Ода утреннему одиночеству - Каспер Калле 4 стр.


Город был мне почти незнаком, я попадал сюда только однажды и то лишь на день, случилось это больше десяти лет назад, я учился тогда на первом курсе, ездил в составе делегации университета на фестиваль дружбы народов, и в памяти моей от этого путешествия остались только силуэты готических церквей и варьете, где я впервые в жизни (не считая пляжа) видел полуобнаженных женщин. Зато этот регион был хорошо известен Коле Килиманджарову, который мне объяснил перед отъездом, что Прибалтика для Советского Союза это примерно то же, что Диснейленд для американцев, то бишь приятное место развлечений. Прогулка в средневековом Старом городе, за которой непременно следует посещение маленького подвального бара, где стены завешены медвежьими шкурами, на столах горят свечи, и бармен в галстуке бабочкой с равнодушной вежливостью смешивает роковые для привыкших к чистой водке русских голов коктейли. В итоге все это можно сравнить с экскурсией в музей Дикого Запада, где интерьер точь-в-точь из времени, когда ковбои еще стреляли по бутылкам и друг в друга, но опасности, что в тебя угодит шальная пуля, уже не существует. «Видишь ли, в душе все эстонцы – лесные братья, но ты не обращай на это внимания, – учил меня Коля, – они просто немножко свихнулись от одинокой жизни на хуторах».

Что на гостеприимство эстонцев мне особенно рассчитывать не стоит, я уже знал по опыту своего дяди Ашота, который, находясь в Таллине в командировке, спросил у прохожего, где тут можно поесть, но когда направился в указанную коренным жителем сторону, то пришел на берег моря. Дядя рассказывал об этом, как об анекдоте, объясняя, что эстонцы терпеть не могут русских и, наверно, приняли его за славянина, но судя по тому, как он при этом гладил свой более чем неславянский череп, он чувствовал себя изрядно обиженным. Этот разговор имел место незадолго до моего брака в связи с тем, что родители Анаит предложили нам поехать в Таллин в свадебное путешествие. Но Анаит тогда уже была в состоянии, когда боятся, что в самолете затошнит, и мы отправились вместо Таллина в Дилижан. Сейчас, входя в гостиницу, где нам тогда успели даже забронировать номер (на этот раз об этом позаботился Коля Килиманджаров), я даже обрадовался, что то путешествие не состоялось. Я ведь все-таки любил Анаит с той причиняющей боль полнотой, которая сопровождает первую большую привязанность. Мы гуляли с ней днями и неделями по Еревану во все времена года, читали друг другу наизусть Есенина и обсуждали вошедшего тогда в моду Апдайка. Даже брак наш во многом родился по вине Есенина, который сплетничал в одном из своих стихотворений о Саади, имевшем обыкновение целовать девушек только в грудь, что влюбленный Трдат страстно хотел повторить. Учитывая ереванскую высоконравственность, со стороны Анаит было прямо-таки геройским поступком в конце концов позволить мне это, что неизбежно привело к лихорадочным клятвам в любви и предложению руки и сердца с моей стороны. Позднее я много раз сожалел о той поспешности, но исправить уже ничего было нельзя. Таков один из парадоксов природы, однажды цветная лампа любви перегорает и гаснет, и в наступившей темноте ты убеждаешься, что по своему существу ты сова, потому что только теперь видишь рядом с собой в постели не очень красивое, с ограниченным умом, и, что хуже всего, вечно от тебя чего-то ожидающее существо, с которым тебя, как в насмешку, связывают общая экономическая жизнь и один или несколько детей. Ты, дурачок, думал, что тебя настигло ниспосланное с небес чувство, в то время как на самом деле некая женщина просто-напросто со свойственной ей сознательной или подсознательной ловкостью повлияла на твою психику. (Второй парадокс, которого я тогда еще не знал, заключается в том, что когда ты после долгих внутренних колебаний между супружеским долгом и новой, как говорится, жгучей страстью выбираешь последнюю, через некоторое время генератор любви снова перегорает, и все возвращается на круги своя или становится еще хуже).

Гостиница была белая и высокая и больше всего напоминала склеп. Администраторша бросила на меня холодный и презрительный, если не сказать, раздраженный взгляд, так что я сразу вспомнил своего дядю Ашота и подумал, что сейчас меня тоже отправят к морю, но нет, пришлось только заполнить несколько анкет. По вестибюлю шатались какие-то подозрительные типы с красными квадратными лицами, как у докеров, но в ярких нейлоновых куртках и в туфлях на толстых рифленых подошвах, стало быть, иностранцы, возможно, иностранные докеры. Они были пьяны, разговаривали громкогласно, как это делает плебс, попадая в чужую страну, хохотали вовсю и рыгали. Один из них даже спал, привалившись лицом к столу, но я обратил внимание, что на них администраторша все равно поглядывала с какой-то особой мягкой приветливостью, примерно такой, которую иногда выказывают довольные собой матери, лаская взором хамоватых, но несмотря на это дорогих сыновей.

Лифт ехал почти со сверхзвуковой скоростью и остановился так резко, что я еще раз вспомнил про несостоявшееся свадебное путешествие с облегчением. Было жарко, я снял берет и увидел в зеркале наказание большинства армян, раннюю лысину. Что с такой внешностью делать в гримерке всегда окруженной интересными мужчинами актрисы? От полного самоуничижения меня спасли, как всегда, глаза. Говорят, что несчастье делает зрячим. У Коли Килиманджарова я завел небольшую романтическую интрижку с одной еврейкой, чьи большие карие и глядевшие словно прямо тебе в сердце глаза напоминали мне глаза армянок. Неужели народ должен обязательно пережить геноцид, чтоб его глаза раскрылись, подумал я тогда. Разлучила нас с этой еврейкой тоже чрезмерная зрячесть: она жила вместе с авторитарной мамой и маленькой внебрачной дочкой, и мы оба поняли, что только меня в этой компании и не хватало.

Гостиничный номер не особо отличался от моей московской комнаты: мебель здесь, правда, была импортная, тараканы по вылизанному кафелю ванной не бегали, а на унитазе красовалось объявление: «Дезинфицировано», но в итоге это было такое же безличное помещение, даже еще хуже, потому что в общежитии я всегда мог постучать в стену и услышать в ответ «Что случилось?» Альгирдаса, тут же я был совершенно один. Все было столь же стерильно, сколь в новом мире Боумэна в «Космической одиссее», и я даже обрадовался, когда внизу проехал трамвай, визг которого на повороте казался более женственным, истеричным по сравнению с психопатическим грохотом его московских «коллег». Затем я подошел к окну и увидел море.

Мы, армяне, тоже морской народ, точнее, народ, оставшийся без моря, что, впрочем, одно и то же, или не совсем, поскольку порождает чувства, еще более глубокие, ведь человеку всегда дороже то, что он потерял. Во времена Тиграна Великого нам принадлежали порты трех морей, и еще в начале этого века наши прадеды и прабабушки могли, сидя вечером под апельсиновым деревом где-то в окрестностях Трапезунда, смотреть, как солнце идет купаться, и было это перед тем, как турки выкололи у них глаза. Меня всегда удивляло, как армяне могут резать баранов после того, как с ними самими это так часто проделывали. Я, во всяком случае, родился уже среди гор, экскурсоводы про это говорят: «Какой величавый пейзаж», мне же место моего рождения представлялось, скорее, глубокой ямой, из которой небо видно только в просвет над головой. Поэтому напоминавшая огромную, стального цвета скатерть поверхность моря, которую я увидел из окна гостиницы, показалась мне символом простора.

Когда визг трамвая смолк, в комнате наступила тишина. Это была такая полная, чужая и непонятная тишина, что в первую минуту меня даже охватил страх, не взорвалась ли где-то некая беззвучная бомба, убив всех, кроме меня. Прошло несколько дней, пока я привык к этой тишине и догадался, что нахожусь в городе, где люди почти не подают голоса. В Ереване покоя нет даже ночью: кто-то обязательно окликает со двора живущего наверху приятеля, тот отвечает, и они долго обсуждают, как бездарно Иштоян с десяти метров пробил мимо ворот. Утром во двор спускаются домохозяйки, пенсионеры и дети, и начинается большая многоголосая опера. На улице то и дело сигналят машины. Потом, когда я уже вернулся после Академии, в моду вошли клаксоны, которые вместо обычных гудков выпевали мелодию какой-нибудь затасканной песенки. Особенно нашим шоферам почему-то нравился меланхоличный мотив из «Крестного отца», который всякий раз напоминал мне нашего преподавателя Вениамина Нужду с его лекциями.

Здесь же у меня было ощущение, что я нахожусь словно в огромном, вмещающем полмиллиона меломанов концертном зале, где постоянно стоит особая бездонная тишина, заполняющая помещение в перерыве между двумя частями симфонии и нарушаемая лишь покашливанием отдельных простудившихся слушателей. Этим Таллин напомнил мне дом отдыха писателей в Цахкадзоре, особенно вечерами, когда около шести в комнату вдруг доносился звон церковных колоколов, очень похожий на звуки, издаваемые колокольчиками на шеях овец, которых гонят с пастбища. Шопенгауэр в одном из своих трактатов жалуется на хамоватых извозчиков, которые щелкают кнутом и мешают мыслителю сосредоточиться – в этом городе, несмотря на все последствия научно-технической революции, он мог бы быть более или менее спокоен.

Я пошел в кафе гостиницы завтракать и был весьма удивлен тем, что официантка сказала мне «пожалуйста» и «спасибо» и даже улыбнулась, когда я, не дожидаясь сдачи, встал из-за стола. Я подумал, что нигде воспитание советского человека не дало таких хороших результатов. Позже я мог убедиться и в том, что таксисты в этом городе ехали туда, куда хотел ты, а не наоборот, газеты же стоили столько, сколько было напечатано на первой странице. У меня создалось впечатление, что эстонцы более честны и дисциплинированы, чем армяне или русские. Когда я впоследствии поделился своими наблюдениями с Колей Климанджаровым, он подтвердил их точность и добавил, что по общеизвестной дефиниции эстонцы это народ, выполняющий русские законы с немецкой педантичностью.

В поезде, в чистом поезде, где столик в купе был накрыт сине-белой скатертью, постельное белье сухое и даже проглаженное, а проводница предлагала выбор между чаем и кофе, я ехал вместе с одной московской дамой. Теперь возвращаясь из кафе по гостиничному коридору, я снова встретил ее около газетного лотка, и мы решили отметить такое совпадение прогулкой по улицам средневекового города, где дама, как она утверждала, знала «каждый камень». Образ соответствовал действительности, узкие кривые улицы были вымощены булыжниками и брусчаткой, и поскольку дама вырядилась в сапоги на высоких, тонких каблуках, скоро она повисла у меня на руке. Свое восхищение как готическими, так и псевдоготическими церквями она при этом выражала столь бурно, что чем дальше, тем меньше они мне нравились. Бывают люди, которые навязывая свое восприятие художественного произведения, душат в окружающих ощущение красоты. Иные же, наоборот, не осмеливаются вторгаться во внутренний мир другого человека даже тогда, когда от них этого буквально ожидают. Для моего гида все, что мы видели было «Европой», а мы с ней, и особенно я, восточными варварами. Дама не была в Армении и не знала, что у нас есть храмы и лет на тысячу постарше. Правда, они не были такими высокими, как здешние, но зато выстаивали при землетрясениях. «Трдат, смотрите, это же тринадцатый век!» – стонала она у моего уха так, как будто мы лежали в постели, и все более страстно впивалась ногтями в мою руку. «Черные», так нас сейчас называют те самые русские, чьи церкви с луковичными куполами, напоминающие о негритянском искусстве, были построены через много веков после наших Рипсимэ и Гаянэ. Только очень интеллигентные люди стараются не обращать внимания на мой горбатый нос и карие глаза, однако, и они боятся идти до конца и отстраниться от своего плебса. Но я отклонился в сторону.

Влияние архитектуры на историю может, кстати, быть не меньшим, чем влияние истории на архитектуру. Если бы Россия в свое время продолжила строительство шатерных церквей, может быть, ее повседневная жизнь была бы другой, более ренессансной. Но наверно, тогда недоставало бы чего-то другого, подумал я несколько часов спустя, когда московская дама застонала уже не от эстетического, а обычного удовольствия. На следующее утро, оставив на моей щеке отпечаток помады, не уступающий по яркости некоторым храмам своего народа, она уехала в сторону Риги, и я подумал, что не увижу ее больше никогда.

У меня был выбор: то ли заняться сбором материала для очерка, то ли позвонить в театр и попробовать связаться с интересовавшей меня актрисой. Пока я попивал слабенький кофе (варить кофе эстонцы наверняка научились только в этом веке), мне пришла в голову идея соединить эти две вещи. На проходной театра долго не могли разобрать имя, которое я старательно пытался произнести правильно, но в конце концов я все же услышал глубокий женский голос, проговоривший «алло». Мы, армяне, даже говоря о служебных делах, общаемся с женщинами именно, как с женщинами, а не существами среднего рода. Но если при общении с соотечественницами под понятием «женщина» мы подразумеваем, в первую очередь, супругу и мать, то к иностранкам мы относимся, в основном, как к любовницам. Спустя несколько лет, когда снимали мультфильм по моему сценарию, меня как-то подвез из студии домой некий ассистент оператора, который в отличие от меня автомобиль имел. Он рассказывал мне всю дорогу, как на Всесоюзном кинофестивале провел вместе с приятелем ночь в постели известной русской актрисы. Это был явный вымысел, но характерно то, что про армянку подобный тип ничего подобного наплести не осмелился бы. Меня такая двойная мораль всегда злила, я старался вести себя одинаково со всеми женщинами, несмотря на их национальность. Вот и сейчас я стал для начала говорить о том, как приятно мне услышать голос, который в увиденном мной недавно фильме исчез из-за дубляжа. Телефон это то средство общения, при котором тебе не помогают ни мимика, ни жесты, в твоем распоряжении только слова. Мне это подходило, хотя я и встречал коллег, имевших большие трудности с устным выражением своих мыслей. Тот же Ивар Юмисея мог довольно бегло говорить о вещах заученных, например, об истории, но как только речь заходила о чем-то личном, он словно воды в рот набирал. Кюллике по телефону тоже показалась мне косноязычной, что было удивительно для женщины, но я не посчитал это за национальную особенность, а скорее связал с недостаточным знанием ею русского языка. Когда же она поняла, кто с ней говорит, и что у нее хотят взять интервью, она тут же пригласила меня в театр.

До сих пор я с эстонками почти не соприкасался. Только раз я в Москве попал в комнату Ивара Юмисея, когда к нему приехала в гости жена. С взлохмаченными светлыми волосами и немножко мужеподобными чертами лица, она сидела на диване, поджав под себя ноги, и курила. Докурив одну сигарету, она сразу взяла другую и посмотрела на меня выжидающе. Я понял, что от меня ждут так называемого джентльменского поведения, и чиркнул спичкой, чего для Анаит или Жизель и не подумал бы сделать, потому что мне противно, когда женщины курят. Курение – одна из немногих свобод, отвоеванных армянками в последние десятилетия, и они предаются этому занятию с каким-то особым порочным экстазом. Выполнив свою миссию, я почувствовал на себе холодный оценивающий взгляд жены Ивара, примерно такой, каким у нас в Армении мужчины в магазине присматриваются к мясу: годится на шашлык или нет.

Поскольку я видел Кюллике на экране, я уже знал, что она не соответствует тому северному стереотипу, во имя которого средний армянин готов пожертвовать половину месячной зарплаты. Ее волосы были заметно темнее, чем у Катрин Денев, глаза отнюдь не голубые, как тот поезд, что привез меня из Москвы в Таллин, а зеленые, и только ноги такие, какие все мои одноклассники вслух славили, длинные и стройные. Но меня самого стандарт никогда не манил. Единственное, чего я по-настоящему боялся, что я не вызову в Кюллике ни малейшего интереса и вынужден буду мириться с мучительным безличным интервью.

Но именно в этой части все пошло вразрез с моим тревожным ожиданием, можно сказать, совершенно наоборот, и к концу дня я был буквально на грани шока. Я приехал, чтобы соблазнить труднодоступную женщину, и был соблазнен сам за несколько часов. Когда Кюллике у проходной театра, здороваясь, прямо-таки обожгла меня взглядом, полным романтической страсти, я счел сперва, что она меня просто с кем-то спутала. Когда она повела меня к себе в гримуборную и там тет-а-тет продолжала откровенно и вызывающе глазеть на меня, я подумал, что она то ли прямо с репетиции и все еще находится под ее впечатлением, то ли отрабатывает на мне свою новую роль. Но когда я, в конце концов, не выдержал и отважился на, как сам полагал, безумно смелый поступок, а именно, прикоснулся как бы случайно к ее плечу, и она, вместо того, чтобы рассердиться или хотя бы отодвинуться, немедленно положила голову уже на мое плечо, моя фантазия иссякла. Зеркала на трех стенах гримуборной умножали нас, отражая бессчетное количество Кюллике и Трдатов, и поскольку, сидя на одном диване, рядом, почти обнявшись, продолжать разговоры об эстонском кинематографе было как-то странно, то я поцеловал ее, и она ответила мне так страстно, будто я предложил ей руку и сердце.

Назад Дальше