На краю государевой земли - Туринов Валерий 2 стр.


– Дал бы подьячему, так сыск взвел бы того же часу, – удивленно развел руками его спутник. – Скуп ты стал, Гаврило Григорьевич, скуп! И попомни, не только дьякам, но и мне не покажешь милости, впредь за тебя докучник не буду.

– Ладно, ладно, Семен Лукич, сочтемся, – миролюбиво сказал Гаврило Григорьевич, затем вдруг резко повернулся в сторону коновязей, где кучно стояли холопы, и зычно крикнул: «Назарка, пёс!»

На сердитый окрик оттуда к нему бросился статный парень в овчинном зипуне с фасонистым воротником. Пробегая мимо сургутских, он метнул на них взгляд темных глаз, и в них мгновенно высветился характер сытого и наглого малого.

Иван узнал сразу же его. Кровь ударила ему в голову, и он невольно присел от слабости в ногах. Этого холопа он запомнил на всю жизнь и узнал бы из тысячи. От того столкновения с ним, вот в этом самом дворе два месяца назад, в первый день его приезда в столицу, у него навсегда осталась заметка в виде длинного шрама над бровью.

Холоп проскочил мимо служилых, подбежал к хозяину, вытянулся перед ним, дохнул морозным парком: «Слушаю, Гаврило Григорьевич!»

– Ах, ты – слушать! Коня подавай, паршивец! – выругался тот, срывая на нем раздражение от посещения приказных палат. – Что стал – как дурная девка! Коня – тебе говорят!

Напуганный непонятным гневом хозяина, Назарка сорвался с места и кинулся назад, не видя от страха ничего вокруг. Холопы у коновязей встретили его насмешками. Один подставил ему подножку, а другой толкнул в бок. Назарка ловко увернулся, двинул в ответ кого-то кулаком по зубам, подскочил к игренцу и лихо взлетел ему на спину.

«А красив – проказник!» – невольно мелькнула у Треньки завистливая мысль.

Коротконогий и мешковатый он за всю свою жизнь так и не научился ездить верхом на коне. Не то чтобы совсем, а вот так – по-молодецки, как этот холоп. И его съедало страстное желание, хоть когда-нибудь складно покрасоваться в седле. Эта его слабость была известна в Сургуте всем, и служилые посмеивались над ним. Но пронять его было не так-то просто.

«Сосунок!» – мелькнуло у Пущина, когда он разглядел холопа.

И ему стало еще обидней от мысли, что его избил какой-то щенок.

– Это же тот, скотина! – тихо процедил он сквозь зубы, глянув в сторону коновязей, откуда уже мчались сани к подъезду приказного здания, а впереди на красивом игренце пружинисто покачивался Назарка.

– То ж болярский холоп! – испуганно обернулся Тренька в сторону подъезда, где в шубе и высокой горлатке, неповоротливый и величественный, как соляной столб, стоял сокольничий Гаврило Григорьевич Пушкин.

Пущин шагнул было вперед, чтобы загородить дорогу саням и ухватить рукой под уздцы жеребца.

Но его одернул атаман: «Тише, Иван! Остынь, не рвись на батоги!»

Пущин выдернул шубу из рук атамана и оттолкнул его.

– Отстань! Я не девка, не хватай за подол!

– Иван, Иван, не дури! – схватил Тренька его за руки. – Андрюха, да помоги же ты…! – выругался он, загородив Пущину дорогу. – Одумайся, чумовой! До дому же пора! Ну ее, эту Москву, к бычьим потрохам! Здесь того и гляди: то ли ножом пырнут в кабаке, то ли на Пыточном зубы выбьют!

Пущин крутанулся, стараясь вырваться от него. Но Тренька, наседая на него и пытаясь удержать, обхватил его сзади за плечи. Пущин дернулся, но руки атамана сковали его наглухо, как замком. Под кафтаном у него хрустнула свернутая трубочкой грамота, и это сразу же отрезвило его.

– Пусти, – спокойно буркнул он. – Да пусти же, тебе говорят! Не трясись, бузило!.. Грамоты подавишь, старый пёс! – грубо, с нежностью в голосе, ругнулся он на атамана.

– Да хрен с тобой, делай что хочешь! – обозлился тот на него, разжал руки и отступил назад.

Иван поправил смятый кафтан, чувствуя под рукой грамоту, которую спрятал вместе с годовым жалованием в кожаный мешочек, висевший у него на шее под рубахой.

А та грамота была, пожалуй, важнее оклада. Наконец-то он получил долгожданное государево разрешение на службу в Томск, куда задумал перебраться с семьей. Написанное же в грамоте он помнил слово в слово, так как был памятлив, в роду это у них. Бывало, прочтет что-нибудь, и все словно отпечатается в голове.

Государевой грамотой на день Зачатия святой Анны, бабий праздник, как говорили в ту пору, т. е. 9 декабря 1609 года с Рождества Христова, с Москвы были отпущены служилые люди: сургутского города боярский сын Иван Пущин, литвин[7] Андрюшка Иванов, казак Петрушка Павлов, да стрелец Михалко Лукьянов. Сургутским воеводам, Федору Васильевичу Волынскому да Ивану Владимировичу Благому, грамотой было велено тотчас же, не издержав, как только служилые приедут, отпустить незамедлительно Ивана Пущина и Андрюшку Иванова, со всеми их животами[8], к новому месту службы: в Томск, самый отдаленный и пограничный город Московского государства. И велено было в Томске служить Пущину сотником у стрельцов, а Андрюшке быть конным казаком. Казаку же Петрушке Павлову и стрельцу Михалке Лукьянову было велено государеву службу служить в Сургуте по-прежнему, по их старым окладам.

Этой осенью в Москве сургутских оказалось не мало. Одни приехали с посылками – ясаком[9], другие с челобитными и отписками. На Москву всегда ехали охотно, так как знали, что заодно получат сполна оклады, причитающиеся за прошлые годы службы.

Стрелецкий пятидесятник Тренька Деев в этом году пошел в гору. Здесь на Москве он получил новое назначение – в атаманы «литвы и черкас». И хотя станица их в Сургуте была невелика, всего двадцать восемь человек, однако по новой должности Треньке причитался и новый оклад, и весьма немалый. За прошлый год он получил, как пятидесятник, шесть рублей без чети[10]. Получил и новый годовой оклад атамана в восемь рублей. Остальное, по государевой грамоте, восемь четей муки, одну четь крупы и одну четь толокна, приказано было воеводам выплачивать ему на месте – в Сургуте. О чем было отписано в грамоте, которую он вез тоже с собой и дорожил ей не меньше, чем Пущин своей.

* * *

С Москвы сургутские выехали длинным обозом саней, груженных дорожными припасами и товарами, закупленными для дома по лавкам на столичных базарах. Ночью они обошли проселками наезженную польскими разъездами, из Тушинского стана второго Лжедмитрия, дорогу на Дмитров, выбрались на Волгу и по зимнику, больше не таясь, покатили на Калязин. Оттуда, все так же по зимнику, они добрались до Ярославля, а дальше двинулись прямо на север – на Вологду. С Вологды же начинался знакомый промышленным и служилым людишкам торный путь в далекую Сибирь.

За неделю они добрались до Сухоны. Затем через Тотьму до Великого Устюга, и по северной Двине, по не разоренным смутой ямам, в сопровождении ямских охотников, обоз двинулся на Соль-Вычегодск. И запетляла укатанная зимняя дорога по закованной в ледяной панцырь Вычегде, среди густых темных пихтовых лесов, до самого устья Сысолы. В устье Сысолы зимник повернул на юг и, все так же, по реке, пошел на Кай-городок.

Темно зимой в приполярье: темно в тайге, темно на реке, темно ночью, утром и вечером. Только в середине дня природа чуть-чуть разлепит сонные очи, взглянет вокруг мутным взором и снова погружается в долгую зимнюю спячку.

Санный обоз, поскрипывая полозьями, медленно тащился по зимнику. На передках саней метались огни факелов, высвечивая маленькие согбенные фигурки людей. Изредка покрикивали возницы, погоняя лошадей, да из тайги доносилось сухое потрескивание деревьев, схваченных лютым морозом.

Пущин очнулся от дремоты, почувствовав, как от долгого неподвижного сидения совсем одеревенели ноги. Он вывалился из саней, вскочил и побежал рядом с ними, чтобы размяться. Согревшись, он остановился, пропустил пару возов, с ходу завалился в сани к атаману и придавил его всем телом.

Тренька ворохнулся, легко стряхнул его с себя, и чуть было не выбросил из саней.

– Ну, ты, чудило, задавишь!

– Тебя-то?!

– Испугал, ошалелый!.. Я уж подумал: не матерый ли!

– Они подались на юг. Там раздольно… Испортятся, вот тогда уж залютуют. А сейчас по здешним местам тихо.

– Зачем тогда ямские палят огонь?

– Так веселей… Привык народ. Привычка дорогу коротит и натуру прямит.

– Завтра, почитай, до Кай-городка доберемся! А, Иван?

– У ямского спроси, он верней скажет…

Заметив неразговорчивость приятеля, Тренька уткнулся в шубу и тоже замолчал. По натуре он был балагур и весельчак. Однако в дороге он чаще отсыпался под убаюкивающее пофыркивание лошадей. И обычно, перед тем как тронуться с ямской заставы, он плотно наедался, заваливался в сани, глубоко укутывался в шубу и отдавался во власть сонной одури и ямских проводников.

– Послушай, Тренька, а ты через Обдоры ездил?[11] – высунул Пущин из шубы нос и толкнул в бок атамана.

– Да, бывало.

– Как там?

– Таможня, что ли?

– Да.

– Туда, что Обдоры, что Тура – все едино.

– А оттуда?

– Засекут – враз! На Обдорах люто… А у тебя что – заповедный[12]?

– Да нет, я так. А девку, аль пацана выпустят?

– Это полегче. Досматривают, но не так. Кому надо везут. И туда, и сюда. Да тебе-то что? Ты же в Томской. И теперь на всю жизнь… Там, говорят, места добрые, а?

– Хороши, пашенны…

– Да-а, повезло тебе, сотник!

Они замолчали, думая каждый о своем и прислушиваясь к тишине хмурой и мрачной северной урёмы, все выплывающей и выплывающей навстречу им за каждым поворотом реки…

К концу Рождества обоз добрался до Бабиновской дороги. Хорошо укатанная, с широкими вырубками и исправными мостами, эта дорога сначала шла в верховья Яйвы. Затем она перевалила на Косьву, к устью Тулунока, проходила вдоль ее северного берега и выходила на Кырью. Там начинался длинный подъем на Павдинский камень.

Скинув тулуп, Пущин размеренно шагал на этот затяжной подъем рядом с рыжей кобылкой, ведя ее на поводу. Он, как и она, упарился и шумно дышал, хватая открытым ртом разряженный стылый воздух.

Впереди и позади него также шли за санями ездовые и лихо покрикивали на лошадей.

– Хо-хо! А ну, Кавурик, Кавурик!..

– Давай, давай!..

– Тяни, тяни, матерь твою!..

На верху перевала он остановился передохнуть и подождать Тренъку: тот поднимался вслед за ним со своими возами.

– Ух, ты! Ну, кажется, все! – тяжело сопя, облегченно выдохнул атаман, подходя к нему. Из-под сплошной снеговой шапки на голове у него торчала заиндевелая курчавая борода и большой, побелевший от натуги нос с едва заметной горбинкой. Ему, коротконогому и грудастому, по природе не ходоку, такие пешие переходы давались тяжелее, чем другим.

– Впереди спуск! – сочувственно заглянул Пущин в темные влажные от усталости глаза атамана.

– А что спуск? Это не в гору! – хмыкнул Тренька.

– Да опасливей будет… Здесь катун, знаешь какой!

– Ничего, задом тормознем, пронесет.

– Потаены береги: каженик Авдотье без надобности! Ха-ха-ха! – засмеялся Пущин.

– Э-э, дурень, что зубы скалишь! – отмахнулся Тренька. – Давай, двигай, до стану недалеко!

Сзади, напирая на них возами, загалдели казаки. Всем не терпелось скорее добраться до стана на Павде. Он был где-то там, внизу. Отсюда же, с высоты перевала, он не проглядывался, закрытый сплошным морем черневого леса с редкими белыми прогалинами, похожими на дыры в кафтане нищего.

Пущин, крепко натянув повод, осторожно двинулся на спуск рядом с кобылкой, с опаской поглядывая, как она, выбившись на подъеме из сил, с трудом удерживает груженые сани. Но все равно он не досмотрел за ней: на середине спуска у кобылки подсеклись передние ноги. Он же, попытаясь помочь ей, с силой потянул на себя повод и этим лишь запрокинул ей назад голову. На нее накатили сани, сшибли и увлекли вниз. Сильный рывок вырвал у него из рук повод, он не удержался на ногах, полетел вперед и зарылся с головой в глубокий сугроб.

Передний воз Пущина, пронзительно заскрипев, покатился по крутой обледенелой дороге вниз, беспорядочно скручиваясь, сшибая и ломая все на своем пути.

Когда Иван выбрался на дорогу, внизу, около разбитых возов, уже копошились мужики, освобождая из постромков покалеченных лошадей.

– Ну ты и слабак! – накинулся на него Тренька. – Глянь, сколько лошадей изувечил!

– Ладно тебе, атаман! – вступился ямской проводник за сотника. – Его вина тут мала. Кобылка стара уж… А ну, мужики, тягай их за лодыжки на обочину! После приеду, заберу…

Обозники посудачили об опасностях этого перевала, затем расчистили дорогу и двинулись дальше, к Павдинскому стану.

А вот и он сам. На высоком берегу Павды стояла большая, рубленая в охряпку изба. Рядом с ней громоздился сарай с сеновалом и стайка. Поодаль, на берегу реки, из-под сугробов торчала крыша бани. Над избой тоненькой струйкой поднимался вверх дым. В морозном воздухе остро пахло хлебом, щами и навозом. Крохотный ямской стан, затерявшийся в тайге, сулил теплый и сытый ночлег.

И путники, при виде его, сразу оживились, как будто у них и не было позади тяжелого перехода через Павдинский камень.

– Эй, есть тут кто-нибудь! – гаркнул Тренька, не по виду ловко вываливаясь из саней на снег. – Принимай гостей, хозяин!

– Лиха на тебе нет, мил человек, – ворча, выполз из избы мужик с всклокоченной бородой.

Грязный от копоти и жира, в старых катанках и дырявом однорядном зипунишке, прожженном на спине, в теплых, по-стариковски обвисших штанах, он был похож на обычного деревенского деда. В пустых же светло-голубых его глазах застыла ранняя скука и равнодушие к жизни.

– Принимай, принимай, дед! – подошел к нему Пущин. – Чай, затосковал без людей-то?

– Тю! Какой я тебе дед?.. Сорок годков еще не жил. А на сие место токмо едина тоска будет – кабы от пришлого люду упасу найти.

Подошел проводник, за ним казаки и мужики: «Устраивай, дед!»…

– Ты что, как малой? Занимай что хошь – сё государев двор!

– Иван, бери припасы и айда за мной! – подтолкнул Тренька в спину Пущина. – Забивай места в рубленке, покуда казачки не набились!

В просторной избе было пусто и холодно. Вдоль глухой стены сплошным длинным рядом были настланы широкие нары. У маленького оконца, заволоченного тусклым бычьим пузырем, кособочился на чурбаках стол, к нему приткнулись такие же кособокие лавки. В переднем углу виднелись закопченные образа с потухшей лампадкой и висели черные от сажи рушники.

Вслед за атаманом и сотником в избу шумно хлынули обозники, подняли в ней сутолоку.

Тренька ловко растолкал казаков, покидал на нары свои узлы и пихнул в спину замешкавшегося Пущина.

– Не лупись – на полу спать будешь!

Он выхватил у него из рук мешок и бросил его рядом со своими пожитками.

– Вот теперь ладушки!

В избу заглянул ямской проводник, обвел недовольным взглядом забитые до отказа нары.

– Казаки, подводы надо поставить и лошадей пораспрягать. Они пристали не меньше нашего…

– Идем, идем! – откликнулся Пущин и стал натягивать на себя опять шубу.

– Поставь и моих, – попросил его Тренька, деловито копаясь на нарах. – А я здесь пока устрою. Не то, кабы, не занял кто.

– Добро, – буркнул Пущин и вышел вслед за проводником во двор стана.

В избе скоро все разобрались с местами, поели и улеглись по нарам.

– Эй, ямской!

– Чего тебе?

– По Чусовой-то ближе будет, аль нет?.. Эй, ямской! – позевывая, спросил Тренька проводника, широко раскинувшись на мягком тулупе.

В жарко натопленной избе было душно и тесно от кучно, вповалку лежавших людей. Давала себя знать усталость, но вонь и клопы мешали заснуть.

– Ты что, ямской? Слышь, аль нет!

– По летнему пути может и ходче, – нехотя отозвался из темноты проводник, по-вологодски окая. – Токмо на Чусовой яму нет…

Назад Дальше