– Манн когда-то хвастал, что перед тем, как сесть за письменный стол, он каждое утро полчаса читал Гете, дабы напомнить себе, как не надо писать. Я подумал, что мог бы, когда сяду за новый роман, повторить этот подвиг, почитав полчасика, конечно, не Гете, а самого Манна, но боюсь, не выдержу, я слишком нетерпелив.
Покончив с завтраком, мы отправились к себе наверх. Проходя мимо лифта, Рипсик подергала дверь.
– Интересно, почему они держат его на замке?
Я не ответил, полагая, что из-за каких-то трех этажей лишний раз утруждать голосовые связки не стоит. Мы поднялись по широкой лестнице на второй этаж, где уже царило заметное оживление, рабочий день для персонала «Томас Манн Хауса» начался.
– Одни мужчины, – констатировала Рипсик. – Интересно, почему у них у всех такие печальные лица?
Одолеть следующий пролет оказалось сложнее, потому что лестница, ведущая со второго этажа на третий, была очень крутой. Но в конце концов мы добрались до своих апартаментов.
– А днем тут ничего, – сказал я, пройдя в кабинет и бросив взгляд на озеро.
– Когда потеплеет, тут можно будет работать, – заметила Рипсик. – Начнешь новый роман.
Она принялась изучать стоявший под окном массивный письменный стол, открыла по очереди все ящики и обнаружила в одном из них даже диктофон.
– Дома творчества не созданы для созидания, – поморщился я.
– Тогда делай заметки, может, потом напишешь что-то про Германию.
Я давно обнаружил, что у эстонских авторов лучше всего получаются путевые заметки. Наверно, наша страна столь мала, ее история столь кратка, а сам народ настолько скучен, что все это никак не вдохновляет наших рыцарей пера (которых процентуально наверняка намного больше, чем в Германии), они оживляются только тогда, когда выезжают за рубеж, в Испанию, Англию или Камбоджу. В подобных случаях они удивляют узкий круг своих почитателей меткими наблюдениями и глубокими мыслями; достижения жанра венчает книга о путешествиях в Антарктику, написанная неким эстонским советским писателем, получившим за свой труд Ленинскую премию. У меня честолюбивый характер, я предпочел бы, чтобы известность мне принесло произведение, более сложное, например, классический роман, потому я сообщил Рипсик, что предложенный ею жанр не совсем в моем вкусе, и объяснил, почему.
– С тобой дело другое, у тебя немецкие корни, ты сможешь написать об этой стране глубже.
Действительно, моя бабушка со стороны отца была немка, хоть и обрусевшая, да и позднее наша семья имела с Германией постоянную связь, мой дядя учился архитектуре в Карлсруэ и был обручен с немкой, а тетя два года проработала в горах на юге Германии в легочном санатории из тех, что описывали как Ремарк, так и Томас Манн; кто знает, может быть, именно поэтому я с первой же минуты, когда мы сошли в Гамбурге с самолета, почувствовал себя, как дома.
– Хорошо, я подумаю.
Рипсик отошла от окна.
– А это что за мазня?
На стене висела репродукция. Это был довольно типичный образец абстрактного искусства: трапеция неопределенного коричневого оттенка, окруженная полосами разных цветов, красной, желтой и лиловой.
– Судя по композиции, это Кандинский, – я уткнулся носом в подпись. – Да, точно так, Кандинский. Акварель, как я понимаю.
– Такие акварели моя бабушка тоже умела малевать. По-моему, это не искусство, а дизайн. И, кстати, плохой дизайн, посмотри, как небрежно закрашено пространство между линиями, краска везде выступает за края.
– Но несмотря на это, Кандинский – художник с мировой славой.
– Чихала я на его славу!
Рипсик презрительно повернулась к картине спиной. Я знал, что теперь последует: обмен мнениями на тему деградации современного искусства. Один мой приятель как-то сказал обо мне, что мои вкусовые предпочтения в области кинематографа остановились на французской новой волне, я рассматриваю это как комплимент; что касается отношения Рипсик к изобразительному искусству, то ее вкусы так основательно застряли на Ван-Гоге, что будь я художником, у меня наверняка возникло бы желание отрезать себе ухо. Кстати, в данном случае это тоже скорее похвала, потому что если уж быть откровенным, ничего достаточно важного двадцатый век к Ван-Гогу не добавил.
– Для меня вообще осталось непонятным, на основе чего одному художнику достается всемирная слава, а другому – никакой. Что это за критерии? Кто их вырабатывает? – напала Рипсик на воображаемых оппонентов, чьи точки зрения я иногда, к ее радости, стараюсь озвучивать.
– Наверно, критики, искусствоведы.
– Они не бескорыстны, поскольку заинтересованы в том, чтобы хоть кого-то восхвалять. Нет шедевров, нет хлеба. Широкая публика же вторит тому, что говорят так называемые «специалисты».
– Возможно, создатели абстрактного искусства просто предугадали сущность нового демократического человека. Демократия ведь превратила его в существо без лица и без души.
– По-моему, выражение «абстрактное искусство» вообще нонсенс. Абстрактной может быть только мысль, искусство же всегда конкретно. Абстрактное искусство – такой же оксиморон, как…
Рипсик на секунду задумалась в поисках сравнения.
– Гениальный скакун, – предложил я.
Она удивленно на меня взглянула.
– Это сказал не я, а Музиль, – уточнил я скромно. – Его поражало, что его современники в высшей степени неразборчиво пользуются столь значимым словом, как гениальный, что они говорят: гениальный теннисист, гениальный журналист, гениальный скакун. Особенно его раздражало последнее. «Как это скакун может быть гениальным», – возмущался он.
– Я думаю, что гениальный критик звучит, по крайней мере, столь же нелепо, – ядовито резюмировала Рипсик.
Черные стриженные «под котелок» волосы, обрамляющие продолговатое лицо, полные темно-красные губы, растянутые в широкой улыбке… Антуанетта стояла на перроне и махала нам рукой, а мы смеялись и махали ей в ответ. Это продолжалось довольно долго, в конце концов прозвучал мелодичный звуковой сигнал, над выходом зажегся красный свет, двери закрылись, поезд сдвинулся с места, и длинная, худая и почему-то вызывающая сочувствие фигура в черном драповом пальто исчезла из виду.
– Как тебе понравилась Антуанетта? – спросила Рипсик, – Не правда ли, обаятельная? Я думаю, уж про нее-то ты не можешь сказать, что она тебя сексуально не привлекает.
– Да, но Антуанетта не немка. В ее жилах течет французская, итальянская, венгерская и мало ли еще какая кровь, но не прусская или баварская. Я это выяснил. А что касается привлекательности, то она курит. Терпеть не могу курящих женщин. И, как говорят в Эстонии, «наливает в себя вино».
Рипсик кивнула.
– Это они делали обе. Не только Антуанетта, но и Ульрика. Надеюсь, они все-таки доберутся домой живыми и здоровыми. А взбучку им там вряд ли зададут. Как я понимаю, ни та, ни другая не замужем.
– Как будто нет. Хотя на синие чулки они тоже не похожи. Синий чулок в моем представлении это создание холодное и совершенно лишенное женского начала, а обе наши редакторши весьма грациозны. Да и третья дама, завотделом, тоже.
– А ты не спросил, почему у их издательства такое странное название? «Цурюк», по-моему, означает назад. Это намек на то, что лучшие дни литературы позади?
Я улыбнулся.
– Основателя издательства звали Эрнст Цурюк. По словам дам, он был большой любитель книг и меценат.
– Когда он жил?
– В первой половине века.
– Двадцатого?
– Двадцатого.
– Смотри как интересно, – оживилась Рипсик. – Значит, тогда издательским делом еще занимались мужчины. Теперь, как я понимаю, женщины захватили эту сферу полностью.
Издательство «Цурюк», выпустившее в свет немецкий перевод романа Рипсик, недавно перебралось из бывшего западного сектора в Восточный Берлин. Я сперва подумал, что решение было принято с целью экономии, но мне объяснили, что я ошибаюсь, что район, в котором оно ныне располагается, один из самых модных, а следовательно, дорогих. Мне сразу припомнился анекдот про нового русского, который перекозырял приятеля, хваставшего обошедшимися ему в сто долларов часами, сообщением: «Дурак, здесь за углом, такие же продают за двести!» Почему так высоко ценилось место, находившееся прямо напротив S-бана, в эстетически сомнительном окружении, для меня так и осталось тайной; но почему именно туда перебрался «Цурюк», я догадался, услышав, что это не просто издательство, а целый концерн с филиалами в каждом крупном немецком городе: естественно, столь солидное предприятие не могло экономить на месте расположения. Отдельный отдел занимался восточно-европейской литературой, что можно было назвать и литературой бывшего Варшавского пакта, именно с этим отделом довелось общаться и нам. Работало там три действительно весьма грациозных женщины, которые внешностью мне больше всего напоминали три семафора. Они были высокие и худые, именно худые, а не стройные. Двое из них, Оэ и Ульрика, вряд ли очень уж мучили себя диетой, если кто-то этим и увлекался, то самая младшая, Антуанетта, иными словами, они были попросту недокормлены. Ну а кто должен был заниматься их кормежкой? Из-под крылышка родителей семафоры выпорхнули давно, до эпохи домохозяев Европа еще не дожила, а в ресторане еще ни один человек не разъелся до полноты. Да и маловероятно, чтоб они ходили по ресторанам каждый день, наверняка обычно грызли бутерброды, запивая их апельсиновым соком, почему иначе их так обрадовал наш приезд, давший им право сводить нас в ресторан за счет издательства. Правда, отправились мы туда вчетвером, Оэ извинилась, отговорившись тем, что у нее еще много работы. Она была самой важной из трех граций, заведовала отделом.
– Добро пожаловать в Берлин. Вы у нас часто бываете? – спросила она при знакомстве.
Я объяснил, что Рипсик проехалась однажды по Восточной Германии в составе туристической группы, я же в этой стране впервые.
– Надеюсь, это путешествие доставит вам удовольствие, – сказала она сердечно. – На следующей неделе мы свозим вас в Лейпциг. Там состоится презентация романа вашей жены. Еще мы подготовили для вас поездку в Мюнхен, но это позднее. А пока отдыхайте, гуляйте по Берлину. У нас быстро развивающаяся столица, многие сравнивают ее с Нью-Йорком.
Я поблагодарил ее за приглашение и добавил, что именно это, гулять и знакомиться с Берлином, мы и собирались делать. Затем мы вышли. Антуанетта, которой был вверен кошелек издательства, спросила, какой ресторан мы предпочли бы: итальянский или немецкий. Мы, естественно, выбрали немецкий, нам хотелось получить представление о местной кухне. Правда, я был неприятно удивлен, когда к венскому шницелю в качестве единственного гарнира был подан сухой и, разумеется, холодный картофельный салат, но в остальном ужин прошел весело. Хозяева, как я уже говорил, обильно вливали в себя вино, мы же впитывали новое окружение, новую атмосферу.
– Тебе это не кажется ненормальным? – неожиданно спросила Рипсик.
Мы уже выехали из города, за окном поезда проносился темный густой лес.
– Что? – переспросил я.
– Что женщины работают, а мужчины валяют дурака.
– Не понимаю.
– В «Цурюке», как ты сам видел, все позиции захватили женщины. «Томас Манн Хаус», напротив, полон мужчин, – нетерпеливо объяснила Рипсик.
– А почему ты думаешь, что мужчины в «Томас Манн Хаусе» валяют дурака?
– Разве это настоящая работа – принимать гостей и устраивать литературные вечера? Раньше такое называли синекурой.
Я засмеялся.
– Ты не знаешь современное западное общество. Все эти мужчины в поте лица зарабатывают на хлеб насущный: они пишут проекты.
– Какие проекты?
– Такие, на основе которых какой-нибудь очередной фонд назначает им грант. Ульрика рассказала мне, что город оплачивает только половину расходов на содержание «Томас Манн Хауса», остальное они должны добывать сами.
– Какой ужас! Теперь я понимаю, почему у них унылые лица. Для мужчины, должно быть, очень унизительно сознавать, что он занимается чем-то абсолютно бессмысленным. Я не думала, что западные мужчины настолько деградировали.
– Почему деградировали? Может, у них просто нет выхода? Когда в моде эмансипация, мужчинам трудно конкурировать с женщинами.
– Это одно и то же, – сказала Рипсик задумчиво. – Если мужчины позволили эмансипации войти в моду, значит, они деградировали. Кстати, теперь я понимаю, чем обусловлена популярность дамских романов. Какие именно рукописи превратятся в книги, это ведь решают не читатели, а издатели. А они, как мы убедились, сплошь женщины.
Город для писателя – неисчерпаемый источник сюжетов, там живут прототипы, которые становятся его персонажами. Здесь они влюбляются, женятся, изменяют, разводятся, делают карьеру, лгут, скопидомствуют, транжирят, предают, издеваются над слабыми, заболевают и умирают. Для иных надобностей писателю город не нужен, напротив, он утомляет его, главная часть его жизни все равно проходит в одиночестве, за пишущей машинкой или, как ныне, за компьютером. Однако он тоже человек, ему хочется расслабиться, поглядеть на что-то красивое, подышать воздухом, если не свежим, то хотя бы приправленным выхлопными газами. И тогда писатель поступает именно так, как нам посоветовала Оэ: идет гулять. Иными словами, город для писателя место, по которому можно бродить в поисках эмоций, желательно положительных. Писатели предпочитают провинции столицу не только потому, что в столице больше издательств и критиков, но и из-за того, что в ней, как правило, изящнее окружение, утонченней и пышнее архитектура, больше памятников и миловиднее женщины.
Но Берлин, увы, произвел на нас скорее печальное впечатление. Конечно, это был богатый город, застроенный большей частью добротными каменными домами, каких в Таллине не больше дюжины, но в нем, как сказал бы Полоний, отсутствовала система. Это было эклектическое, аморфное, иногда даже безобразное скопление мест обитания, без настоящего центра, без большого пешеходного района, и, что главное, без истории. Конечно, мы все знаем, в чем дело, город не построишь за год, за десяток лет и даже за сотню, на это уходят века, вот почему с городом надо обращаться столь осторожно, сколь возможно, сносить только устаревшее и уродливое и сохранять каждое здание, при возведении которого был выказан талант. Берлин же за пару лет сравняли с землей. Сравняли с землей, конечно, очень общее определение, надо бы сказать, разбомбили, но тогда создалось бы впечатление, что какие-то варварские вражеские армии, новые вандалы напали на Берлин и вообще на Германию и уничтожили плоды многовекового архитектурного творчества немецкого народа, но это ведь не так, в своей горькой судьбе немцы не могут винить никого, кроме самих себя. Они сами, как говорим мы, эстонцы, «вызвали духов», и эти духи действовали беспощадно, так же беспощадно, как до того немцы орудовали на их родине (что касается русских) или просто с превентивной жестокостью, пытаясь сохранить жизнь каждого отдельного англичанина и американца и во имя этого сбрасывая сотни тысяч бомб на ни в чем не повинные здания. Никогда раньше я не видел столь отчетливо, что представляет собой война, как далеко во времени расползаются ее последствия. И это не только в Берлине, но вообще в Германии. Таллин по сравнению с Берлином или Лейпцигом, пострадал мало, Ленинград, нынешний Санкт-Петербург, немцы щадили, правда, я был и в Киеве и Минске, но давно, в юности, когда над подобными вещами не задумываются.
Конечно, время не стоит на месте и там, где когда-то возвышались здания, возведенные в прошлые века, выросли и продолжают расти новые, но поскольку я привык к Старому городу Таллина, строительство это казалось мне внедрением протезов в давно ставшее инвалидным тело. Хотя, возможно, лет через пятьсот и по Берлину будет прогуливаться какой-нибудь писатель, восхищаясь домами двадцать первого века, которые покажутся ему древними, возможно… А может быть, и нет.
Поскольку прогулки по Берлину сами по себе были не очень интересны, мы стали искать себе некую цель. Мы с Рипсик оба меломаны, точнее, любители оперы, еще точнее, поклонники итальянской оперы, а если сказать прямо, без обиняков, фанатики Верди, поэтому мы начали изучать репертуар театров и прочесывать магазины, где могли бы продаваться оперные видеофильмы. Со спектаклями дело обстояло не лучшим образом: в одном театре весь месяц пели Вагнера (еще один философ, на этот раз в музыке), от другого нас отпугнули висевшие в кассе фотографии, на которых Риголетто красовался в смокинге с бабочкой, а вокруг него вскидывали ножки девушки из ревю (попытки осовременить ту или иную оперу почти без исключения кончаются фиаско), остался третий, но там первый Верди шел только через три недели. Таким образом, мы пока сосредоточились на магазинах. Увы, в какой из них мы не входили, мы оказывались среди американских фильмов. Мы обследовали полки, перебирали кассеты, злились, ругали массовую культуру, выходили и отправлялись на поиски следующего. Во время одного из таких марш-бросков Рипсик неожиданно остановилась и показала на пустырь за домами.
– Я узнала это место, – сказала она взволнованно. – Раньше тут проходила Берлинская стена.
Мы некоторое время стояли молча, глядя на то, чего уже не было.
– Я помню, какое жуткое впечатление она на меня тогда произвела, – пояснила Рипсик. – Город как город, дома, улицы, и вдруг – стена. Высокая, бесконечно длинная, без единого просвета.
Помолчав еще немного, она добавила:
– Они могли бы оставить хотя бы несколько метров. На память.
Да, от Берлинской стены не осталось ни сантиметра, ее снесли, и там, где некогда стреляли по пытавшимся бежать с востока на запад немцам, шло не то что оживленное, а грандиозное строительство. Дни и ночи напролет гудели краны, шипели сварочные агрегаты, грохотали самосвалы. Казалось, немецкий народ старается как можно быстрее забыть прожитые врозь годы – в отличие от войны, воспоминания о которой культивировали почти мазохистски, сохраняя церкви без башен и башни без церквей и основывая там и сям антифашистские музеи. Так неужели прошедшие полвека были настолько постыдными, что от них не должно было остаться ни единого камня? Социализм все-таки не фашизм, его преступления, по крайней мере, после второй мировой войны, не были такими масштабными и дикими. А может, вопрос был не в стыде, а в том, чтобы быстрее покончить с проснувшейся в восточных немцах за последнее десятилетие ностальгией по тому самому режиму, от которого они раньше мечтали избавиться? Ибо те «осси», с которыми мне довелось встретиться, отнюдь не колотили себя кулаком в грудь и не объявляли себя жертвой «дурацкой русской власти» (как это делают эстонцы), они не проклинали прошлое и не благодарили на коленях своих спасителей по эту и по ту сторону Атлантической лужи, наоборот, они были настроены критично, они, можно сказать, в каком-то смысле даже жалели о происшедшем, что, как было видно, раздражало самодовольных «весси».