Пархоменко(Роман) - Иванов Всеволод Вячеславович 23 стр.


— Штаб южного фронта нам поможет, — сказал Овцев. — Носович, Снесарев…

— Мало. Вы приложите все силы, соберете все факты, чтобы соответственно тому, как размышляет этот господин… — Штрауб указал на толстого офицера, — соответственно информировать Сталина.

— Я найду возможность лично доложить ему.

«А старик не дурак», — одобрительно подумал Штрауб. Он оглядел присутствующих. Строгий той эмиссара, видимо, подействовал на них. Они сидели, протянув руки по швам. Подполковник Звенко, тоже, как и Овцев, из артиллерийского управления СКВО, подал ему записку. Он просил рассказать побольше об армии Ворошилова. Эрнст сказал:

— Меня просят рассказать об армии Ворошилова. Скажу коротко, что она все время бьет казаков. Вот печатный меморандум, составленный нами. Он отправлен в Киев. Я привез копию.

Офицеры склонились к узенькому листку с печатными буквами. Толстый офицер читал текст, слегка задерживаясь на тех местах, где приводились названия урочищ, речек, поселков. Офицеры про себя вспоминали очертания карты.

К запахам ила и плесени в трюме присоединились откуда-то запахи протухшей рыбы. Время от времени хлопала пробка, и вода, испещренная пузырьками газа, лилась в жестяные кружки. Лед давно растаял, вода в бочонке была совсем теплая, но нарзан был все-таки приятен. В люк мимо полуоткрытой двери, на которой плавилась смола, текли широкие лучи солнца.

— Здорово, — сказал толстый офицер, дочитав меморандум.

Штрауб вопросительно поднял черные брови.

— Здорово, говорю, работаете. В степях ухитрились напечатать.

Звенко вдруг сказал:

— Целесообразнее просто убить Сталина.

Ввинчивая штопор в пробку, Штрауб возразил:

— А зачем? Я всецело склоняюсь к мнению господина Овцева, что Сталин глубоко штатский человек, никогда не бывший на войне, но человек с гигантским партийным авторитетом. И если создавать неразбериху, путаницу и в результате панику и бегство, то полезно создавать ее, опираясь на авторитет. Вспомните, господа, Александра Македонского, Наполеона, Фридриха Великого… — Он выдернул пробку и торопливо опрокинул бутылку над кружкой. — Что мы в них чтим, что от них осталось? Только воспоминание о великой изворотливости, то есть хитрости. Вспомните, что русские в тысяча семьсот шестидесятом году взяли даже Берлин и покинули его, обманутые изворотливостью Фридриха. И как сладко сказать, господа, когда вас обвиняют в путанице и саботаже, что это сделано по приказанию Сталина, а когда неожиданно поступите хорошо, сказать, что это вышло вопреки Сталину.

Эрнст допил кружку и, со стуком ставя ее на стол, добавил:

— Представьте, что, опираясь на свой авторитет, Сталин будет взывать о помощи к Ленину. Представьте, что Москва обещанное не присылает, и тогда Сталин пытается мобилизовать силы внутри, а в это время приближается Краснов… — Он снисходительно посмотрел на толстого офицера. — Частые мобилизации в городе — это завтрашние восстания, милостивый государь. Вот вы когда поднимете его! Понятно? А это значит, что нам надо организовать саботаж не только внутри Царицына, но и со стороны Высшего Военного совета…

— То есть? — спросил Овцев.

— То есть со стороны Троцкого.

— Вот тебе и на! — сказал Овцев, разводя руками. — Это что же, действительность или предположения?

— Пока предположения, но возможно, что они опираются на действительность.

— Ага! Все-таки — предположения? Это печально.

— Что печально?

— Печально, что Троцкий плохо ведет заговор, раз о нем «предполагает» такой в сущности не огромный шпион, как вы.

Он схватил только что откупоренную толстым пальцем бутылку нарзана и стал пить из горлышка. Шея у него морщинистая, тощая, а когда он делает глотки, кадык подпрыгивает с усилием, словно боится оторваться. «Нужно сегодня же непременно повидать Веру», — подумал Эрнст. Держа опорожненную бутылку у колена и не замечая, что оставшиеся капли льются ему на брюки, Овцев сказал:

— Видите ли, муж моей дочери служит в штабе Троцкого… Да нет, Быков глубоко честный и порядочный человек, и если у него есть ориентация, он ее и держится.

— Какая ориентация?

— Союзническая, — ответил, пожимая плечами, Овцев.

— Что за пустяки! — воскликнул толстый.

— Именно — пустяки, — сказал одобрительно Штрауб. — Мы уничтожаем коммунизм, а какими силами: силами ли Антанты, или силами германцев — это именно пустяки. Лишь бы была сила в самом настоящем смысле! Между прочим, Быков учился в Киевском кадетском корпусе?.. Ну, я его тогда знаю давно! Мы еще с ним в тысяча девятьсот пятом году встречались! Боже мой, как это давно… и он — в штабе Троцкого? Превосходно! Это очень превосходно… — повторил он, потирая руки. — Быков — умнейший человек, и я рад, что, наконец, нашел его. Впрочем, я давно встречал его имя, но никак не мог поверить, что это он! Быков, Быков…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Вышел Эрнст вместе с Овцевым. Подняв ладонь, Овцев пробовал жару. Затем он вынул газовый шарфик и вправил его под фуражку, чтобы защитить затылок от солнца. В тени каменных домов генерал непременно останавливался, чтобы подышать прохладой, так как считал, что каменный дом имеет тень более густую, чем деревянный.

— Ваш зять Быков очень любит Веру Николаевну?

— Безумно, — дыша с хрипотой, ответил Овцев.

— А вы меня помните, Николай Григорьевич?

— Нет.

— Ковно. Офицерское собрание, казачий офицер из Сибири.

— Васька? Очень рад! Очень рад! — воскликнул без малейшей радости Овцев, и Эрнст не мог понять, почему тот его называет Васькой, словно кота сибирского. Но глаза Овцева быстро увлажнились, когда он прокричал: — Ох, какие были у меня сливы! Вы помните сливы, сразу же за окном начинались? А пришлось бросить, перевестись.

«Эх, шляпа ты был, шляпа и остался, — подумал Эрнст. — Ему не жалко украденных планов, а жалко слив».

— Так, значит, ко мне? — предложил Овцев.

— С удовольствием, — ответил Эрнст.

— Спаситель, сколько произошло! — И Овцев толкнул Эрнста в бок, словно не веря, что тот цел, потому что тут же воскликнул: — Но позвольте? Ведь говорили, да и в газетах было даже тиснуто, что вы в Немане потонули. А тут возьми да и вынырни на Волге… — Он рассмеялся, очень довольный своей шуткой. — То казак, то эмиссар… «то мореплаватель, то плотник…» — Он вздохнул. — А какой здесь был отличный белый хлеб. Верите ли, в булку ткнешь пальцем, а она взвизгнет, как пятнадцатилетняя девушка, и сожмется, ах! Но, к сожалению, Сталин все прекратил, посадил весь город на черный, и кишки у нас вместо бледнолицых стали неграми. — Он рассмеялся. — Но мы добываем. Через штаб. И каким нас сегодня борщом Верочка угостит, голубчик вы мой! — И он ткнул пальцем себя в губы. — Вкушаете?

— Слегка, — ответил Эрнст. — И вишневку достаете через штаб?

— Тоже.

Вера, увидав Эрнста, тихо охнула и даже качнулась к нему, как бы желая поцеловать его. Она узнала его сразу, несмотря на то, что он был в штатском, сильно загорел и переменил прическу. Она пополнела, особенно сильно в плечах, и, оглядывая ее, Эрнст подумал: «А как великолепно вздремнуть около такой груди после обеда». Да и она явно любовалась его обтянутым, пригнанным лицом, где все разложено, как следует, и все в меру. Так шорник — даже если и не сам сработал — любуется хомутом и сбруей на коне: нигде не жмет, не тянет, и краски и кожи отпущено как раз, а куда идет конь и что он волочит, не все ли равно…

Домик, в котором жили Овцевы, стоял на берегу Царицы. По склону спускались яблони, крохотную беседку обвивал хмель. Но и яблони, и хмель, и беседка — все это имело жалкий и чрезвычайно поношенный вид, и не удивительно, что, вернувшись домой, Овцев перестал зевать и оживился, увидав свежие огурчики и борщ. После обеда, как все русские генералы, он решил вздремнуть, разостлал коврик в какой-то ямке и, громко вздыхая, лег на него и немедленно заснул.

— Вы удивились, что я жив, что я такой? — тихо спросил Эрнст.

— Какой? — спросила она низким грудным голосом, искоса оглядывая его лицо.

Он мужским чутьем понял, что если говорить о самом важном и нужном, то надо говорить сейчас же. Он, только проверяя себя, повторил:

— Такой.

— Какой? — переспросила она все тем же голосом, и он сказал:

— Мое настоящее имя — Штрауб. Я приехал в Ковно со специальными поручениями, полюбил вас, но вынужден был уехать! Теперь я вернулся к вам. Моя любовь мучила меня…

Он схватил ее руки и сильно сжал их. Глаза ее широко глядели на него. По всей видимости, она осталась той же Верой, горячей, решительной, и Эрнст почувствовал беспокойство. Он говорил ей слова любви, и он верил себе, но одновременно он думал, что если увести ее сейчас к себе в гостиницу, то обратно она уже не вернется, а ведь ее муж и отец необходимы ему и всей его дальнейшей высокой карьере, у порога которой, несомненно, он сейчас находится.

Он поцеловал ее руки, отшатнулся и сказал:

— Нам необходимо бежать в Америку!

— Почему в Америку? — тихо спросила Вера.

— Только там тишина и спокойствие, только там любовь.

— Можно и здесь добиться спокойствия, если желаешь, — возразила она.

— Здесь спокойствие, Вера Николаевна?

Через два часа, счастливый и довольный своей сдержанностью и тем, что угадал и целесообразно направил характер Веры, он шел по кислому и тесному коридору «Московских номеров». Навстречу ему шагал высокий мужчина с бритой головой и черными усами. На нем щеголевато сидели зеленая гимнастерка и черные галифе. Эрнст посторонился.

Высокий мужчина вдруг остановился.

Эрнст остановился тоже.

— А, господин студент Штрауб, — сказал высокий.

— Вы мне? — спросил Штрауб, чувствуя, что внутри повисла какая-то мешкообразная холодноватая слизь. — Вы мне, гражданин?

— Вам.

— Так я не Штрауб, а Свечкин, Григорий Моисеич, из Славяносербска.

— И в Берлине не учились?

— А чего мне в Берлине учиться, господин хороший? Учился я в двухклассном, в Славяносербске. С меня и этого хватит…

— И в Макаровом Яру не бывали?

— Где это такой?

— А чего ж побледнели, раз не бывали? — сказал Пархоменко.

— Да, может, вам документы показать?

Эрнст торопливо полез в карман. Пархоменко стоял против него, упираясь слегка рукой в стену, и глядел, как черноволосый роется в карманах, доставая какие-то истрепанные записные книжки и показывая их… В книжках записаны размер и количество леса, — он, видите ли, специалист по лесному делу, приказчик… Показал он и маленькие носовые платки, которые везет ребятам в подарок, и письма к какой-то бабушке в Чернигов, которые никак не удается отправить, потому что, видите ли, нет сообщения…

— Родственников, значит, много?

— Да, есть родственники.

— И в Луганске водятся?

— Двоюродный брат есть в Луганске.

— Как фамилия?

— Сысоев.

— Ну ладно, — сказал Пархоменко. — Извиняюсь. Точка.

Эрнст повернулся и пошел.

— А почему вы обратно в номер идете? — спросил его Пархоменко. — Ведь вы мне навстречу шли. Или боитесь, что я к вам в номер загляну?

Эрнст взмахнул руками:

— Да, пожалуйста, заглядывайте. Что мне от вас скрывать! Иду, потому что надо денег взять побольше, может быть, ребятам какой еще подарочек куплю. Трое их у меня…

— А говорил только что — двое?

— Трое! Ослышались, гражданин комиссар.

— Три — это бабушки, а детей двое, — сказал, смеясь, Пархоменко, идя следом за Штраубом. — Один двоюродный брат в Луганске, а двое в Славяносербске, а жена в Камышине…

— В Камышине и есть, — подхватил, останавливаясь в дверях, Штрауб. — В тринадцатом годе женился, тамошнего протоиерея дочь. Оладьи печет — о-ох!.. — Он зажмурил глаза и откинул назад голову. — Да кабы да к этим оладьям, господин хороший, да еще и сорокаградусной, так я считаю, что лучше жизни и быть не может… — Он внезапно понизил голос: — А если нам самогону дернуть для знакомства? Зачем вам тратить зря на меня время? Наши ребята, лесовые, подарили мне бутылочку первачу… не скажу, чтобы запах хорош, но в сердце отдает — ух! Он легонько дотронулся до локтя Пархоменко и сказал: — Тут я вам и все про родственников расскажу…

— Времени нет.

Пархоменко обернулся и крикнул:

— Вася!

Выскочил из соседнего номера Вася Гайворон.

— Своди-ка этого черного лебедя для начала в милицию…

В милиции подтвердилось — да и свидетели нашлись, — что перед лицом властей стоит действительно приказчик лесного склада № 8 Григорий Моисеич Свечкин из Славяносербска. Допрашивали коротко, небрежно, уж очень много спекулянтов попадало в руки.

Прямо из милиции Штрауб отправился на вокзал и сел в поезд, направляющийся в Сарепту, а водолив баржи «Мария 17» на другой день принес записку Вере Николаевне об отъезде Штрауба.

— Удочкой много не поймаешь, — сказал Пархоменко, узнав, что Г. М. Свечкин не вернулся в свой номер. — Сетью их надо ловить. Упустили! Не-ет, надо на кадета крепкие сети!

— А похоже, что сети-то развертывают, — сказал Вася Гайворон. — Без сетей, Александр Яковлевич, нельзя.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вошел Сталин. Кипы газет возвышались на площадке вагона, загромождали узкий проход, лезли на столы. Газеты выгрузил сегодня ранним утром московский поезд. Памятны были лица кондукторов, истомленные, фисташково-серые от голода, команды рабочих в одежде, как бы сшитой на вырост, их суровые ищущие взгляды, выдававшие неукротимое стремление — доставить в Москву поезд любого тоннажа, только бы был в нем хлеб, хлеб, хлеб… Кипы глухо падали на землю у вагонов. Это были «Правда», «Известия», «Деревенская беднота», плакаты, стихи, даже ноты, все то, что как-либо могло передать дыхание и силу революции, ее напряженность, упорство — все то, чем жил и владел великий город.

Сталин осторожно, стараясь не задеть газет пыльными сапогами, боком пробрался в умывальную. Теплая бурая вода полилась из крана, смывая заводскую копоть, следы нефти и крошечные кусочки угля. В двери показалось лицо проводника. Он протягивал из-за газет тоненький кусочек мыла. Сталин несколько удивленно приподнял брови, похожие на распахнутые крылья птицы, и заложил за уши черные пряди волос. Проводник сипло сказал:

— Такой у нас посетитель — пищи не берет, а мыла не напасешься. И моется, и моется, будто с рожденья не умывался.

Сталин, слегка покачиваясь, как корабль на полном ходу, крепко вытер полотенцем руки, подобранное, исхудавшее лицо.

— Читает? — спросил он, указывая глазами на Пархоменко.

— Этот? Этот посетитель с утра читает, — ответил проводник. — Я ему и мыла посулил — не встает.

Пархоменко сидел к Сталину спиной. Видны были загорелый и широкий затылок, мощная шея с туго натянутыми мускулами, часть щеки, тщательно выбритой, и коник черного уса, прикасавшийся к полотняной рубашке. Подле локтя его лежали ломоть черного хлеба, соль на бумажке, коротенькие перья молодого, почти синего лука. На стене, против него, висела карта, страшная карта 1918 года!

Сталин, изредка поглядывая в телеграммы, вынутые из кармана френча, передвинул назад нанизанные на булавочку красные лепестки бумаги, уже слегка выцветшей, потому что на карту обильно падало солнце.

— Весь наш фронт теперь свыше шести тысяч километров, — спокойно сказал Сталин, этим беспощадным спокойствием своим как бы испытывая мужество Пархоменко. — Моря отняты. У нас почти нет соленой воды. — Он указал рукой на Петроград. — Здесь? Здесь тоже нет соленой воды. Здесь блокада.

Странная рука истории, чертя границы фронтов, создала профиль изможденной женской головы. Линия лица была повернута к Украине, узел волос — к Сибири. Надбровная дуга начиналась у Петрограда, лицо лежало вдоль немецкой границы на Украине, подбородок упирался в Воронеж. От Саратова до Астрахани — горло этой головы, и так как Волга на карте была изображена широкой синей чертой, то это создавало полное впечатление жилы, снабжающей гортань кровью, силой, дыханьем жизни. Царицын стоял как раз возле кадыка, так что казалось: ткни кадет ножом — и смерть!

Назад Дальше