие.

– Много в поле людей-то, а? – вопросом встретил его Волынский.

– Да, почитай, все, – мрачно ответил Пущин. – Кроме тех, что на караулах.

«Вот невезение-то!» – с раздражением подумал Волынский о том, что уже и домой собрался, в Москву, смена ему едет на воеводство, а тут – набег!..

С проезжей башни бабахнула пушка куда-то поверх голов баб и девок, которые заголосили еще сильнее в тряских телегах, все еще подкатывающих и подкатывающих к острогу.

– Иван, пошли кого-нибудь к пушкарям! Что они белены объелись там! Спьяну-то своих же и порешат! Собаки! – выругался воевода.

– А ну сбегай туда! – толкнул Пущин сына. – Слышал, что воевода говорит! Скажи, я им… если еще раз ударят куда не надо! Не палить, пока все не зайдут за стены! Понял? Дуй, Федька!

Назад Дальше