– Сколько духов будет с Мирзо-ханом? – спросил Дора.
– Там его родовой кишлак, – сказал Слон. – Поэтому обычно с ним ездят пять-шесть телохранителей, не больше.
– Справимся, командир, – сказал Бек.
– А ведь там на маршруте ледник, командир, – сказал я. – Можем не успеть.
– Должны успеть, – сказал Слон. – Это может наш единственный шанс убрать Мирзо-хана.
– Так-то все правильно. Один день на подход к леднику, один день на сам ледник, день до кишлака – получается три дня. Но нужно иметь какой-то запас, сам знаешь, командир, – сказал я упрямо.
– Будем поспешать, все, готовьтесь, – сказал лейтенант, закончив дискуссию.
И на том, как говорится, спасибо. Мы присели на утоптанную землю прямо на плацу в тени БТРа, не обращая внимания на запахи соляры, остывшего за ночь металла и резины, прислонившись к рюкзакам, набитым множеством вещей, составляющих боевую выкладку. В первую очередь боеприпасами – патронами в магазинах и в отдельном мешочке россыпью, гранатами, потом в порядке убывания важности: двумя флягами с водой, альпинистским снаряжением, сухпаем и консервами, аптечками и индпакетами. Поверх «песчаного» камуфляжа на нас разгрузки-«лифчики» со снаряженными магазинами в нагрудных карманах, у снайперов, то есть у меня и Доры, по пистолету ПМ в кобуре на поясе. Бронежилеты и каски в многодневные разведвыходы мы не надевали, итак были нагружены, как ишаки. Спальные мешки свернуты и привязаны к рюкзакам снизу, по две гранаты на поясе, остальные в рюкзаке. И еще одна граната в отдельном кармашке на тот случай, если тебя будут пытаться взять в плен. В плен никто из нас не собирался, потому как духи сдирали кожу со спецназовцев живьем.
Фил, радист, взялся дописывать письмо, а Бек угостил всех болгарскими сигаретами «ТУ-134». Ему всегда присылали очень хорошие сигареты в посылках. Рыжее афганское солнце только встало, в тени было прохладно, и ароматный дымок сигарет смешивался со свежим ветерком, тянувшим с близких гор.
Мы наслаждались тихим утром, понемногу выгоняя остатки утренней дремоты и постепенно приводя свои организмы к экстремальному режиму разведвыхода. Все были расслаблены, хотя я знал – в душе у каждого неспокойно, но и каждый загоняет эту тревогу в самые глубокие подвалы подсознания. Тут еще ночью мне приснилась змея, которая пыталась меня укусить. Что сие значило, черт его ведает, хотя некоторые сны точно бывают вещими. Я помню тот плохой год в детстве, когда мне приснилось, как у меня выпал зуб с кровью, а две недели спустя после этого умерла мама.
Фил дописал письмо, запечатал его в конверт и начал надписывать адрес.
– Слышь, Хазар, – спросил он. – Как пишется – главпочтамп или главпочтампт?
– Главпочта-мэ-тэ, – сказал я.
Подошел наш приятель Славик Духновский из второй роты и стрельнул сигарету. Он держал в руке маленький двухкассетник «Панасоник».
– Что нового из музыки? – спросил я.
– Да вот, послушайте, последняя песня «Кино», – сказал Славик и включил магнитофон.
Ритм, завораживающий ритм, потом низкий голос: «Теплое место, но улицы ждут отпечатков наших ног, звездная пыль на сапогах…» Мы слушали молча, каждый думал о своем, но слова ложились точно туда, внутрь, в самую душу: «Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве…» Музыка вроде негромкая, но разносилась далеко над плацем: «Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне удачи…» Над рядком штабных модулей-вагончиков, палаток, выстроенными БТР-ами и «Уралами», и за двойной ряд «колючки» вокруг нашей базы: «Я хотел бы остаться с тобой, просто остаться с тобой, но высокая в небе звезда зовет меня в путь…»
– Клево! – сказал Дора, и все согласились. – А кто у них поет в группе?
– Витя Цой, кореец, а вообще они из Питера все.
– А еще что-нибудь есть?
Мы послушали «Звезду по имени Солнце», и слушали бы еще и еще, но тут Славика окликнул офицер из его роты, и ему пришлось двигать куда-то по их ротным делам.
– Ничего, вернетесь – я вам дам кассету, – сказал Славик. – Удачи!
– К черту, – сказал Дора и сплюнул.
Фил только закончил надписывать адрес, как пришел старшина, забрал его письмо и собрал все из наших карманов – документы, письма и все бумажное. Документы я отдал, а последнее письмо от Ники, которое носил в кармане на груди, еще раньше убрал в пачку писем, перетянутых резинкой, в прикроватную тумбочку в палатке. Кладдахское кольцо – одно из пары, которые мы сделали с Никой, я носил на шее, на прочной серебряной цепочке, и никогда не снимал.
– Бек, скажи, а у вас в ауле все такие здоровые? – спросил Доржик, глядя в светлеющее небо и с удовольствием затягиваясь. Он сидел прислонившись спиной к колесу БТРа, пошевеливая скрещенными ногами, обутыми в отечественные кроссовки «Кимры», которые показали себя гораздо лучше всяких там «адидасов» и «найков» для разведвыходов в горы. Снайперскую винтовку, аккуратно забинтованную пятнистой маскировочной лентой, он положил поверх рюкзака.
– Ты меня достал, Дора, – лениво просипел Бек, искусно выпуская изо рта круглые дымные кольца, тут же разбиваемые порывами ветерка, – я живу в Гудермесе. Гудермес – город, а не аул.
В его широкой, покрытой жестким рыжим волосом лапе, сигарета, зажатая между пальцев, казалась соломинкой. Свой пулемет со сложенными сошками он прислонил к колесу БТРа.
– А-а, – сказал Доржик. – Я думал, ты горец, бача, а ты, оказывается, простой равнинный чеченец.
– Чеченцы – все горцы, – назидательно сказал Бек, гася сигарету. Потом вытащил заточку из резиновых ножен, проверяя, легко ли выходит, и снова вставил. Вместо штык-ножей из комплекта к автомату мы использовали четырехгранные тридцатисантиметровые заточки из арматуры, изготовленные нашими умельцами в ремонтных мастерских полка. Рукояти обматывали черной изолентой и оснащали петлей из прочного кожаного ремешка, надеваемого на запястье. Лучшее, неоднократно проверенное оружие для рукопашного боя. Позже я узнал – эти заточки почти один в один были копиями старого русского штыка, которым наносили врагам страшные, незаживающие раны.
– Гудермес, между прочим, находится в горах. А вот у вас в Калмыкии есть горы?
– Не-а, – сказал Доржик. – У нас только степь, бача, ровная как стол. Но зато весной там цветут тюльпаны. Разноцветные – красные, желтые, фиолетовые… И сайгаки…
– Сайгаки – это кто? – спросил я, сделав последнюю длинную затяжку и щелчком отправляя окурок в последний полет. Свою винтовку, также аккуратно обмотанную масклентой, я тоже положил поверх рюкзака, направив ствол в небо.
– Ты невежа, Хазар, – сказал Доржик. – Сайгаки – это такие антилопы. Говорят, они живут в нашей степи со времен мамонтов.
– Не невежа, а невежда, черт ты нерусский, – сказал я. – Невежа – значит грубый и невоспитанный человек, а разве я грубый и невоспитанный? Вот невежда – тот, кто ни хрена не знает.
Доржик расплылся в ухмылке, отчего его узкие глаза стали еще уже, с видимым удовольствием продолжая курить.
– Эй, Фил, а ты знаешь, кто такие сайгаки? – спросил я.
Однако Фил ничего не ответил. Он уже дремал, как всегда пользуясь случаем, растянувшись на утоптанной земле плаца в обнимку с автоматом и прислонив голову к рации.
– А, наверное, красиво, – полузакрыв глаза, негромко сказал Бек. – Степь, тюльпаны и сайгаки…
– Еще как, бача… – сказал Дора, – еще как…
Из письма Ники: «…учиться здесь очень интересно. Ты не представляешь, какие у нас в мастерской интересные и талантливые ребята. Говорят, уже со второго курса кое-кого могут пригласить сниматься в кино, правда в институте такое не приветствуется.
Приезжала домой на каникулы, одноклассники наши сейчас кто где – разбежались по стране, никого почти не видела. Кабанок поступил в медицинский, говорят, будет специализироваться на хирурга, смешно, да? Кабанок – и хирург. Ваня Пряхин тебе пишет? Я знаю, он в академии МВД в Омске, Отец Онуфрий тоже служит, кажется, где-то на Севере в морской пехоте. Девчонки некоторые поступили – кто в наш универ, а кто в других городах.
Ну что я все о себе и о себе, как тебе служится, Веник? Ты писал назначен каптерщиком, ну и пусть служба скучная, зато в теплом месте. Осталось уже меньше года, я очень скучаю, целую тысячу раз, люблю тебя и жду.
Твоя Ника».
Такт 3. Афганец. 1995 год, лето
…дверь была чужая. Вместо нашей старой, обитой черным потертым дерматином двери с мебельными гвоздями и протянутой между ними медной проволокой, стояла другая, массивная, облицованная деревянной лакированной вагонкой. И соседская дверь была другая – тоже массивная, но целиком металлическая, хотя в подъезде пахло по старому – кошками, известковой побелкой со стен выше зеленых масляных панелей, хлоркой, с которой обычно мыла полы дворничиха, варившимся у кого-то борщом, котлетами и многими другими запахами, знакомыми мне с детства и присущими месту, где давно живут люди.
Я позвонил, долго никто не открывал, сердце тревожно забилось, и почему-то всплыло полузабытое детское воспоминание. Когда приходишь домой, звонишь в дверь, и никто не открывает, словно тебя бросили, и ты остался совершенно один на свете. Наконец за дверью загремело, щелкнул замок, и я увидел хмурого небритого мужика в трениках с лампасами и мятой белой футболке с веселенькой надписью красным «Don`t worry, be happy» на груди. На меня пахнуло густым сивушным духом.
– А… а где бабушка? – глупо спросил я.
– Какая еще бабушка? – переспросил мужик.
– Я здесь жил с бабушкой, – сказал я. – А вы кто такой?
– Я кто такой? – мужик выпятил подбородок и сделал угрожающее движение вперед. – Я здесь живу! А вот ты кто такой?
Я отступил на шаг и, не отводя от него глаз, медленно спустил с плеча на пол сумку с вещами. В общем-то, я не знал, что и делать, но мое простое действие, по-моему, как-то охладило его агрессивный настрой. Между тем из-за плеча мужика выглянула взлохмаченная женская голова.
– А ну вали отсюда, алкаш, а то милицию вызову, – изрекла она, быстро обозрев меня с ног до головы.
– С чего вы взяли, что я алкаш? Я здесь жил раньше с бабушкой, и не могу понять, как вы оказались в нашей квартире.
Я снял очки, после чего они сразу как-то изменились в лице.
– Слышь, парень, – сказал мужик уже совсем другим тоном. – Не знаю я никакой бабушки. А квартира моя, я ее получил по городской очереди, могу даже ордер на вселение показать. И вообще… давай-ка по-хорошему – иди себе дальше.
Он захлопнул дверь, и ключ дважды повернулся в замке.
И на том, как говорится, спасибо. Я постоял немного, потом взял сумку, вышел из подъезда и остановился возле знакомой скамейки, где обычно сидели бабульки из нашего подъезда.
Скамейку красили не один раз, но прорезанные ножом, разнообразные надписи все равно упрямо проступали сквозь наслоения краски. И сохранилось среди них имя «НИКА», вырезанное мною собственноручно. И двор, окруженный панельными пятиэтажками, был тот же – со старой деревянной беседкой посредине, где мы в детстве любили собираться вечерами, с полуразрушенными детскими горками, качелями и турником из заржавевших труб. Возле соседнего дома стоял стол и там, будто и не было этих восьми лет, также забивали козла пенсионеры. Только тополя и вязы, растущие по периметру двора, стали заметно толще и выше. «И не могли не возвратиться к родимой северной округе, и песню горестной разлуки весной веселой пели птицы…»
Летнее солнце уже поднялось в зенит, но на скамейке в тени большого вяза было не жарко. Тишину нарушало только оживленное чириканье воробьев в листве деревьев, да стук костяшек домино. Я закурил и задумался. «А в них охотники стреляли и попадали в птиц не целясь, и песню скорби и печали весной веселой птицы пели…» Не хотелось верить в самое плохое, но…
– Ёксель-моксель… – услышал я сбоку знакомый голос и резко повернулся. Ну, конечно! Ксаныч – Николай Александрович, мой учитель музыки и сосед по подъезду подошел незаметно и теперь стоял, разведя руки в стороны и ошеломленно разглядывая меня.
– Веня, это ты? – спросил он. – Живой…
– Да, Ксаныч, – ответил я, поднимаясь и снимая темные очки, которые носил теперь постоянно. В глазах его что-то дрогнуло, когда он увидел мое лицо без очков. Мы обнялись.
– Только не знаю, живой или нет…
– Да, ты изменился, – сказал Ксаныч, – усы отпустил, волосы… Но все равно я тебя сразу узнал…
Он постарел, волосы и брови стали совсем белые, на лице заметно прибавилось морщин. Ксаныч жил этажом выше, прямо над нашей квартирой. Впрочем, теперь получалось, квартира уже не наша, а бабушка неизвестно где.
– Ксаныч, а где бабушка? У нас дома какие-то непонятные люди…
– Ты же с дороги, Веня, – сказал он, отводя глаза. – Пойдем-ка ко мне…
Вот у Ксаныча дверь была та же, простая деревянная с филенками, давно некрашеная. Я оставил сумку в прихожей, разулся, и мы прошли на кухню. Ксаныч достал из холодильника бутылку «Столичной», банку соленых огурцов, открыл банку с килькой, нарезал сыр и колбасу. Пока он накрывал на стол, я оглядывал кухню. Ничего не изменилось за восемь лет – те же выцветшие зеленоватые обои в цветочек, кое-где начинавшие пузыриться, старый кухонный гарнитур из ДВП, покрытой шпоном под светлое дерево, эмалированная мойка со ржавыми потеками. Правда, клеенка на столе была свежая, видно недавно купленная.
Ксаныч налил по полной стопке.
– Ну, с возвращением, Веня, – сказал он, поднимая стопку. – Очень рад, что ты живой. Ведь тебя уже все похоронили, ёксель-моксель…
Мы чокнулись и выпили. Ксаныч налил еще по полной. Я ждал, и сердце мое сжималось. Ксаныч достал из кармана пиджака пачку «Примы», а я вытащил свои сигареты и предложил ему.
– Не, с фильтром не могу курить, – сказал Ксаныч. – Вот рабоче-крестьянские – другое дело…
Мы закурили, он быстро взглянул на меня и опустил взгляд.
– Веня, – наконец, сказал он. – А бабули твоей нет. Через неделю, как получили извещение, что ты пропал без вести… скоропостижно… Я и хоронил Лену Алексеевну.
Он поднялся и вышел, а я остался сидеть, чувствуя, как растет холодный ком в груди, пока не задрожали губы – пришлось прижать их ладонью. Когда Ксаныч вернулся, я уже вытер слезы.
– Где похоронили?
– На Северном кладбище, рядом с твоей мамой… Давай-ка выпьем за упокой ее души…
Мы выпили не чокаясь.
– Надо бы съездить на могилки, проведать, – сказал я.
– Съездим-съездим, вот в ближайшее воскресенье и съездим, – сказал Ксаныч.
– А что с квартирой? Почему там какие-то люди?
– Она стояла пустая. А через два года, как ты пропал, городские власти через суд признали тебя, понимаешь, умершим. И квартиру передали семье очередника, он уже ее приватизировал.
– Как же так? Я вот он, живой…
– Порядки такие, ёксель-моксель. И вообще… при капитализме, Веня, теперь живем. – Ксаныч вздохнул. – Ну, а ты… где был-то все это время?
– Долго рассказывать, Николай Ксаныч. В плен попал в самом конце войны, оказался в Пакистане, потом удалось бежать. Перебрался в Германию, там жил вот до этого лета, пока не удалось вернуться.
– Что у тебя с лицом, Веня?
– Мина взорвалась рядом, глаза обожгло… яркий свет теперь не переношу.
– Шрамы эти, они от осколков?
– Осколком повредило нерв, теперь пол-лица парализовано.
– Да, ёксель-моксель… вижу судьба тебя крепко приложила…
Ксаныч задумался, хмуря брови, потом вдруг лицо его прояснилось. Он покашлял, поглядывая на меня.
– Вень, – сказал он. – Ты того… поживи-ка пока у меня. Я ведь один, куда мне трехкомнатная квартира… И веселее будет, однако.
Я помолчал, потому что на миг словно сжало чем-то горло.
– Спасибо, Ксаныч, – только и смог выдавить я.
Он просиял.
– Погоди, я сейчас… – сказал с загадочным видом и вышел из кухни.
Я снова закурил и посмотрел в окно. Кухонное окно у Ксаныча затенял большой тополь, отчего казалось – за стеной дома большой сад. Через открытую форточку слышно было, как ветерок с шелестом треплет листву, и неугомонные воробьи шныряют в ветвях. «Я дома», – подумал я. – «Дома, дома, наконец…»