Небо, пронзительно высокое, в тонких перистых облаках, словно укрыто ангельским крылом. И одновременно хрупкое, что корочка льда на октябрьской луже: надави пальцем - пойдёт скрипучая трещина. Такое небо, Рафаэль знал, предвещает холода, и уже окрепшие, к ночи они станут нестерпимы; схватят так, что будет больно дышать, и бабушка наутро скажет кутаться до глаз.
Но это - после, а сейчас он ощущал свободу, лёгкость; смеялся, падал в снег, представлял себя птицей. Облака, ему казалось, трепещут на ветру, а всё вокруг преобразилось, помолодело и дышит новизной. Он стянул варежку, сунул руку в сугроб. Холодно. Правда - холодно! Снег сухой, рассыпчатый... и какой-то другой. Пальцы околели, пришлось согреть их в рукаве.
"Нет сомнений, - думал Рафаэль, - если б диплодоки дожили до наших дней, в такой мороз они бы вымерли по новой".
Рядом, сдвинув шапку на затылок, шёл круглогодично конопатый Костя.
- Ты завтра что будешь дарить? - спросил он и похвастался: - Я - зажигалку. Такую, знаешь, на бензине.
Рафаэль промолчал. Меньше всего на свете его теперь волновал подарок для Артёма. Слишком мелко это было по сравнению с тем, что сегодня преподнёс ему Север. Такое чудо - а стоило лишь захотеть!
Дед Рафаэля, старый полярник, любил повторять: Север не терпит небрежности; он добр к внимательным, но может наказать беспечных. Однажды, рассказывал дед, стая лис растащила припасы: всей экспедиции угрожал голод. И когда надежды почти не осталось, дед пригляделся и увидел в белой мгле большого старого лося. Как тот забрёл столь далеко от привычных мест? Неизвестно. "Север взял - Север дал", - решили тогда. И всем в ту ночь, в ту сытую ночь, снился белый, северный ангел.
Теперь он - ангел - чудился и Рафаэлю. Белоснежный, тот спустился с небес и даровал избавление.
"Всё. Не осталось больше никаких проблем".
При мысли об этом по коже пробегала радостная дрожь.
Костя по-прежнему что-то спрашивал, но его слова будто бы тоже дрожали, а затем терялись и вязли в пушистом снегу.
- Слушай, мне пора, - сказал Рафаэль и для пущей важности засучил рукав. Там, на запястье, блестели часы с кожаным ремешком и циферблатом на двадцать четыре деления.
"Интересно тебе, почему не двенадцать? - ухмылялся дед. - А потому, что за полярным кругом бывает не понять: утро теперь или вечер. Гляди, даже у нас солнце зимой не поднимается высоко, а как бы выныривает - подышать, что кит, - и уходит обратно, в горизонт".
Костя что-то болтал, а Рафаэль глядел на часы.
И тут случилась первая странность: прошло секунд десять, а он всё пялился на циферблат и отчего-то не мог определить время - словно забыл, что означают все эти стрелки, и с какого края на них смотреть.
Вторая странность испугала его.
Рафаэль вдруг осознал: он в самом деле не понимает речь Кости. Хоть слова по отдельности и были ему знакомы, вместе - не составляли ничего. Не удавалось уловить и намёка на смысл.
А ещё через секунду сам говорящий превратился в будто бы незнакомого человека, ничуть при этом не изменившись в лице. И вслед за этим всё вокруг как-то странно повернулось. Вроде то же, но... не то!
Рафаэль посмотрел на небо и вздрогнул: там, вверху, всё шевелилось. Тонкие облака пустились в какой-то совсем уж отвратительный пляс, напоминая живых червей, пусть белых и пушистых.
Его мутило. Ему снова чудился ангел. Ангел ухал, невозможно выворачивал шею и отрыгивал костяные комки.
Он бросился бежать - по району, который, кажется, видел когда-то давно, в прошлой жизни. Он забежал в дом, поднялся на третий этаж, нажал свой - свой ли?.. - звонок. Дверь открыла старуха. В её сгорбленной фигуре едва теплилась его прежняя, родная бабушка.
Не разуваясь, он влетел в квартиру. Та была чужой.
Посмотрев в зеркало, он понял: ещё немного - и его, Рафаэля, просто не станет. Ещё немного - и жить за него будет другой, только похожий, человек.
"Неужели... - отчаянно подумал он, - неужели всё из-за той идеи..."
Он кинулся к телефону. Замёрзшими пальцами, путаясь, набрал короткий номер.
Наверное, он просто слишком слаб. Наверное, ангел ошибся, посчитав его достойным.
И... и пусть.
Сейчас важно лишь одно: любой ценой избавиться от наваждения.
Жёсткий голос прервал его мысли.
- Милиция.
Рафаэль набрал воздуха.
- Милиция. Говорите!
И он стал говорить, а ветер обиженно выл за окном и скрипел форточкой на кухне.
( часом ранее )
- Гусь! - долговязый мальчуган окликнул низкого, хмурого одноклассника. - Ты куда ушёл? Лестницу пали, осёл!
- Слышь, Шило!.. - вскипел было тот, но, помедлив, вернулся в конец коридора, откуда просматривался лестничный пролёт.
Стянутым с учительского стола ключом Шило отворил стеклянную дверцу стенда и, беззвучно матерясь со спешки, взялся перевешивать фотоснимки; приколотые кнопками, те поддавались с трудом.
Наконец, он шагнул назад и осмотрел проделанную работу. Фотографии трёх учеников: Юрченко, Гусева и его самого - Шиляева - красовались теперь в самом верху доски позора, рядом с известными школьными головорезами - Вано Широковым и Цифрой.
Четвёртый приятель, карауливший сейчас дверь раздевалки, общей участи избежал: в тот раз он один додумался назвать не свою фамилию милицейскому патрулю, что поймал их компанию слонявшейся по закрытой территории рудоуправления. Имя, правда, пришлось сказать настоящее, и скандал в школе был бы неизбежен, если б не чудесная в своей заскорузлости постсоветская бюрократия.
"Вышеупомянутый несовершеннолетний гражданин в списках учащихся муниципального образовательного учреждения средней общеобразовательной школы номер 8 не числится. В применении дисциплинарного взыскания отказано". Печать, подпись.
А тот факт, что второго Рафаэля не было ни в школе, ни, пожалуй, во всём их городке, администрацию не занимал.
Наверное, только чтобы соответствовать новому статусу, Шило подпрыгнул и оборвал пучок праздничных дождиков у стены. Ватман с числом "1997" покосился. Справедливости ради, эту красоту давно полагалось снять: ещё месяц - и новогодняя мишура провисит до марта.
Уроков в субботу было мало, и когда они вышли, солнце едва поднялось, и сугробы отливали оранжевым.
У входа в школу, прячась в ватник, курил однорукий сторож и по совместительству охранник - тщедушный мужичок с оторванной правой кистью. Он носил военные штаны, но все знали, что руку ему оттяпало на рельсопрокатном, когда он сильно подшофе взялся починить фрезерный станок.
Гусев и Юрченко закурили. Мелкий Русёк из шестого, знакомый всем по летнему лагерю, дымил неподалёку.
- Чё, рукоблуды, - сказал он громко, - совсем от рук отбились?
Гусь с неожиданным проворством подскочил к нему, припечатал кулаком по сутулой спине.
- Только без рук! - выпалил Русёк и схлопотал повторно.
- Да ладно, Илюха, - сказал Костя, - держи себя в руках.
- Вот-вот! Руки-то не распускай! А-а!..
Дальше курили молча. Русёк разминал ушибленную лопатку. Через минуту Шило вспомнил о чём-то и заторопился по обледенелому тротуару.
- Я сегодня на автобусе, - бросил он через плечо. - Завтра с утра ноги в руки и ко мне. И пораньше - тебе ж там рукой подать.
Раф кивнул:
- По рукам.
Костя и Русёк запалили по второй, Гусь отправился к дому.
Рафаэль постоял ещё немного и ушёл тоже, пиная перед собой ледышку и думая о том, что явиться завтра к Артёму ни с чем будет всё-таки нехорошо, и надо попросить у бабушки денег на хоть какой завалящий подарок. Или, может, отдать картридж с игрой про боевых жаб... Но что-то слишком уж щедро.
До его собственного тринадцатилетия оставалась неделя, и оттого на душе было пустовато.
Накануне каждого дня рождения ему зачем-то вспоминалась мать. Казалось бы, сначала отпразднуй, потом вспоминай. Но - нет.
Вообще, родителей Рафаэль помнил смутно, а бабушка твердила, что он не может помнить их совсем: ему не было и четырёх, когда случилась авария. Но даже окажись они живы и здоровы, он толком и не знал бы, что им сказать. Спросил бы, разве, зачем ему дали такое мудрёное имя. Бабушка говорила: это маму надоумила подруга из Уфы, а твой отец, как всегда, просто согласился. Сказал, мол, "особенное имя - особый человек".
Что ж, если всё было так, то папа как в воду глядел.
Рафаэль ступил на мощёную дорожку и с неудовольствием отметил, что за утро её успели почистить от снега. Он не любил ходить по этим квадратным плиткам, и если б не был так погружён в мысли, узнал бы их издалека и свернул на параллельную тропинку.
Плитка слишком мелка, чтобы ступать по каждой, но слишком крупна, чтобы шагать через одну. А становиться между для Рафа было столь же тяжко, как видеть незадвинутый стул в комнате. Или обувь, поставленную не носок к носку. Или - это самое жуткое - пробелы в своей коллекции наклеек.
Хорошо, что на той неделе ему выпала нужная, и он сумел завершить лист.
Если б Рафаэлю предложили написать забавный, но в то же время правдивый рассказ о себе самом, он начал бы, пожалуй, именно с неё - с картинки длинношеего динозавра, пахнущего мятной жвачкой. Подобных картинок у него было множество: раньше он тратил на жвачки с доисторическими ящерами внутри все карманные деньги, а затем, в укромном месте, вынимал из каждой сокровище - цветную глянцевую наклейку.
Последний же ископаемый ящер был примечателен тем, что как две капли воды походил на бронтозавра, однако носил, если верить надписи внизу, иное и весьма необычное имя - диплодок. Таким образом, стройная система из всего двух длинношеих - брахиозавра и бронтозавра - вдруг обрела нового представителя и срочно нуждалась в уточнении.
Из размышлений о динозаврах его вырвал смех за спиной. Рафаэль обернулся.
Он отчего-то стоял в пустом школьном коридоре, а позади, за открытой дверью, возбуждённо галдел его собственный класс. Он растерянно посмотрел на преподавателя истории - грузную женщину лет сорока с ядовито окрашенной шапкой волос.
- Ты что? - так же растерянно спросила она.
Рафаэль взглянул на свои ноги. Сменка надета, значит, выставили не за грязную обувь. Выходит, опоздал на урок после звонка.
- Можно зайти? - спросил он, и класс взорвался хохотом.
- Тихо! - приказала учительница. Затем прошагала к парте Рафа, сгребла вещи. - Зайдёшь вместе с родителями, - сказала она, вручив нарушителю портфель, и хлопнула дверью.