Пархоменко(Роман) - Иванов Всеволод Вячеславович 21 стр.


— Пора, товарищи, — сказал Ворошилов. — Только предупреждаю: прежде всего следить за точностью разворота! Вперед!

Курган был огромный. Когда всадники и тачанки ринулись с него вниз на равнину, люди, и без того наполненные волнением, здесь, при этом бурном течении, почувствовали себя еще горячей и глубоко оценили это требование командарма: следить за точностью разворота. На полном карьере, любуясь и восхищаясь собою, осуществляя крутой поворот, пулеметчики прильнули к пулеметам. Пот заливал им глаза, и хотя тачанки выбирали густую траву, все же весна давно кончилась — из-под колес из травы лилась в глаза едкая пыль. Пулеметчики вели свои машины верно: первые ряды белоказаков уже переселились с коней на землю. Задние ряды их повернули.

Кадеты бежали. Косые звенья расстроенных рядов кое-где образовали опасные устья. Пулеметчики устремлялись к этим устьям, не всегда находя их. Наша конница, опередив тачанки, стремилась к этим устьям, откуда вновь могла возникнуть атака. Полковник в белом кителе, с сабли которого по-прежнему лилась возбудительная струя света, тоже разыскивал эти устья — и вот, найдя самое крупное, поскакал туда.

— Первый по мастерству! — крикнул Ворошилов, показывая шашкой на полковника.

Он поскакал за полковником.

— Убежит! Конь у него лучше! — сказал Пархоменко.

— Чтобы его конь был лучше? Кто сказал?

Он скакал, раскаленный бегом коня, солнцем, ожиданьем за курганом, а больше всего радостью: тачанки лихо «съели» врага, удар вышел удачным, ловким; не помогли врагу ни пулеметы, ни ученые инструкторы!

— Заманивают, Климент, заманивают! — кричал сзади Пархоменко. — Остановись!

Около полковника в белом уже собралось с десяток белоказаков. Полковник круто повернул голубого коня.

— Ишь ты, не хочешь в догоняшки, — сказал, смеясь, Ворошилов и уверенно поднял револьвер. Полковник в белом упал. Едкая щелочь страха мгновенно заплеснула глаза казаков, окруживших было полковника, и они спрыгнули с коней, подняв руки. Голубой конь тоже остановился, косясь на белый труп полковника, что, скорчившись, лежал на зеленой траве.

Ворошилов повернул к Пархоменко свое счастливое лицо.

— Кто сказал, что убежит? Заставили мы их положить саблю в ножны!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

И в этой острой и жгучей скачке с кургана, и в этом столкновении, жажда которого уже с вечера обжигала сердце, самым удивительным, пожалуй, было то, что ни бойцы, ни командиры не находили в своих поступках ничего поражающего, удивительного. Происходило простое, обычное и необходимое дело, так же как простым и необходимым делом было это движение громадного, перворожденного кургана в Дон.

Так же, как и на равнине, где происходило столкновение белоказаков с красноармейцами, здесь, возле Дона, происходило столкновение работников со стремительной водой, солнцем, упрямой землей. И тогда, когда тень от солнца была смутная, свежая и длинная, и тогда, когда она лежала у ног, кургану не давали покоя. С него давно исчезла трава, скатилась в Дон вершина, песчаная, обрадовавшая рабочих запахами пыли, полыни. Окончился песок. За мокрым и скользким щебнем встали пласты тяжелой голубой глины, чем-то напоминающей осенние тучи. И глину, и песок, и щебень кидали в реку то с уцелевших ферм моста, то с берега, то везли на лодках и бросали прямо туда, где уже больше не видно было утонувших пролетов и где вода крутилась теперь мутно-желтая, похожая на раннюю весеннюю. И было странно смотреть на мост, будто пролеты упали в воду только что и падением своим подняли такую огромную муть.

Скрипели брички; качались носилки, на которых таскали землю женщины; подпрыгивали тачки; волы волокли камни; кони везли плетни, к которым прикрепляли камни, чтобы как-нибудь задержать землю возле пролетов; раздавалась ругань; люди требовали лопаты.

К полудню, издалека, с того берега, мост начали обстреливать тяжелые орудия. Те немногие раненые, которые совсем не могли работать, определяли, каким снарядом бьет враг, этим как бы участвуя еще и в работе и в битве. Работавшие возле моста поняли, что там, далеко в степи, начал наступать на белоказаков Ворошилов и орудия помогают белоказакам, стремясь вызвать панику у моста. Но то ли белые артиллеристы плохо знали свои обязанности, то ли мешал им кто, — как бы то ни было, снаряды делали то перелет, то недолет, и скоро работавшие перестали обращать на них внимание. Зато на берегу показались в белых колпаках, с корзинами в руках повара. Они возбужденно указывали на реку, туда, где падали снаряды:

— Товарищи, что же это за недосмотр, товарищи!

На поверхности воды после падения снарядов всплывали двухметровые сомы. Они лежали на спине, вода перекатывалась через их белое атласное брюхо, словно покрытое жилетом. Они плыли, распустив длинные усы, и повара кричали:

— Товарищи, уха уплывает! Давайте лодку!

Лодку не давали, а когда повара стали жаловаться начальнику работ, тот сказал сухо:

— Кадет наводит панику, не помогайте ему, товарищи, не мешайте графику.

Тогда повара положили на землю колпаки, головы обмотали веревками и бросились в Дон. Этими веревками они арканили сомов под жабры и волокли к берегу. Затем сомов положили в санитарные носилки и поволокли к котлам. К вечеру, когда канонада уже утихла, прискакал на строительство Вася Гайворон. Нюхая воздух, он на вопросы работавших ответил:

— Кадет отступил, все в порядке. А это у вас почему так ухой пахнет?

— Рыбу в кургане нашли, — ответил ему кузнец хохоча.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В то время как повара тащили сомов в котлы, над равниной, где утром происходило столкновение, уже показались орлы. Носились они высоко, возле самых облаков, пушистых и круглых, еще не смея опуститься. Бойцы — кто спал, кто собирал оружие, кто искал патроны.

Штаб искупался в речке, неподалеку от перевязочного пункта, который так и расположился возле болотца. Ворошилов обошел раненых. Нужно было уговорить их, чтобы они согласились на лечение в эшелоне-госпитале, так как большинство их желало остаться и лечить раны при частях. Рослый боец со шрамом на лбу, раненный в ногу, приподнялся на локте, увидав командарма.

— Товарищ командарм, разрешите рапорт, — сказал он, тяжело дыша, — потому что всех командиров в третьей роте перебило.

На лице у него было такое душевное волнение, что Ворошилов согласился.

— Только коротко, товарищ. Выздоровеешь, — скажешь подробно.

— Наша третья рота кинулась в бегство, товарищ командарм, теперь она, может быть, не сознается, а я не могу… Отступаем мы через болото, выходим к речке и думаем переправляться… выбегает тут товарищ Лиза, из лазарета, стыдит и поворачивает роту…

— А ты?

— Я принял после этого командование и выбил врага.

— Вы оба — герои, — сказал Ворошилов и протянул ему руку. Боец искал глазами Лизу, как бы спеша поскорее передать ей пожатие руки командарма. — От Конотопа идешь?

— Я луганчанин.

— А сам-то откуда? — спросил Ворошилов, уже привыкший к тому, что все в эшелонах называли себя луганчанами.

— А я из Москвы, «Гужон».

— Назначаю тебя ротным, — сказал Ворошилов.

Комдив сообщает, что в его распоряжение пришла с белым флагом делегация от генерала Краснова. Ворошилов возвращается к речке, где к ивам привязаны кони. Ворошилов спускается к воде, еще раз умывается, причесывается коротеньким гребешком, поглядывая в небо, щупает подбородок и говорит Пархоменко:

— Скажи ты, пожалуйста: это от жары, что ли, волос растет? Утром брился, а сейчас опять щетина.

Подходят пять офицеров с белыми шелковыми повязками на руках и трое рядовых. Ворошилов стоит у дерева. Сияние вокруг такое, как будто над головой зеленая кисея или как будто листья сами испускают из себя свет и жару. Офицеры идут медленно, расчетливо. Ворошилов срывает листик, пристраивает его на кулаке, где оставлена маленькая щелка, и хлопает по кулаку ладонью. Листик лопается с легким звуком.

Офицеры будто нарочно подобраны красавец к красавцу, особенно хорош старший есаул. Талия у него осиная, плечи широкие и расположены в виде лука, так что, когда он подбоченивается (а делает он это очень часто), то руки у него похожи на тетиву. Офицеры тщательно затянуты и в материю и в кожу, на них множество ремней и блях, причем бляхи эти расположены так искусно, что подчеркивают телесные совершенства. Рядовые грузны, с какими-то сопревшими лицами, от них несет водочным перегаром. Один из рядовых, широкий внизу, в длинной рубахе, похож на треугольник, верхний угол которого наполнен такой исконной глушью, совершенной необитаемостью, что в его мшистые глаза и смотреть тяжко.

Офицер, верхняя часть туловища которого похожа на арбалет, делает под козырек и отчетливо говорит:

— Есаул Черепов.

Он оглядывается. По-видимому, он ожидал встретить толпу, митинг, может быть пир по случаю победы, а перед ним — штаб, ординарцы, невдалеке палатка лазарета, речка, тальник, по ветке которого какая-то синяя птичка скатывается, как на салазках.

— Ну, что у вас за дело? — говорит Ворошилов скучным голосом и смотрит офицеру в лицо. Взгляд этот говорит, что командарму все известно, что слова офицера заранее определены, и офицеру кажется, что внутри у него стараются что-то согнуть. Но он все же находит силы сказать ласковым голосом:

— Зачем мы проливаем братскую кровь, господин командующий? Известно ли вам, что Советской власти нет нигде в России?

— А разве вас сегодня не Советская власть гнала? — спрашивает Ворошилов.

Офицер проводит рукой по губам. Он говорит теперь уже без ласки:

— Мы предлагаем вам сдать оружие.

— Еще что?

— Если вы сдадите его через два часа, то мы гарантируем вам жизнь.

— Еще?

Вопросы эти, задаваемые скучающим, наполненным презрения голосом, чрезвычайно раздражают есаула Черепова. Он торопится:

— Иначе вся ваша армия будет потоплена в Дону.

— Еще?

— Так как на Украине Советская власть и Киев взят красными, то мы разрешаем вам вернуться на Украину, но без оружия.

Пархоменко нагнулся и спросил ласково и ехидно:

— Как же это так выходит, господин есаул: Советской власти нигде нету, а на Украине Советская власть?

— Я говорю про Россию, — отвечал есаул.

— Не будем человеку мешать, пусть себе врет, — говорит Ворошилов. — Ну, а еще что?

— Все, — поспешно отвечает есаул таким голосом, будто свалил тюк с плеч.

Молчание. Чуть шевельнулась ива. С верхних ее листьев свет, отражаясь, падает в серебро на груди есаула, серебро отливает зеленью. Ворошилов поправляет волосы на висках и спрашивает:

— Разговор-то не получается, а ведь вы, небось, готовились.

Офицер передает ультиматум Краснова. Ворошилов, сделав чрезвычайно серьезное лицо, читает его, а затем смеется.

Есаул говорит:

— Мы разговариваем искренне. — Но как он ни старается сказать это просто, в голосе его чувствуется ненависть, озлобление.

Ворошилов говорит:

— Так я, пожалуй, вам ответ напишу.

Пархоменко, согнув руки, упирает ладонь в бедро. Ворошилов кладет ему на руку планшетку и химическим карандашом пишет, диктуя сам себе. Пишет он раздельно, ловко, бросая слова, как снаряды:

— Красная Армия борется за власть Советов, власть пролетариата, и она непобедима, генерал Краснов. Будут прокляты и беспощадно уничтожены те, кто посягнет на завоевания великого Октября. Нами руководит могущественная партия большевиков-коммунистов во главе с товарищем Лениным — и мы победим. Тобой руководит смерть, и ведет она тебя в могилу. Обманутое тобой, предателем родины, бедное казачество вернется к защите отечества, вернется к нам. Дон будет советским!

Офицеры стоят, вытянув руки по швам. Им кажется до крайности бессмысленным, что они надеялись перетянуть к себе этих упорных и смелых людей. Офицеры моргают, стараясь сделать лицо вольным, даже насмешливым, но чем они больше стараются, тем сильнее обвисают и обессмысливаются их лица. Под конец чтения раздается вдруг голос рядового, того, что похож на треугольник. Он кричит, с усилием стягивая с тела ремни, поддерживавшие шашку:

— Опять генералы нас завожжать хотят? Верно, товарищ командующий? Чего мне к генералам ехать? Здесь мне житья нету, что ли?

Мшистые глаза его раскрыты на мир, он даже в движениях своих приобретает некоторую ловкость; в этом дремучем лесу, в непроходимой тайге, вдруг обнаруживается золотая россыпь. Его заливает обширная, хорошо знакомая всем бойцам радость творчества и свободы. Он бросает шашку под ноги офицеру и кричит:

— Остаюсь я, ваше благородие, при бедном казачестве для его защиты! Прокляты вы и людьми и богом! Не желаю я носить народного проклятия!

Офицеры молча берут бумагу из рук Ворошилова и идут к коням. Неприветливый ответ везут они генералу Краснову!

— И все-таки наш Пархоменко красивей, — говорит Ворошилов, глядя им вслед.

Когда штаб возвращался к месту, замечают, что огромный курган уменьшился сильно, почти наполовину.

В лагере пахнет рыбой. За полкилометра можно различить сияющие лица поваров.

Из палатки тоже несет запахом рыбы. Посредине палатки сколочен стол из теса. Он накрыт великолепно вышитой украинской скатертью: ее сегодня преподнесли командарму крестьяне — строители моста. На скатерти длинное отливающее серебром блюдо: кузнецы, увидав, что повара несут свой дар в миске, возмутились и тут же выгнули блюдо из белой жести. На блюде — голова сома, части из середины, боков, словно повара и сами не знают, откуда бы взять лучше.

Но командарм и его штаб смотрят не в палатку. Они смотрят на Дон и на курган, будто согнувшийся. И небо и вода как бы покрыты легким серебром, и кажется, что ночь хочет перебелить весь мир заново. Если чуть отвести глаза от кургана, прямо перед тобой встанет мост. Мост обращен к ним прямо въездом, так что пролома не видно, и мост кажется целым — на минуту можно подумать, что паровозы уже разводят пары, чтобы двинуться вперед. Всем очень хорошо.

Седоусый старик в соломенной шляпе, тот старшина обоза, что разговаривал с Пархоменко у балочки, когда Ламычев встречал Лизу, уловил чувства штаба и, чтобы не потревожить их, тихо шепчет на ухо Пархоменко:

— Как же это так, товарищ уполномоченный? Мой обоз-то меньше всех кургана сдвинул. А почему? А потому, что колесной мази мало дают из снабарма. А мой обоз самый революционный из всех обозов, вот возьми меня сатана, товарищ уполномоченный!..

В ту же ночь на рассвете Пархоменко в сопровождении двух своих ординарцев переплыл, держась за гриву коня, через Дон и углубился в степь. Обходным путем он скакал к Царицыну.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Богатый казак, торговец скотом Летков, свирепый и крепкий мужчина лет сорока, прихотливый объедало и бабник, догнал свои стада неподалеку от Голубиной, возле речки Калибы. Старший приказчик, сопровождавший стада, Никита Орешкин, по прозвищу Хлебоня, доложил, что стада идут отлично, что пастухи ласковы, что травы великолепны. Летков медленно объехал стада, изредка выскакивая из брички и тыкая кулаком в бок какому-нибудь задумчивому волу или гоня перед собой баранов, чей колыхающийся бег всегда смешил его.

Ужинать он решил вместе с пастухами. Бричка его подъехала к костру. Пастухи сидели кружком. Вправо у речки темнел лес, и возле него медленно и спокойно дышало стадо. Вечер был жаркий, неподвижный и такой, что, кажется, переломи соломинку, — и будет слышно за километр. Появился было месяц, но, увидав, какую душную темноту ему надо преодолевать, чуть поиграл в пыли, мягкой, пуховой, осветил лохматых собак, бродивших по дороге, и скрылся.

Пожилой благообразный чабан Семен Душевик, то ли подыгрываясь к хозяину, то ли действительно так думая, сказал, глядя на дорогу:

— Раньше-то тройки мчались по дороге, божжь ты мой! Когда егеря ехали с приказами из Питера, так, не поверишь, божжь ты мой, со всех станиц выбегали на дорогу смотреть, как это царское послание везут! А он мчится, мчится, божжь ты мой, от императора прямо к тальянскому королю. А теперь одни пушки!

Назад Дальше