Женщина несет тяжелые пакеты, ручки которых впиваются в ладони, она время от времени останавливается и растирает пальцы. Воздух быстро остывает, и становится холодно. Но апартаменты уже близко.
Дети скидывают сандалии. Пихаясь и ссорясь друг с другом, они хватают каждый свои игрушки, но играют вместе на пороге балкона. Женщина моет черешню и ставит тарелку перед ними прямо на пол. Берет одну ягоду сама. Брызгает, губы становятся темными от сока. Ягода очень сладкая. Но дети равнодушны. Мальчик раздражителен, покрикивает на сестру. В темнеющем небе видны первые звезды и двигаются вдалеке огоньки заходящего на посадку самолета.
Женщина жарит овощи, чистит рыбу; мясо быстро белеет, и тонкая шкура прилипает, остается на сковороде. Стол накрывает на балконе, ставит большие керамические тарелки, разливает по стаканам апельсиновый сок. Дети ковыряют вилками в жареных стручках гороха, отворачиваются от рыбы, но женщина настойчиво кормит сначала мальчика, потом девочку. Только после этого садится за стол сама. Дети скоро затихают. Она входит с балкона в комнату, укладывает их на матрасы. Гасит свет, долго сидит в темноте, укрывшись пледом, пьет вино.
Утром по поселку разносятся крики продавцов из автофургонов, они бубнят голосами, усиленными и искривленными мегафонами: «карпузи», «керасья», «псари»… Фургоны едут по параллельным улицам, и сквозь сон слышишь, как они все ближе и ближе, а когда проезжают под окнами, становятся оглушительными. Но, подобно отливу, вскоре они удаляются, становятся едва различимыми, а потом и вовсе сливаются со снами. Дети проснулись, негромко переговариваются между собой. Занавеска надувается и опадает. Выше козырька балкона голубое греческое небо. Женщина и спит, и уже не спит. Сознание сползает в полудрему и вновь выныривает.
Дальше по улице пекарня. Мальчик упрашивает мать, и она отпускает его одного за свежими булками. Он торопится, но, словно осторожный зверек, останавливается у перекрестков и смотрит по сторонам. Как он объясняет, что именно ему нужно, для женщины – загадка, но большой и ленивый грек укладывает ему в пакет свежий хлеб, говорит что-то по-гречески, спрашивает. Мальчик кивает или пожимает плечами. Почти всегда мальчик в довесок получает пончик, обильно посыпанный сахаром. Прибегает радостный обратно. Женщина режет пончик на две части. Девочка сразу же жадно съедает свою долю, капризничает и просит еще. Цикады в воздухе трещат все сильнее.
Поселок окружают посадки оливковых деревьев, стройными рядами, словно вьющиеся волосы гордой красавицы в белой тунике. Женщина и дети выходят на окраину. В мутной воде канала, уходящего от берега моря куда-то вглубь земли, плавают большие рыбы. Они вдруг выпрыгивают из воды или же выгибают над поверхностью спины. Дети кидают с мостка мелкие камушки, отчего рыбы, не понимая обмана, устремляются за ними. Дети радуются.
Но вдруг мальчик теряет интерес и, что-то вспомнив, рассеянным взглядом смотрит перед собой. Начинает тихо повторять: «Эно, виа, триа, тесера…»
Женщина вздрагивает и недоуменно смотрит на ребенка.
Мальчик замечает меня и внимательно рассматривает. Я стою рядом и смотрю, как девочка швыряет камни, целясь в рыб.
Я остаюсь на месте, а женщина уводит детей, чувствуя инстинктивное беспокойство. Я с тоской смотрю им вслед. Есть вещи невозможные.
Солнце клонится к горизонту. Волны, взбивая пену, охватывают лодыжку, но это прикосновение едва заметно. Вода теплая.
Дети бегут за отступающей волной, но она их вновь обманывает и сбивает с ног, одежда вся мокрая. Они вскакивают и бегут дальше вдоль берега.
– Нет, – говорит женщина в трубку. – Я еще не сделала того, о чем он просил. Я знаю, что осталось два дня. Я помню. Да.
Терпеливо, но с раздражением, которое едва удается скрыть, она говорит по телефону со своей матерью. Но вдруг не выдерживает и кричит в трубку:
– Хватит мучить меня! Я все сделаю!
Я вижу в ее руках маленькую урну. Проводит ладонью по ее шершавой поверхности. Амфора легкая.
Подбегает мальчик.
– Там папа, – говорит он, обращаясь ко мне.
Маленькие рыбки подплывают к моим ногам и пощипывают кожу. Дно при входе в воду каменистое (идешь и приседаешь), но стоит пройти еще немного, и под ногами песок бугристый, как кошачье нёбо. Я ложусь в воду, тело становится легким, и на губах соль. Я закрываю глаза, волны одна за другой, проходя сквозь меня, чуть приподнимают мои руки и ноги.
Как объяснить? Говорят, что почти всегда боль остается в ампутированной ноге или руке. Фантомная боль, кажется, так. И пусть даже не боль. Ты все равно чувствуешь тот орган, которого нет, покалывание в пальцах, прикосновение, присутствие. Так, наверное, и у меня.
Потому что меня больше нет.
Когда я выбираюсь на берег, одеваюсь, чувствую, как к мокрому телу липнет песок. Ночь безлунная, и поэтому вода черная. Только вдалеке видны огни кафе и слышны возбужденные голоса, играет ритмичная музыка. Я с трудом иду по песку, в ноги ударяют круглые камни, но скоро выбираюсь на асфальт и бреду по темным улицам. Кошки горящими глазами смотрят мне вслед.
Дети заснули на полу. Я укладываю их на матрасы. Накрываю легкими одеялами. Девочка во сне лепечет что-то кому-то, вдруг обнимает меня, прижимается. Щека колючая, и ей щекотно. Женщина спит на балконе, на щеке у нее – засохший соленый след. Я целую ее, и от моего прикосновения лишь на мгновение прерывается ее дыхание.
Женщина проводит ладонью по простыне, открывает вдруг глаза и видит, что в кровати полно песка. На другой половине.
Мальчик забирается к ней на кровать. Смотрит на нее серьезно.
– Сегодня ночью приходил папа. Он сказал, что уже пора.
Ветер. Тело мое – пыль.
Жизнь
Мы спим. Лето. И ночи белые. Серые стены комнаты светлеют. Воздух густеет, и в него проникает цвет, словно кто-то опустил акварельную кисточку в стакан с чистой водой. Проникает в небо, в близкий лес, в сучковатую вагонку потолка. Вот-вот придет кошка и начнет проситься наружу. Она замурчит, запустит когти в волосы. Но мы спим. У нас разные сны, но мы соприкасаемся голыми телами. Сбитое одеяло вплетено в нас, без него холодно, под ним жарко. Тихо. Птицы не умолкают, за стенами дома их слышно, но они часть нашей тишины.
– Что это? Что это?
– Телефон!
– Какой телефон?!
– Твой, твой телефон.
– Алло?! Алло, Вероника Петровна, что случилось?
– Надя, Надя, я… ах… я… ах…
Надя в оцепенении держит телефон в руке. Я уже знаю, что происходит. И я знаю, что все это необратимо. Сгущающаяся чернота ползет из динамиков. Она обхватывает нас. Заполняет комнату.
– Звони в неотложку!
Садоводство пустое. Середина недели. Никого нет. Только мы и через три дома Вероника Петровна. Надя быстро одевается и бежит на первый этаж. Там к холодильнику магнитом прикреплен лист с номерами телефонов. Выбегает из дома. Я иду следом. Ради Нади. То, что будет происходить, это тяжело и страшно. Во мне, как отсеки в подводной лодке, задраиваются один за другим эмоции и чувства, а я сам ухожу на дно. Бесстрастно я смотрю на небо. Не знаю, успеет ли приехать скорая помощь. Или даже если приедет – покачает головой сонный одуревший от второй или третьей смены фельдшер, скажет, что смысла никакого нет, ни одна больница не возьмет, все-таки возраст, и столько бумаг потом заполнять, лучше не мучить человека и дать спокойно…
Преодолевая внутреннее сопротивление, я иду по дороге вдоль садоводства. Мне хочется развернуться и уйти в сторону, дальше в лес, чтобы не слышать судорожные вскрики, проталкивающие воздух через наполненные жидкостью легкие…
– Вероника Петровна, не беспокойтесь, я уже вызываю скорую…
– Я не хочу… ох… не хочу… дай… дай…
– Спокойно, вы должны успокоиться.
Я стою под окнами и не хочу входить в дом. Надя звонит, диктует адрес садоводства, повторяет несколько раз.
Я ежусь. Надя пробегает мимо меня, как сквозь меня. Но меня, и правда, словно нет. Я беспомощен и покорен. Мой удел только напряженно ждать, сжимаясь внутри, сворачиваясь все больше и больше в уходящую вглубь спираль, в страхе бросая взгляд в дыры своей памяти, где ко мне подступают мои призраки. Я видел, как умирают люди. Иногда я был совсем рядом, сотрясаем волнами судорог, от которых под действием огромной, нечеловеческой силы от тела отрывалась душа. И эту силу я чувствую здесь, она накатывает волнами, густеет, тянет все настойчивее.
Соседка продолжает вскрикивать. В этом звуке боль, плачь и усталость, но и странный ритм, как удары сердца, и так этим усилием, в этом выдохе, человек держится за выскальзывающую из ладоней тонкую, но еще крепкую нить.
– Вероника Петровна, – я стою боком к дверному проему, смущаюсь, словно знаю, что внутри неодеты, – я здесь, а Надя встречает скорую, потерпите, неотложка уже близко.
– Дима, ох, ох, Дима, заберите, ох, к себе, ох, Рыжика, ох, заберите, ох, к себе…
– Вероника Петровна, – твердо, но странно громко, отвечаю я, – все будет хорошо! Я буду на улице. Я на улице.
Я выбегаю на крыльцо в досаде на себя. Зачем я себя так веду? Что за цирк я устраиваю?
Тяжелый оранжевый свет затапливает ели, и чем больше света, тем легче и чище он становится. Птичий гомон отчетлив и плотен. Но издалека слышится лязг и скрип. Раскачиваясь с одного бока на другой, надсадно взвизгивая рессорами, перекатываясь с корня на корень, к воротам подъезжает ржавая и уставшая машина скорой помощи. Надя спешит следом, запыхавшись, но, чуть отдышавшись, снова бежит, показывая дорогу.
Молодой врач вылезает из кабины, с припухшими от сна веками и бледным лицом, в измятой синей форме, молча проходит мимо меня и заходит в дом. Я все жду скорого его возвращения, но слышен только неразборчивый за стенками голос, он что-то спрашивает, слышно, как начинает пищать электрокардиограф. Соседка не кричит, а только с трудом что-то говорит. Врач возвращается к машине. У открытых дверей стоит водитель и курит. Вид у него отстраненный, но он помогает вытащить баллон с кислородом из салона.
– Пустой, – убежденно говорит он.
– Нет, – отвечает врач, – этого хватит.
Слышно, как врач произносит слово Выборг, что нужно ехать туда в больницу. Вероника Петровна, выдыхая по одному слову, говорит, что никуда не поедет, что очень устала. Надя уговаривает, убеждает врача, что нужно везти не в Выборг, а в Сестрорецк. Здесь же совсем близко. Не сто, как в Выборг, а от силы десять километров. И он не противится, и начинает звонить в Сестрорецк. И неожиданно там говорят, что готовы принять. Вероника Петровна набирает телефон сына, говорит ему, что она поедет в больницу только ради него. Он что-то отвечает ей, он спросонья не может понять, что происходит.
– Сейчас вы поможете, – говорит водитель мне.
Раскрывает задние створки, выдергивает изнутри металлические носилки, из-под которых раскрываются подставки с колесиками, водитель катит носилки через калитку, ко входу в дом, сдергивает сверху синюю брезентовую ткань.
Соседка в смущении и безропотно позволяет подложить под себя эту ткань, мы хватаемся за ручки, переставляя ногами и топая, несем ее из комнаты на крыльцо, укладываем ее на каталку.
Водитель говорит мне, как взяться, чтобы закатить носилки в машину, но я бестолково берусь все-таки не там. Он резко вталкивает носилки в машину, я вскрикиваю от боли в защемленном пальце, и проступает кровь.
Вероника Петровна беспокойно окликает меня, спрашивая, что случилось, будто все это из-за нее. Я посасываю палец, а мысль одна – это чтобы не забыть.
Мы едем следом за машиной скорой помощи. И я вижу, как казавшаяся необратимой близкая смерть разваливается, растворяется, уходит. Под натиском воли, действия, счастливого случая. Надя сделала все, что нужно было сделать. Не растрачивая время на сомнения и оцепенение, не поддалась безысходности, а выстроила дорогу прочь из этой неизбежности.
В Сестрорецке, когда Веру Петровну везут по двору к приемному покою, она все беспокоится о моей руке.
Не мешкая, через полчаса ее оперируют. Делают аортокоронарное шунтирование. Сердце болит, но уже работает.
Мы возвращаемся домой. Уставшая и спокойная, Надежда, добравшись до кровати, почти сразу засыпает. Я лежу рядом и смотрю на нее. А вокруг мир, который удалось спасти. Дышит обычный день. Стучит сердце.
Последняя зима
Я сидел на кухне и слушал радио. Постановку Гоголя. За окном темнота. В окне не разобрать ничего, только мое отражение в свете настольной лампы. Приемник был вытянутый и желтый. Я крутил колесико, настраивая волну. Гоголь потрескивал, как полено в камине. В квартире было холодно. Я притащил из комнаты одеяло и закутался в него. Бабушка спала, охая и вздыхая во сне. На ней сидела кошка. То ли грела, то ли грелась.
Мы постепенно обживались. Квартира была маленькой, к тому же захламленной вещами, которые мы перевезли из старой квартиры. Так на кухне оказался мой письменный стол, он стоял вдоль стены рядом с холодильником. Я должен был делать уроки. Но дело не двигалось. Мне было тоскливо.
Наша старая квартира была в центре города, окна выходили на центральную площадь. А эта квартира в низком блочном доме с холодными стенами и темным прямоугольным двором. Пустынным, чужим и тревожным. Мне ничего не нужно было в этом дворе, я всегда стремительно его пересекал, торопясь на остановку автобуса по дороге в школу. Под ногами хрустели одноразовые шприцы.
Хотелось есть. Я взял кусок хлеба и, посыпав его солью, отщипнул мякиш. Поставил чайник на плиту. Смотрел на голубую корону пламени. На кухне раковины не было. Прошлые хозяева сняли ее и забрали с собой вместе со смесителем, трубы забили деревяшками. Воду в чайник нужно было набирать в ванной. Вода была не такой, как я привык, с каким-то кислым запахом. Чая не было. Я налил в кружку кипяток и так грелся.
После Гоголя стали говорить о новой колонии на Луне. Я раскрыл учебник по физике. Но мне было неинтересно. Полистал английский. Тоже нет. Стал читать. Заснул за столом.
Мы жили с бабушкой. Поначалу родители оставляли меня у нее время от времени. Потом уже к ним я ходил, как в гости. Им было не до меня. Скорее, меня просто заслоняло что-то. Я был, но не на переднем плане, а где-то на краю видимости, и это их устраивало. Они не хотели казаться хорошими родителями. Все было по-честному. Они ничего были мне не должны. И мне тоже не мешали жить. Стоило мне попросить денег, они никогда не отказывали, даже одалживали, если у них не было. Я быстро научился этим пользоваться. Только вот иногда мне казалось… Это могло длиться даже несколько дней кряду: я даже переезжал к ним – мама чистила картошку, жарила котлеты, отец закидывал ноги на стол, рассказывал мне, за кого болеть, а за кого не стоит в новом футбольном сезоне… Я почти сразу верил, что все наконец-то налаживается… Но я приходил из школы и уже с порога видел, что они опять задвинули меня на задворки. И хотя они с горящими от болезненной радости глазами смотрели на меня и даже разговаривали со мной, но взгляд проходил сквозь и слова возвращали только пустоту. В этот момент во мне проносилась выжигающая внутренности волна. Раз за разом. Снова и снова. Чистая гладкая поверхность скорчилась и потемнела.
После школы я поехал в консульство.
Я добивался разрешения с четырнадцати лет. В то время со мной были терпеливы. Мне сказали, что мой возраст еще не позволяет сменить гражданство. Решение можно принимать только в шестнадцать лет. Что сейчас мне проще оформить обычный паспорт, а уже в шестнадцать отказаться от одного гражданства и получить другое.
В шестнадцать я так и сделал, и, когда прошел в консульство с документами на руках, на меня посмотрели как на сумасшедшего. Кто мне так сказал сделать?
Отказавшись от гражданства, я завис в воздухе, стал юридически невесомым. Но каждый месяц я настойчиво записывался на прием к консулу. И у меня даже мысли не было, что может не получиться. Я знал точно, этой весной мы с бабушкой уедем. Словно это уже произошло.