Фролов заговорил высоким, срывающимся голосом:
– Женя, сын мой жив. Жив. Его видели.
Ребята в кружке знали, что у дяди Васи сын в драке убил кого-то, попал под расстрельную, и год назад его расстреляли.
– Где видели, дядя Вася?
– Под Кызылордой, – всё плакал Фролов. – На рудниках Хорасана. Живым. Уран грызёт под землёй.
– Да кто, кто вам сказал?
– Ветеран. Милицейский. Капитан. Я ему сделал колодку за это. Бесплатно.
Даже двенадцатилетний Табак понял, что дядю Васю гад капитан просто развёл. Чтобы тот сделал бесплатно колодку. Но ничего несчастному отцу говорить не стал. Помог подняться, как слепого, за руку, повёл домой.
Слушал потом на крыльце частного дома, как за дверью выли уже два голоса. Дяди Васи и его жены. Видел их тени, которые падали по занавешенным окнам.
Через полгода Фролов умер. Жека со всеми кружковцами был на кладбище. Слушал стоны оркестра. Смотрел, как закапывают. Как мечутся галки над осенними деревьями.
Больше на Станцию Жека не ходил – в кружке уже распоряжался Дугин. Прихватил ставку Фролова. А заодно и весь его инструмент. Герка Глобус метался сперва, не зная куда, но скоро привык и даже стал Дугину помощником, учил новичков. Когда тот не успевал. Перебегать по коридору. Из авиамодельного в морской. И обратно.
<p>
<a name="TOC_id20237146" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a></p>
<a name="TOC_id20237147"></a>3
Табашников опять шёл жёлто-зелёной Партизанской. Нырял под низкую листву и вновь выходил к небесному свету.
В этот раз полкан у чужого забора поданную кость закусил со слезами на глазах. Как будто заставили. Как будто его сейчас будут кастрировать. А обезболивающего не вколют – уличным не положено.
– Заболел, бедолага?
Табашников гладил голову пса. Словно не знал, что с ним делать.
На людной Свердлова снова увидел печальное – навстречу передвигался бледный инсультник. С ногой – как с хоккейной клюшкой. Примерялся ударить ею, пасануть Табашникову.
Евгений Семёнович опустил глаза: и ведь лет сорок всего мужику. Оборачивался. Инсультник всё загребал, всё примерялся ударить…
С матерью инсульт случился в пятьдесят три года. В январский мороз она пришла к гриппующему сыну на квартиру, принесла продукты. Собиралась приготовить что-нибудь, покормить, прибраться в двухкомнатной, которую сын получил всего месяц назад. Ещё слушая с дивана её голос из прихожей, Табашников почувствовал неладное. Никогда не выпившая лишней рюмки, бокала – мать говорила как пьяная. Вошла в комнату, покачиваясь, словно не узнавая её. Не сняла ни сапог, ни шапки. Тяжело села на стул. На все вопросы испуганного сына отвечала невнятно, смазанно. Лицо под песцовой шапкой пылало. Было слегка перекошено, точно она пьяно говорила «а, ерунда». Гипертонический криз? Инсульт?
Табашников бросился в прихожую. Высыпал всё содержимое материной сумки на тумбочку, выхватил из лекарств каптоприл. Снова в комнату. «Ну-ка давай под язык». Стал совать таблетку в скошенный безвольный рот. Поднял мать и осторожно повалил на свой диван, прямо на простыню и подушку, в одежде, в сапогах, шапка слетела. Ещё одну подушку подсунул. Только после этого стал звонить в скорую. Опытный. У матери случались кризы. Гипертоник. С многолетним стажем. Но такого состояния – никогда.
Ждал. Мать что-то лепетала. Гладил её длинные седые, как белесая пряжа, волосы.
Приехали довольно быстро. Определили сразу – предынсультное. «Что давал из лекарств? Воду не пила? Не ела? Всё правильно (молодец)». Сделали уколы, повезли. В машине Табашников держал мать за руку. В тесноте скорой никак не мог достать из своего левого кармана под зимним пальто носовой платок. Чтобы вытереть ей слёзы, тёкшие из закрытых глаз. Достал. Вытер. Но слёзы набегали вновь. Он их вытирал и вытирал.
Приехали к зданию с толстыми колоннами, больше похожему на дворец культуры, чем на больницу. Быстренько завезли больную на каталке по въезду в приёмный покой. Там у Табашникова сняли показания. Фамилия, имя, отчество заболевшей. Год рождения. Домашний адрес. Телефон. Дальше мать повезли по коридору, а сын побежал домой, к отцу, чтобы собрать ей домашнюю одежду и скорей вернуться с ними назад.
Странно вёл себя отец. Когда вместе приходили к больной в палату, пенсионер стоял в изголовье жены в каком-то диком серьёзном почётном карауле. Или держался там за спинку кровати, точно собрался везти жену на кровати домой. Табашников кормил мать. «Сядь, отец, сядь! Не маячь!» На что пенсионер отвечал: «Ничего, я постою». Лежащая пластом больная, казалось, не воспринимала их обоих. Уже не говорила. Сомнамбулически приоткрывала край косого рта, принимала ложки с какой-то кашей.
Впрочем, на улице, возле колонн, отец переключал тумблер. В положение 2. Становился деятельным, активным. По заданию сына спешил или в аптеку, или на рынок за свежим творогом и сметаной для жены.
В самом начале, после развития осложнения, когда больная уже не вставала, – ухаживал за ней сын. Один. (Отец умудрялся исчезать. Для поисков санитарок.) Поворачивал на бок, менял памперсы, пытался вытирать салфетками, мыть ноги.
Главврач, вошедший однажды с белой свитой, – увидел. «Это что такое! Где санитарки?» Две санитарки забегали, начали всё делать. Вытерли, помыли. (Исхудалые обнажённые ноги больной перекидывали как серые оглобли.) Забили свежий памперс. «Всё, Эдуард Генрихович». Сунули испачканную простыню себе за спину. Табашникову. Как замели все следы. «Смотрите у меня!» Крупный мужчина в белом халате и шапочке присаживался сначала к старушке у стены. Тоже с косым ротиком. Стукал её молоточком, чиркал иглой. (Его сопровождающее белое большинство обиженно безмолвствовало: не доверяет, везде лезет сам.) А потом к молодой девчонке в спортивном костюме. И сразу начинал ругать её, что та опять выходила к ухажёру на мороз с непокрытой головой, без шапки. «У тебя арахноидит, дура ты чёртова. Для чего ты ему будешь нужна калекой?» Наконец подсел к Табашниковой. «Ну как, милая, наши дела?» Больная молчала, смотрела в потолок. «Пора говорить, милая, пора». Пошевелил пальцами над своим плечом. Тут же получил карточку с назначениями. Углубился. «Почему сняли пирацетам? Немедленно вернуть». Ему пошептали. «Ну и что, что у нас закончился? В аптеках есть. Сын найдёт, купит. Чтоб завтра же зарядили в капельницу. Никаких аналогов». Погладил плечо больной: «Поправляйтесь, милая, поправляйтесь». Поднялся. «А вы смотрите у меня!» – ещё раз пугнул санитарок. На прощание. А те уже вовсю выслуживались – одна драила подоконник, другая с кометом – умывальную раковину.
Но каждый день Эдуард Генрихович в палату не приходил, и Табашников бегал, упрашивал жадных тёток с половыми тряпками. И всегда потом платил. И только когда больная начала вставать, добираться с его помощью до туалета, до ванной комнаты, всё более-менее наладилось, обходились без тёток.
На работе в НИИ над Табашниковым сгустились тучи. Потому что постоянно слинивал. Или прямо с утра, или после обеда спешил к больной. (Обеденный перерыв не совпадал с приёмными часами в больнице.)
Прикрывала Рая Тулегенова. Активно внушала Суслопарову за стеклом. И тот, загипнотизированный ею, действительно видел возле одинокого покинутого кульмана две тени. Две тени вроде бы Табашникова. (Что за чертовщина!) И даже его плавающее над чертежом большое довольное лицо.
Снова возникла в квартире Табашникова. В новой теперь квартире. До этого два раза возникала в квартире родителей, где Табашников до получения своей постоянно жил. Отец и мать полюбили её, ждали от сына решения. Деликатно подталкивали, направляли. Но сын, чурбан бесчувственный, так и не сделал предложения. В этот раз Рая помогала готовить, приносила свежие продукты с рынка. На руках (машинки не было у любимого) стирала обгаженные простыни и рубашки его матери. По ночам, чувствуя себя обязанным (чувствуя себя подлецом!), Табак обнимал одной рукой льнущее к нему гладкое тюленье тело. Рая после близости строила планы: вот мама поправится, тогда мы… Понятное дело, таращился в тёмный потолок Табак.
Выписали мать в конце февраля. Она волочила, загребала левой ногой, поджав кисть руки. Говорила плохо. Дома в растрёпанной седой пряже своей походила на ведьму. Если сын заходил перед работой, отцу уже ничего не говорил – сам причёсывал. Вечерами Рая подключалась. Вместе мыли в ванной. Виноватый отец метался с банным полотенцем. Все трое надеялись.
Повторный инсульт случился глубокой ночью. Она вдруг захрипела в темноте. Отец растерялся. С включённым светом не мог найти лекарство. Искал по коробкам в комнате. Хотя таблетки лежали на тумбочке у тахты. Руку протянуть. Пока, подвывая, переворачивал, тряс коробки, пока звонил сыну, пока ехала скорая, Наталья Сергеевна Табашникова умерла. Было ей на момент смерти неполных пятьдесят три года.
«Из-за меня она умерла, Женя, – плакал на кладбище отец. – Из-за меня». Табашников прижимал к груди большую пылающую голову, сам плакал, смотрел вверх. Сквозь слёзы видел тех же черных галок, что метались здесь над деревьями двадцать лет назад, когда хоронили Фролова.
<p>
<a name="TOC_id20237223" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a></p>
<a name="TOC_id20237224"></a>4
Перед переездом Агеевых из Казахстана сын Андрей обещал помочь с квартирой. Чтобы была своя. Чтобы смогли жить отдельно. Добавить к деньгам, которые привезут. Однако прошёл год, и будто не было разговора с матерью по телефону. Больше того, деньги, которые привезли (от продажи жилья), сразу забрал. Пустил, как сказал, в дело. Как объяснил – для их же пользы. (Для пользы кого? Их, стариков, или денег?) «Мама, тебе разве плохо у нас. Комната у тебя с отцом самая большая. Живите, ни о чём не думайте». Как будто впарил. Внушил. Как в передаче на телевидении: «А вот эта зелёная таблетка вам, чтобы не думать. Примите её и не думайте».
И Мария Никитична Агеева не думала. Месяца три или четыре. Ишачила. На всю семью. Стирала на всех, готовила, бегала на рынки с весёлой девчончишкой в коляске. Сама, как и муж, с техническим образованием, помогала тугодуму Ване по математике. Невестка вечерами наносила кремы, пилила ногти, сын разгуливал в гостиной, хлопал живот помочами, ждал от матери (домработницы) ужина, заодно продумывая комбинации для пользы денег. Ну а преподобный муженёк всё время шастал. Был то у Табашникова, то у Ирины с Валерием, то теперь новую моду взял – у Маргариты Ивановны. (Правда, с Женей.) Являлся домой с темнотой.
Всё чаще и чаще в кухне Мария сидела, сложив ручки на коленях. И весь вид её говорил: зачем мы тут? Зачем приехали сюда?
Но муж был туповат. Как все мужчины. Не понимал её состояния. Не понимал, что она потеряла свой очаг, гнездо, потеряла безвозвратно, что здесь у неё ничего нет, здесь она приживалка.
– Ну что ты, Маша, опять. Не буду я с ним ругаться. И ходить туда не буду. Сказал же.
Мария Никитична смотрела на мужа: и правда – дурачок. Спохватывалась, гнала от себя всё, начинала хлопотать в чужой квартире, в чужой кухне. Незаметно смахивала слёзы.
До переезда не видели сына три года. Приехали – не узнали. Сын, как говорят сейчас, – поднялся. Четырёхкомнатная просторная квартира в центре, новая машина, жена, как богатая цыганка, вся в мехах, кольцах и серьгах, сам с запонками, подтяжками и дорогими часами, евроремонт заделал недавно, мебель не мебель, кинотеатр на стене, космодром лупит с потолка. Знатно живёшь, сынок. И всё это на зарплату рядового диспетчера в морском порту? Удивительно.
Андрей Геннадьевич через месяц-другой уже не стеснялся родителей. Нередко за ужином хвастался, что опять провернул удачную сделку–комбинацию на пару с каким-то Штукиным. Жена смотрела на мужа с гордостью, подкладывала ему самое вкусное. («Благодарю, дорогая», – мычал в нос новоиспечённый лорд, аристократ.) А Марии Никитичне сразу хотелось спросить у томного комбинатора: что же ты на квартиру-то нам, старикам, жмёшься? Или сразу обеднеешь? Но – только в мыслях всё. Вслух – ни звука. Не смела. Так же, как и отец. Который всегда начинал как-то втихаря давиться над тарелкой, кашлять. Как деликатный кот, который проглотил что-то непотребное и сейчас его вырвет. Впрочем, тут же переключался на Юльку. Как всегда, начинал щекотать, строить всяких коз и кикимор. (Вот не хочет человек знать, что сын стал нечист на руку, не хочет – и всё.) Ах ты, моя золотая! «Не лезь! – грубо обрывала Мария. – Мешаешь кормить!» Толстенький Ваня спокойно напитывался. Мама сказала: когда я ем, то должен быть глух и нем.
Нередко грудь сжимала тоска. Особенно когда днём оставалась в квартире только с Юлей. Когда ребёнок спал, а сама сидела рядом и продолжала безотчётно баюкать. Всё думала о теперешнем, безрадостном. Мучило, что сын стал таким жадным, расчётливым. Деньги на продукты выдавал ей под список, где всё уже было подсчитано на калькуляторе. Накидывал лишнюю сотню, если старуха, не дай бог, где-то даст маху, просчитается. (Сказал бы кто ей в Казахстане, что так будет – посчитала бы сказавшего сумасшедшим.)