Медленный вальс - Леденцова Юлия


<p>

МЕДЛЕННЫЙ ВАЛЬС</p>

   У Серёжи серые глаза, и желтоватые, пшеничного цвета волосы, легко выгорающие на солнце. Мы знаем друг друга сто лет. Дружили и работали вместе наши отцы, а мы в параллельных классах учились. Я помню начало...

   Азовское море, маленькая турбаза рядом с рыболовецким совхозом, в крохотном, тогда ещё никому не известном местечке. Жаркий ветер, и запах чабреца, который мы собирали по склонам холмов. Вечерами Серёжка ловил слетающихся на свет фонарей жуков, сажал их в спичечные коробочки, и приносил мне, уговаривая потрогать. Но я боялась. Днём я плавала на матрасе, и мечтала, как налетит вдруг ураган, унесёт матрас в открытое море, а Серёжа отвяжет рыбацкую лодку, кинется мне на выручку в бушующую стихию, и, конечно, спасёт. Урагана так и не состоялось, но мы всё равно сдружились. Ровно так, как могут дружить мальчик и девочка.

   Ах, Серёжа! Сколько записей было сделано в альбоме только ради тебя! "Что сильнее — дружба, или любовь?" - на этот вопрос девичьей анкеты я до сих пор не знаю ответ.

   Иногда он носил мой портфель, порой мы вместе гуляли. Среди одноклассниц ползло завистливое: "Ирка с Серёжкой ходит".

   Потом мы расстались. Сергей перевёлся в лицей при Техническом университете, - готовился поступать куда-то в Москву. Прекратилась и наша дружба. Помнится, я жутко страдала, и даже плакала, переживая "измену".

   Куда поступать, решительно не представляла. Идти по гуманитарной линии, в мед? Не подходит - химию я секла хорошо, но крови боялась панически. Податься в пед, стать учителем? Не с моим характером. Так, после недолгих раздумий, химфак универа стал желанной, хотя и случайной целью.

   Мы столкнулись в дверях приёмной комиссии:

 — Серёжа?! Ты что здесь делаешь?

   Он медлил, будто не узнавал, усмехнулся:

 — То же что и ты, наверное.

 — А как же Москва? Не поехал?

 — Да вот... не сложилось, короче — поморщился, и я поняла, что не хочет на эту тему он говорить. Но мне-то, мне-то какая разница! Главное, что...

 — Ты куда подаёшь?

 — На информационные технологии. А ты?

 — Химфак.

 — А-а-а... В монастырь собралась? - снисходительно улыбнулся. Я закивала как дурочка, будто была очень рада оказаться в "монастыре".

 — Ладно, пока! - и умчался.

   А мир вокруг расцветал! Весело суетились абитуриенты, улыбались из-под очков пожилые преподаватели. Предстоящие экзамены, волнение, подготовка — всё, буквально всё выглядело сплошным праздником! Я почему-то знала — наверняка поступлю! А потом... потом мы опять будем вместе...

   И мы были. Встречались по утрам на остановке. После занятий, если расписания совпадали, ждали друг друга, ехали вместе домой. А на большой перемене, между третьей и четвёртой "парой", ходили в "Лакомку" — меню студенческой столовки нас не устраивало.

   В то время все носили "варёные" джинсы. Мне всегда больше шли юбки, но и я не могла устоять против повальной моды. Изделие турецкой фирмы Mavi, приобретённое на "толкучке", имело бледно-голубой, почти белый цвет, и сидело будто влитое. В мамином взгляде сквозило неприятие, но она только скептически поинтересовалась:

 — И ты будешь в этом ходить?

   Я покрутилась перед зеркальной створкой шкафа — джинсы облегали фигуру неимоверно плотно. Моя и без того немаленькая попа казалась в них ещё больше. В другой раз я бы, наверное, одумалась, но сейчас что-то подзуживало изнутри: "Покажи себя! Сколько можно?!" И я ответила не терпящим возражений тоном:

 — Да! Буду!

   Таскала я эти штаны, как говорится, "в каждый след" - в университет постоянно, ну и так, куда придётся. Одела я их и в тот злополучный день.

   В "Лакомке" всегда толпы народу — студенты и случайные прохожие, забежавшие перекусить, или купить чего-нибудь вкусненького в кулинарии. Серёжа взял нам по безейному эклеру и стакану какао. Все сидячие места были заняты, я ждала его у стойки, расположенной вдоль окна. Перехватила поднос, рассчитывая помочь, но тут кто-то толкнул меня под руку. Стакан упал, какао выплеснулось, обрызгав худую высокую девушку с чёрными мелированными волосами. Она отпрянула резко, смерила меня коротким злым взглядом, процедила сквозь зубы:

 — Смотреть надо! Кор-р-ова толстая!

   Я опешила. Слова извинения застряли в горле. В поисках защиты бросила взгляд на Серёжу, а он... быстро отвёл глаза... Всего краткий миг, но мне было достаточно!

   По белым джинсам растекалась коричневая клякса. Сергей выхватил из кармана платок, кинулся затирать, будто платком можно стереть происшедшее. Я стояла в оцепенении, и больше всего хотела провалиться сквозь землю, вот прямо на этом самом месте. На лекцию не пошла, помчалась домой, а там сорвала с себя ставшие ненавистными штаны, забросила на самую дальнюю полку, и больше уже не надела.

   Потекли дни. Мы всё так же встречались на остановке, но что-то оборвалось... А может, ничего никогда и не было, кроме моих фантазий?

   Не есть после шести — это закон. И я упразднила ужины. Не есть сладкого — это закон. И я отказалась от любимых своих шоколадок. Не мешать углеводы с белками — это тоже закон. И мамина стряпня перешла в категорию вредной пищи. Ничего не помогало.

   Я села на яблочную диету. Но оказалось, что наесться свежими яблоками невозможно. Я запекала их в духовке. Трудней всего давалось ограничение жидкости. Меня, привыкшую гонять чаи по десять раз на дню, постоянно мучила жажда.

   С Серёжей видеться избегала — делалось стыдно от мысли о прежней наивности, а в голове прокручивался один и тот же сценарий: как я иду, стройная, лёгким танцующим шагом, а он смотрит вслед, и раскаивается.

   Но эффект от всех диетических изуверств оказался мизерным. Зато испортились отношения с мамой. Она, миниатюрная по природе, раздражалась от моих "закидонов". Говорила, что я унаследовала широкую кость от отца, и нужно выкинуть из головы всю эту блажь. Ну а Серёжа... что Серёжа? Подростковая влюблённость, которую я зачем-то тащу в новую жизнь. Как чемодан без ручки, набитый любимыми, но давно изношенными вещами. А может и не изношенными, просто детскими, из которых я безнадёжно выросла. И мне вспоминалось бирюзовое платьишко с вышитой балериной, которое я носила лет в шесть или семь. Оно очень мне нравилось. И как потом, будучи уже, наверное, классе в четвёртом, я обнаружила это платье среди тряпок на даче, и как жалко мне стало его, такое миленькое и забытое. Надеть его тогда ещё было можно, а носить — уже нет.

   Но ведь люди — не вещи! А чувства — не платья! Они изменяются вместе с людьми, или... гаснут. Но моё чувство не хотело ни изменяться, ни гаснуть.

   Папа к моим страданиям относился иронически. Он, как и все мужчины, вообще старался не лезть в наши "бабские дела". Его занимали другие, гораздо более важные проблемы. Уходил всегда рано, часто задерживался на работе. А я злилась, и думала, что вот папа полюбил хрупкую маму, а меня кто полюбит?

   Окончательно разругалась с матерью, когда та сказала, что с широкими бёдрами мне, наоборот, повезло, и привела в пример отцовскую бабушку, благополучно родившую троих. Я живо представила себя в образе дебелой селянки, в длинной юбке, за подол которой цепляются трое малолеток. "Корова", корова и есть! Захотелось бросить всё, и сбежать из дома, но я только ушла в свою комнату, и захлопнула дверь. Больше мы не разговаривали.

   А потом всё изменилось. Заболел папа, внезапно и тяжело. Бывает, недуг таится внутри, вершит злое дело, но человек не чувствует ничего. А когда почувствует, то оказывается, что уже слишком поздно. Сделали операцию, но это не помогло. Метастазы, как мелкие чёрные муравьи, расползались по организму. Врачи тронули скальпелем их гнездо, и вот они теперь искали приюта, в костях, в печени, в лёгких...

   Кто-то из девчонок в группе дал почитать "Диагностику кармы". Там писали, что рак означает отказ от жизни и недостаток любви. Только какое отношение всё это имело к моему папе? Это он-то, без которого нигде ничего не двигалось и не вертелось, отказывался от жизни?! Но скоро у меня не осталось ни сил, ни времени, чтобы что-то читать. Мы с мамой дежурили посменно, дневали и ночевали в больнице. Я перестала посещать лекции, потому что маме надо было ходить на работу. Лечение требовало средств. А их нам всегда не хватало.

   Инопланетянка смотрела на меня из зеркала по утрам — овал лица сократился до треугольника, кожа потемнела, глаза, огромные и слезящиеся от недосыпа, ввалились. Бордовое трикотажное платье "на каждый день", извлечённое из шкафа в преддверии холодов, висело на мне как на вешалке. Из-под подола торчали худые, обтянутые чёрными колготками ноги. Я больше не напоминала корову, скорее клячу, и теперь Серёжа вряд ли стал бы стыдиться меня... Но, Боже, как немыслимо далеко всё это осталось!

   Папу выписали в декабре. Он лежал на кровати в спальне. Приходящая медсестра делала уколы. Говорят, мужчины плохо переносят боль. Но плакать от боли разрешено только женщинам. И я плакала. А папа молчал, улыбался. Когда становилось совсем тяжело он уходил внутрь, прикрывал глаза, и я каждый раз боялась, что папа уже не вернётся. Постепенно всё как-то стабилизировалось. То ли дало эффект лечение, замедлив развитие болезни, то ли папина воля к жизни делала своё дело.

   К новому году, как обычно, поставили ёлку. Раньше ёлку всегда приносил папа. В этот раз мы с мамой привезли её вместе на санках. Запах хвои и праздника наполнил квартиру. Ёлочка была маленькая, но вместе с ней жизнь продолжалась.

   Тридцатого декабря неожиданно потеплело. Снег таял. В новогоднюю ночь над городом повис туман, с неба сыпалась мелкая водяная морось. Я и мама принарядились, папа оделся, и вышел к столу. За окном взмывали в воздух ракеты, грохотали петарды. В черноте стекла отражалось наше скромное семейное торжество. Пили шампанское, поднимали бокалы за новый год, за здоровье, смотрели друг другу в глаза, такие близкие, такие родные. И я вдруг почувствовала, что опять плачу.

   А третьего января ветер разогнал тучи, ударил мороз, и началась сессия. Улицы сковал гололёд. Дома топили неважно, я мёрзла, сидя за учебниками в шерстяных рейтузах и кофте. Мозги работали плохо. Я не могла сосредоточиться, постоянно отвлекалась, и всё время думала, что обязательно завалюсь. И это было лучше, чем бесконечное томление у папиной постели, перемежаемое то проблесками надежды, то ожиданием непоправимого. С неопределённостью сессии я могла хотя бы как-то бороться, зазубривая материал наизусть, и выводя в общей тетради формулы холодными непослушными пальцами.

   И я побеждала. Пусть одними лишь тройками, выезжая где на шпаргалках, а где на жалости. Последней в графике значилась физика. Женщина с еврейской фамилией Ройтман смотрела на меня холодным, как намёрзший на окна аудитории лёд, взглядом. Мы с девчонками не раз гадали, сколько ей лет. Она никогда не улыбалась, и вообще не проявляла эмоций. Может, потому и сохранила безупречно гладкую кожу без всяких следов подтяжки. Чёрные брови-ниточки, высокий без единой морщинки лоб, волосы, собранные на затылке в тяжёлую кулю. Студенты боялись Ройтман.

   А мне уже поздно было бояться. Я плавала где-то среди электронных облаков, запутавшись в тенетах корпускулярно-волнового дуализма, и мечтала лишь об одном — скорей бы кончилась эта пытка. И вдруг Ройтман, которую мы за глаза называли не иначе как Крыса, произнесла тихим, печальным голосом:

 — Ну что же вы так слабо готовы, Ирочка? - я молчала.

 — Может, придёте на пересдачу? - смысл вопроса не доходил до меня, и я продолжала молчать.

 — Не хотите? - опять вопрошала Крыса. Сгорая от стыда, я только слабо повела головой. Ройтман вздохнула, пролистала зачётку, что-то вывела там. Я скосила глаза, и разглядела "удовл.", вписанное в графе оценки аккуратным бисерным почерком.

   Всё ещё в прострации вышла из аудитории, спустилась вниз, взяла в гардеробе пальто. Лишь на улице, укрываясь воротником от морозного ветра, поняла — сессия кончилась. Я ехала домой в холодном троллейбусе, подставляла лицо оранжевым закатным лучам, и ещё не знала, что на самом деле солнце погасло.

Дальше