Где цветет чистодуш? - Нуянь Видяз 5 стр.


– Как первая? – подала голос плотная Хохлатка из-под куста жимолости и закудахтала, как ее тезка – ряба. – Я раньше тебя расцвела! Вот так-то! Вот так-то! Значит, я и есть цвет-первоцвет.

– Ишь ты какая… Тоже мне нашлась! – не собиралась уступать Медуница.

– А чего нашлась, чего нашлась-то? – наседала Хохлатка, повышая голос.

Услышала о споре Сон-трава. Она скорехонько, без колготни, проткнула над собой, как шилом, дерновое покрывало и выглянула на белый свет. Осмотрелась, затем украдкой вздохнула и, не долго думая, надела модную шляпку. Да такой стала франтихой – и не узнать!

– Не галдите зря, подруженьки. Не шумите напрасно. …Извините, пожалуйста, я опоздала, правда, чуть-чуть. С кем не бывает?! А теперь гляньте сюда. У кого видели еще такую шляпку? Уверена – ни у кого! Такую не встретишь во всем царстве-государстве. Всем цветам я цветок. Так что первоцвет – это я!

Медуница и Хохлатка были прямо-таки шокированы таким вероломством и не нашли сразу что сказать.

– Безобразие! – вступила тут в спор, перебив Сон-траву, грубоватая характером Примула, по отчеству Лекарственная. – Как ты смеешь, какое право, голубушка, имеешь так говорить! Вот мой паспорт! Вот! Видишь? Тут черным по белому расписано: Пер-во-цве-то-ва. Теперь-то ясно? Да ну вас всех! Я – первоцвет. Знайте!

– Да? Простите, гражданочка Пер-во-цве-то-ва. Вы на перинах нежились, сладкие сны по зорьке досматривали, а я… Я трудилась, – не выдержала, начала спорить обычно молчаливая Звездчатка, – успела по всем лесам-лесочкам звездочки разбросать. Проспали свое, а теперь всем паспорт под нос суёте. Не верю я печатям. Меня и так многие зовут Первоцветом! Так что…

– Эх вы, “первоцветы”, – неожиданно заглушил базарный переполох густой бас Копытня, со странной фамилией Европейский, – нашли о чем суесловить. Заглянули б, кумушки, прежде в школьный учебник. Сами не кумекаете, о чем трезвоните. Сроду здесь у нас, дабы вам знать, не водились они, первоцветы-то. Знать бы пора, пустомели.

– Как не водились? Это о чем вы? А я? – возмутилась интеллигентная Звездчатка. – А я?

– А я? – напомнила о себе Медуница, зачинщица тяжбы.

– А я?

– А я? – посыпалось с разных сторон.

– Ха-ха-ха… – захохотал с издевкой Копытень. – Ну и ну-у, ну и ну-у, первоцветы называются! Уморили, ой, уморили меня. Да они же, первоцветы, только на юге растут, в горах. За тридевять земель отсюда. А вы? Забыли, начисто забыли, кумушки, ботанику. Иванушка Дурачок лучше вас знал! Ей-богу.

Замолчали. Опустили головки. Или от стыда, или же от обиды.

Тягостное молчание прервала чопорно-важная Чина Лесная. Подошла позже всех. Разве она позволит себе выйти в люди ляпухой неопрятной? На этот раз она заявилась вся в изумрудном, увитая с ног до головы гирляндами бело-розовых цветков.

– Слушайте, что вам говорят! – махнула Чина в сторону Копытня. – Я лично не пекусь о кресле Первоцвета. Я хлопочу, собственно, об одной моей приятельнице. …Медуницу имею в виду. О ней забочусь. Она, я скажу, самая-самая расторопная. И зеленеть начинает раньше всех, и цвести. Вот ей и надо присвоить титул Первоцвета. Вот и весь сказ.

Желающие занять почетное место Первоцвета судили-рядили до хрипоты. Только толк какой?

Молчали скромные, в блестках молодых листочков, березы, вековые липы, дуб…

“Пусть себе разбираются”, – выражали их молчание и настороженность.

Когда галдеж вспыхнул с новой силой, услышал его лесник. Как раз в это время он совершал свой каждодневный обход. “Что за ералаш? Что за ярмарка на весь достопочтенный лес?” – удивился страж леса и решил заглянуть на полянку.

– О чем это вы, красавицы мои лесные? Что не поделили, любушки-голубушки? – выйдя из-за кустов орешника, обратился он к шумливой публике веселым бодрым голосом.

Полянка словно онемела.

– Да вот, – первая осмелилась нарушить паузу раздраженная Примула Первоцветова, – не знаем, не решим никак – кто же первая из нас просыпается по весне. По фамилии-то – я. А вот народ не соглашается.

Она опять стала показывать свой паспорт в ярко-желтой обложке; показала и леснику.

Хозяин леса мельком взглянул на первую страничку, многозначительно, с лукавинкой улыбнулся и, ничего не сказав, вернул его. Немного погодя провел ладонью по щекам, будто вытирая пот, и с расстановкой вымолвил:

– А знаете, кто первой оживает по весне?

– Кто?

– Кто?

– Кто? – раздались голоса с разных сторон, будто колокольчиковый перезвон.

– Кто? – не вытерпел, обронил и старый дуб.

– Терпения, терпения, любушки-голубушки, – призвал к порядку взбудораженных спором лесник.

Радетель леса опустился на молодую травку и снял фуражку. Он окинул взглядом тесным кольцом окруживших его и заговорил немного гнусавым, но уверенным и громким голосом.

– На исходе, а иногда и в середине марта, появляются первые проталины. Южные склоны холмов начинают в это время попыхивать парком. Вот в это время и появляются первые цветы-цветочки! Дошло, любушки-голубушки? Будто золотые огоньки вспыхивают на пригреве. Глаза весны – я их называю. А что – разве не так? …У кого, мои милые, в марте глазенки раскрываются? Желтые-желтые! У кого?

– Не знаю, – сказала Медуница. Остальные молчали.

– Так-так… Едем дальше. Стебелек махонький, а цветочек с копеечку, верх листочка холодный, а низ – теплый. Ну? Кто смелее, кто отгадает? Кто это?

– Не знаем… – на этот раз с грустинкой ответили все хором.

– Не знаете, значит? – переспросил он. – Плохо. Очень плохо. Чтобы спорить – надо знать. Ну ладно, так и быть. Скажу. Скажу, кто из вас достоин называться первоцветом.

– Кто, кто? – снова посыпались голоса с разных сторон.

Лесник оглядывал всех и молчал.

– …Самая заботливая, любушки-голубушки, в вашем ряду – Мать-и-мачеха! Вот она-то и есть Первоцвет.

Рассказчик приумолк. Утер лысую голову, чисто выбритое морщинистое лицо и спрятал платочек в карман.

– А где же ваша “самая заботливая”? – спросила масляным голоском, с подковыркой, затеявшая сыр-бор Медуница. – Коль так, пусть занимает своей пост! Где она, где?

Лесник поднялся с земли и тихо, но чтоб слышали все, добавил:

– Где, говоришь? Отцвела. Давным-давно отцвела Мать-и-мачеха. Потому и на собрание на это не пришла. Да и то скажу, красавицы, поздновато спор затеяли. Вы только собираетесь цвести, а она уж скоро обсеменяться будет… Вот вам и Первоцвет!

Песня Родины

Уставала моя бабушка от кухонной колготни.

Она, помню, облегченно вздохнув, отходила от печного устья и присаживалась к нам за большой обеденный стол. В глиняной большой миске дышали паром долгожданные “жаворонки” – ржаные хлебцы с подрумяненными спинками. Кисловатый их запах заполнял полутемную избу. Мы сидели, как галчата, вокруг и с нетерпением ждали, когда они чуть-чуть приостынут. А бабушка, как нарочно, начинала вспоминать, как пекли, как встречали праздник сороки в старину. Мы слушали, а у самих текли слюнки.

“Пикут жьваронки в марти, девятого числа по старьму.

Об эту пору завсегда речка вскрывалась. Бывал, выдишь на крылечко-то, жьваронок доржышь и крычишь во весь голос: жьваронки, прилитити к нам, теплу весну принисити нам… А на поля, бывал, выдишь, а там жьваронок пает. Так пает, так пает, на душе делаеца гоже…”

Говорила она, несмотря на грузность и высокий рост, тихо и не спеша, слово к слову; речь ее текла спокойно, размеренно, но не утомляла. Грудной низкий голос был мягок и доверчив, каждое ее слово доходило до сердца.

В тот памятный день бабушка поднималась рано, ни свет ни заря. Вставала, разжигала еще теплую от вчерашнего печь и начинала греметь ухватами и чугунками. Медлительная от природы, с делами справлялась быстро. Мы только с полатей слезаем с помятыми личиками со сна, а она уже доставала из пышущей жаром печи листы с “жьваронками”.

С намасленного горячего листа перекладывала фигурки из теста по одной, обжигаясь, на длинную, выскобленную до яичной желтизны кухонную полку. После этого подмачивала их влажной тряпицей и, наконец, укрывала на время сухим холщовым полотенцем – томила.

С возрастом терпение нам стало изменять. Его не хватало на то, чтобы дожидаться, когда ржаные птахи окажутся на столе. Самые шустрые из нас, внуки постарше, “неслухи”, хватали “жьваронку” свою чуть ли не с огненного горячего листа. Взбудораженные необычностью события, стремглав выбегали на высокое, выходящее на восток крыльцо и с радостью кликали весну.

Жаворонки, жаворонки,

Прилетите к нам,

Принесите нам

Весну-красну.

Зима надоела,

Весь хлеб поела…

Давным-давно умолк тихий, ласковый бабушкин голос. Уж и у внуков ее давно внуки. Много воды утекло с той поры. Унесла она с собой и многие обычаи. Жаль, но уж сегодня не выбежит малец, как мы когда-то, на крылечко звать-величать долгожданную весну. Забыли старую добрую сказку.

… К обеду с горем пополам наконец-то я собрался. Вздумал побродить-походить по окрестностям, посмотреть, как чувствуют себя после зимнего плена поля и овраги, побыть, заодно, немного с самим собой. Но… Ох уж это “но!” Только выходить, заявляется к нам Юрка, соседский мальчишка. Сказал так, в шутку, о своих сборах, а он принял всерьез. Навязался со мной. Не станешь же отказываться?

Взметенная под зябь пашня успела выпростаться из -под снежной неволи и теперь, отдохнувшая, радовалась обретенной свободе. В блюдцах между гребнями борозд поблескивала, словно осколки зеркала, вода. Иссиня-черный, как воронье крыло, чернозем взбух от влаги, и можешь, если оступишься, завязнуть по колено.

Изъезженный с осени проселок успел слегка обсохнуть. Мы свернули с него влево и побрели вдоль чахлой березовой полосы. Исполнить свое предназначение, защитить поля от суховеев, так она и не успела. Ринулись на нее с города любители попариться, и остались от полосы деревья-калеки.

На полях пустынно, зябко и неуютно. Неужели промелькнет несколько недель и на них, голых и немых, возродится притаившаяся до поры до времени жизнь? Неужто, дай срок, будут веселить они взор молодой чистой зеленью всходов?

Тоскливо и одиноко.

Ухарем-купцом, не зная преград, носится-куражится над безлюдными полями удалой весенний ветер. Будто и не холодный, с запада, но пронизывает, бесстыжий, насквозь. “Как в аэродинамической трубе, – сравнил невольно про себя, – коварнее, кажется, любого зимнего…”

Юрик мой лишь посапывал. Он, очевидно, каялся, ругал себя за то, что напросился на эту далеко не из приятных прогулку. Отворачивался от хлестких порывов ветра и то и дело прикладывал к щеке красную, как гусиная лапка, ладонь. Шагал, чавкая ногами в новеньких ярко-синих сапожках, по мокрой тропке меж берез. “Хорошо, что не ослушался, ушанку надел, – успокаиваю себя, – без нее было бы худо”.

Вскоре вышли на другую защитную полосу; более густую, хвойную вперемешку с чернолесьем. Она зеленым валом тянулась с запада на восток. На южной стороне ее было суше и чуть-чуть теплее, здесь распоряжалась весна, а на другой – все еще хозяйничала зима-побируха: бугрился посеревший, в древесной посорке, снег. Под пологом густобровых сосен мы почувствовали себя вольготнее. Мой спутник повеселел. Его неокрепший, срывающийся басок наконец-то заявил о себе.

Вдруг из густой пелены дымчато-серых облаков, сквозь шумные ветровые вздохи уловил я слабенький перезвон колокольчика!

Жаворонок? Но… в такую погоду, как говорится, порядочный хозяин и пса своего на волю не выпустит! Да и нам, старому с малым, не следовало бы нос высовывать.

С трудом нахожу на фоне клубящихся облаков крохотную черную точку. Вот откуда, вон с каких высот сыплет гроздьями нот отважный солист! Весну славит. Погода погодой, а всему свое время. О начале осени объявляют первая желтизна на березах и веселый школьный звонок, а о начале весны – вот этот, небесный. А колоколец, между тем, журчал, сверлил серебряной звенью облачную мглу; переливался так, что радость возвращения птицы на родину отозвалась во мне; теплее будто бы стало на душе.

Счастливая птаха! Вся жизнь с песней. Песней встречает рассвет, восход солнца, ею же провожает вечернюю зарю. Поет и весной и в начале лета. И что станется с этой ширью и с людьми, нашей душой, если вдруг умолкнет ее призывная песня?

– Слышишь? – коснулся я долговязого Юрия, стоявшего рядом, и сам затаил дыхание. Он задрал голову и, полураскрыв рот, стал слушать прерываемую ошалелым ветром тихую трель. “Так паёт, так поёт, на душе делаеца как-то гоже!” – ожил вдруг в памяти бабушкин говорок, вспомнил вкус ее горяченьких “жьваронков”.

– Угу – мотнул головой Юрик. В его глазах под русыми бровями светилась радость, а на припухлых губах, с пушком над верхней, играла полуулыбка восторга.

– А солиста этого знаешь? Слушал когда-нибудь его концерты? – поинтересовался я у Юрика, не теряя из вида темную точку. Жаворонок снижался. С высоты пяти-десяти метров он замолк и юрко спланировал на землю.

– Нет, не знаю. Птичка какая-то, – сказал Юрик в ответ, ничуть не смутившись.

– Да? – озадачил он меня. – Ты что? Иль к бабушке не ездил? Она… она из Капасова ? Не ошибаюсь?

– Ага. Оттуда. Но она… но я ни разу не слышал, – смешался парнишка и почему-то зашмыгал носом.

“Неужели и вправду не знает? – не верилось мне. – Может ли быть такое? …А сам я в его годы – знал? Может, зря грешу на парня?”

Да как же не знал! Разве забудутся годы военного лихолетья? Идешь по лугу, стелющийся ковром, а над тобой – птица поля. Так у нас называли жаворонка. Так и журчит, так и журчит с солнечного неба! Разве такое забудется?

– Жаворонок это, Юра, жаворонок! – повторил я с обидой и начал охотно, прямо-таки с юношеской запальчивостью, рассказывать ему, что знал об этой дивной птичке. – Хозяйкой поля называли ее раньше, Юрынька, хранительницей его благополучия. В честь нее в стародавние времена наши предки устраивали шумные праздники, складывали песни, погудки, присловья. Жаворонок к теплу – существует поверье, – а зяблик к стуже. Если судить по этой примете, по песне между небом и землей, то быть перемене к теплу и доброму настроению.

Неужто, волнует меня, голоса магнитофона, радио, телевидения, а теперь еще и компьютера, могут навсегда отнять у людей любимую многими поколениями мелодию? Ведь песня жаворонка – это живая Песня родины. Что будет с нами без нее? Куда придем?

“Черный ворон, я не твой…”

В зеленую пору детства у соседей напротив, в конце их огородных “соток”, росла-цвела осина. Откуда она, чем-то виноватая перед церковниками, попала, откуда взялась? На её вершине по весне, когда природа начинала дышать запахами мая, доносился крик одинокого ворона.

Кранк-кранк!

Кранк-кранк!

– Вроде никто и не помер. Было бы слышно, – до сегодняшнего дня в памяти полные горечи, даже боязливо сказанные слова матери, – о чем снова он? А?

– Может похоронку кому принесли,.. – глядя в окно, повторила ту же мысль моя бабушка, – смерть как бы кренч-ворон не накликал…

Вошла старшая сестра. Надяй.

– Только-только принесли похоронку Кузьминым. Погиб дядя Василий. Убивается тётя Пелагия и не знаю как. Шестеро осталось на руках.

…То ли от услышанного в детстве, то ли еще отчего, скрипучие “кранк-кранк” до старости лет порождали во мне обжигающие душу чувства. Услышу “песнь” вещей птицы и обязательно навестит недобрая мысль. Откуда, с чего бы это? О характере, о пророческих наклонностях ворона мы, быстроногие мальчишки, понятия не имели. Так откуда же взялось магическое воздействие чернокрылого на меня?

В том году с самой ранней весны жил в селе. Домик наш – чуть ли не в лесу. Выйдешь на крылечко и смотришь, как глубоко-глубоко, головой не качнут, думают о чем-то покрытые зелеными покрывалами краснокожие сосны.

О чем?

Не знаю.

Не знаю почему, но мне нравятся они, когда гуляет и без жалости раскачивает их вершины разухабистый ветер. В это время тоскливой – грудь сжимается – у-у-у песней разгоняют застоявшуюся тишину, не дают впасть в сон. У-у-у – уносит тебя в какой-то неземной, бесконечный, наполненный вечной скорбью мир.

Назад Дальше