Пархоменко(Роман) - Иванов Всеволод Вячеславович 36 стр.


Над головой Штрауба изредка, блестя, проносился бич. Это хлестал коней кучер. Вера, когда бич особенно быстро кружил над головами, прикладывала к плечу винтовку, и тогда бричку бросало вбок, — должно быть, объезжали кого-то… «Боже мой, боже мой, — твердил Штрауб, — что же это такое? Куда это все бежит?» И хотя он понимал, что это бежит табор от Царицына, что это бегут казаки, и что случилось ужасное, непоправимое, и что он испытывает страх, которого, как ему казалось, он не испытывал никогда, и что от страха этого он цепляется за платье Веры, и что от страха его тошнит, — все же он, не желая признаваться в том, что понимает происходящее, кричал:

— Что это? Что это? Кто это?

Вера погладила ему голову и сказала, как ребенку:

— Лежи, дурачок!

Но он не мог остановиться и неустанно повторял все те же два слова, и тогда она быстро обернулась к нему, поднесла губы к самым его глазам и сухо сказала:

— Это гонится за нами твой Тулон. Ха-ха! Америка!..

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Тридцатого августа, прямо к началу занятий, Пархоменко пришел в Центральное управление снабжения на Сретенский бульвар, в большой серый дом. Пархоменко хотелось освободиться пораньше, потому что 23 августа, когда был митинг в Городском и Пресненском районах, где выступал Ленин, ему попасть туда не удалось, а сегодня он хотел попасть во что бы то ни стало на митинг завода б. Михельсон. Вместо Быкова сидел уже другой начальник. Это был угловатый и крайне волосатый человек. Борода у него была сивая, в завитках. Несмотря на жару, он сидел в барашковой шапке, положив на стол бурку, и она, свесившись, образовала ковер у его ног.

— Здравствуйте, товарищ Пархоменко, — сказал он, с трудом дыша. — Мне уже из Кремля звонили, напоминали о вас.

Он откинулся назад и, упираясь концом бороды в бумагу, поданную Пархоменко, стал возвышенным голосом и с явным наслаждением читать:

— «По личному распоряжению предсовнаркома товарища Ленина… — Он кивнул головой, как бы выражая одобрение крепкому началу бумаги, и продолжал читать, все возвышая и возвышая голос: — Бюро снабжения Северо-кавказского военного округа просит отпустить для Военного совета СКВО… — Голос его, все густея, казалось, потрясал потолок. Сам он раскачивался и махал рукой, как бы помогая читать: — Одну горную батарею… четыре орудия… шесть тысяч шрапнелей, три тысячи гранат… десять тысяч русских винтовок… сто пулеметов „максим“, тысячу лент к ним…»

Он бросил бумагу на стол, прикрыл ее рукой и решительно сказал:

— Отпускаю!

И, глядя на свою мохнатую руку, побелевшую от напряжения, он вдруг сильно понизившимся голосом добавил:

— Но несмотря на то, что оно по личному распоряжению товарища Ленина и тут дописано многозначительно в отношении нашего брата, что, мол, в случае чего повыскребем, — он снял руку с бумаги, прочел последние слова требования: — «Настоящее требование ни в коем случае не подлежит сокращению…»

— И несмотря на то? — спросил Пархоменко.

— И несмотря на то, — сказал снабженец, — нам придется проникнуть во многое, пролететь, так сказать, навылет, и вам, товарищ Пархоменко, быть при мне.

— А почему же и не быть? — сказал Пархоменко.

Тогда Расписной-Просветов встал, положил бурку на руку и зашагал крупными шагами, то поднимая, то опуская бурку. До войны он был актером и играл благородных отцов, в войну сделался прапорщиком и пошел по снабжению. Он был честен, но умом мелок и даже когда хотел сделать что-нибудь полезное, то редко по мелкости своего ума делал это. Царицыну искренно хотел помочь, потому что, много путешествуя по Волге, полюбил волжские города, а в Царицыне пользовался большим успехом, играя там старого Миллера в «Коварстве и любви».

Когда они объезжали склады, Пархоменко увидал, что волосатый действительно наполнен искренним желанием помочь, но, как выяснилось уже после двух посещений складов, он мало что понимает, а самое главное, необычайно доверчив. Все заведующие складами и на заводах и в арсенале показали им, что снаряжение или увезено, или что его нет совсем, и снабженец со слезами на глазах спрашивал:

— Как же нет? Ведь этак, выходит, вы не можете удовлетворить личное распоряжение товарища Ленина?

Почему-то всех заведующих, и в особенности одного, седенького, с большой бородавкой на плоском утином носу, больше всего возмущало требование о горной батарее.

— Откуда же горная батарея? Будь бы у нас горные батареи, мы бы Кавказа не отдали. И затем — сто пулеметов! С сотней пулеметов можно так дородно жить, что… — И он разводил руками, как бы не находя слов, чтобы высказать, как хорошо можно жить, имея сто пулеметов.

Тогда Пархоменко сам лез в саран и в склады. Возле каждого сарая и чуть ли не возле каждого ящика стояла охрана. В большинстве это были красногвардейцы, и, как только подходил Пархоменко, они вытаскивали из карманов курток самые убедительные бумаги. Пархоменко читал бумагу, смотрел с сожалением в лицо рабочего и говорил:

— Голубчик мой, и все-таки придется мне твое снабжение забрать.

Подходил снабженец, столь взволнованный, что у него был мокр даже верх его барашковой шапки, а с бороды быстро одна за другой ползли капли. Он брал Пархоменко под руку и отводил в сторону:

— У них взять? Но вы посмотрите на лица! Какая здесь страсть!

— А вы подчиняетесь распоряжению предсовнаркома?

— Подчиняюсь.

— И можете здесь распоряжаться?

— Могу.

— Прикажите им отойти от этих ящиков и сдать мне пулеметные ленты и прочее. Скажите им очень коротко, но здорово, чтобы у них на сердце шов остался, а сами отходите к воротам. Я уже погружу и довезу до ворот.

Расписной-Просветов говорил несколько слов и поспешно шел к воротам. Там он стелил бурку и садился, положив волосатую голову на сложенные руки. В затылок ему пекло солнце, и он думал, как это было хорошо раньше, когда он плыл по Волге и вез в Царицын Шиллера и не думал, что Царицыну нужны снаряды. И как это плохо теперь, когда он не может повезти ни Шиллера, ни снарядов. А в сущности приятно было бы повезти и то и другое вместе! Когда минут через пятнадцать он поднял голову, то с удивлением увидал, что телегу грузят как раз те рабочие, которые не хотели отдавать пулеметные ленты, и погрузкой распоряжается Пархоменко.

— Вам бы ко мне в помощники, — сказал Расписной-Просветов, когда Пархоменко подошел к нему. — Мы бы с вами и Шиллера поставили и снаряды у нас были бы.

— Когда-нибудь все поставим, — ответил Пархоменко.

— Ну вот, горные батареи нам на платформу не поставить.

— А может быть, и поставим.

К концу дня снабженец уже понимал темп мерного марша, в котором они шли. Он уже говорил скороговоркой и громко, и даже движениями своими подражал Пархоменко, так что заведующим складами временами казалось, что идут два Пархоменко: один — постарше, с бритыми усами, другой — черноусый, помоложе. К ночи достали и горную батарею, которая нашлась почему-то в подвалах Андроньевского монастыря, заставленная школьными партами и классными досками. Снабженец уже сам залез теперь в подвал и выкидывал оттуда с огромной силой парты, так что они мгновенно превращались в доски, и когда выкатили орудие, он, почесывая затылок и разминая ноги, с азартом посмотрел в список:

— Ну, что у нас там еще? Каков маршрут? Заряды к пушкам? Четырнадцать тысяч зарядов? Найдем! Пошли!

Но была уже ночь, и, кроме того, совсем устали и кони и возчики.

— До завтра, — сказал Расписной-Просветов, горячо пожимая руки Пархоменко.

Шагая по широкой лестнице гостиницы, Пархоменко, глядя на свои руки, покрытые краской, дегтем, ржавчиной, думал с удовольствием, что сейчас умоется до пояса, поужинает картошкой с луком и попытается пробраться на завод Михельсона. Не будь бы он так испачкан, он бы прямо из Андроньевского монастыря направился туда, но Пархоменко не мог, да особенно в Москве, появиться на людях в таком виде.

У лифта его остановил знакомый из Московского комитета партии, пожилой горбоносый человек, без трех передних зубов. Он тихо и встревоженно сказал Пархоменко:

— В Московском комитете только что получено сообщение из Петрограда, что убили Урицкого.

— А Ленин? Ведь Ленин должен сегодня выступать?

— Предупредить поздно. Он, говорят, уже давно уехал из Кремля.

— Как — поздно? Что такое?

Но знакомый, увлеченный волной беспокойства и тревоги, которая чувствовалась во всем доме, уже ушел куда-то в сторону. Захлопали двери, одна за другой к подъезду стали подходить машины. Подергивая плечами, точно его знобило, пробежал мимо комендант. В «Метрополе» тогда жило много членов правительства. Чтобы узнать подробности и выяснить, сделано ли что для охраны Ленина, Пархоменко побежал по квартирам. Но ни одного из членов правительства не было дома. Он позвонил в Чека. Секретарь Дзержинского, видимо принимая Пархоменко за коменданта гостиницы, сказал:

— Организуйте охрану дома. Город сейчас объявят на осадном положении. Ильич ранен при выходе из завода.

Когда Пархоменко отошел от телефона, по лестнице вниз бежала толпа людей с такими лицами, точно они сами были ранены. Но толком добиться ничего было нельзя. Кто-то сказал, что, когда Владимир Ильич подходил к дверям завода, какой-то матрос споткнулся, упал и задержал идущих за Ильичем рабочих, так что Ленин вышел на заводской двор почти один. Здесь в него и выстрелили, в упор, несколько раз… И дальше, уже второй товарищ рассказал, что, когда Левин приехал в Кремль, он не разрешил рабочим внести его на руках, потому что очень боялся встревожить Надежду Константиновну и Марью Ильиничну, и сам поднялся на третий этаж…

— Да ведь у него же кровоизлияние может быть! — крикнул Пархоменко. — Что же вы смотрите?

Сквозь стеклянную вертушку дверей, не обращая внимания на больную руку, Чесноков, тот самый молотобоец, который приехал в Москву посмотреть на Ленина, с каким-то слинявшим и тусклым лицом протаскивал пулемет.

Пархоменко тут же мобилизовал коммунистов дома, расставил караулы и стал возле пулемета у входа.

Когда Пархоменко с трудом пробрался в Кремль, в секретариат Ленина, чтобы узнать о здоровье Ильича, круглолицый секретарь, подавая ему листок бумаги, сказал со свежей, хорошей улыбкой, по которой можно было понять, что положение устраивается:

— Передаю вам для сведения экстрапроводку.

— Владимиру Ильичу легче?

— Ночь была тяжелая, сейчас легче.

В комнате стало тихо, словно все хотели послушать, какую телеграмму получил этот товарищ. И почерк телеграфиста был крепкий и ясный, и слов было немного, но Пархоменко от дрожи рук и мелькания каких-то мокрых соринок в глазах еле-еле мог разбирать слова той телеграммы Сталина к Ленину, которую народы нашей страны бессмертными буквами выбьют и на памятниках и в своей памяти:

«…Противник разбит наголову и отброшен за Дон. Положение Царицына прочное. Наступление продолжается».

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

После августовского разгрома противника, наступавшего на Царицын, Сталин вернулся в Москву. Но пробыл он тут недолго и уже 18 сентября поехал обратно в Царицын. Этот приезд Сталина в Москву значительно помог Пархоменко: ему удалось получить необходимое снаряжение, добиться того, что руководители военного ведомства обещали усилить выдачу оружия. Но едва Сталин отъехал от столицы, как Троцкий под разными предлогами аннулировал все уже подписанные требования, и получение оружия и снарядов почти совершенно прекратилось. Центральное управление снабжения и все эти артиллерийские, военно-хозяйственные, военно-инженерные управления и управление военных сообщений вместе с Всеросглавштабом занимались только кляузами и клеветой на работу Военного совета в Царицыне. Клеветали и на Пархоменко. Тщетно показывал Пархоменко телеграммы, посылавшиеся тогда командармом-10 Ворошиловым в Москву и категорически требовавшие немедленной посылки оружия. Но что такое отказ в оружии, когда происходило издевательство более мерзкое: в самый разгар второго наступления белоказаков на Царицын Троцкий потребовал перевода Революционного совета южного фронта в Козлов, то есть в пункт, лежащий от Царицына в 550 километрах!

В ноябре, когда Сталин опять приехал в Москву, Пархоменко смог возвратиться в Царицын. Он приехал туда вместе с детьми и женой, уже давно выздоровевшей.

На Царицын атаманом Красновым были направлены все лучшие его силы. Лавы казаков и цепи пехоты под барабан батарей наступали непрерывно. Но, чем сильнее сжатие, тем больше рождается теплоты, а «в тепель», как говорит народ, все трогается в рост. И Пархоменко, работавший теперь с официальным званием «для поручений при командарме-10», а с неофициальной должностью — человека, который никогда не спит и готов ехать, куда угодно, и сделать, что нужно, видел, как теперь двинуло в рост все, что жило в городе или было освещено лучами города: чем чаще били белые орудия, тем больше было у защитников Царицына душевного огня. Так сила искры зависит от силы удара кремнем по стали. Уже изменились сальцы, потеряв многое из того, что прежде царицынцы называли «овинной душой». И многие из них уже тянулись к городу, как к родному очагу и дыму. «Живем не сытно, а улежно», — говорили они. И какая теплота в речах и какая быстрота и уверенность движений!

И Терентий Саввич Ламычев выжил. Его, летом еще, с бесчисленными ранами перевезли в Царицын. Почти месяц он лежал в беспамятстве, приходя в себя на несколько минут в день. В конце ноября он мог уже сидеть, а когда Пархоменко пришел к нему, чтобы рассказать подробно о победоносных боях, то Ламычев сказал:

— И мои орудия там были.

Здесь Пархоменко понял, что хотел сказать Ламычев, и у него от умиления и радости даже слезы стали пробиваться, но он сдержал себя, потому что на такое проявление радости Ламычев бы обиделся. Он не любил, когда «мужик жидкость льет». Пархоменко передал ему свой подарок — пачку табаку в густо-желтой укупорке.

— Покури. Из Москвы, Ленин бойцам послал…

— Не врешь? — осторожно беря щепоть табаку, спросил Ламычев и, затянувшись, сказал, щуря глаза: — Да нет, таким табаком не шутят.

И он проговорил со вздохом:

— Какие времена отчаянные! Разве бы в другое время такой табачок стали курить? Его бы под стеклышко, чтобы смотреть. А тут!..

И он с каким-то свистом даже выпустил дым и глядел мечтательно вслед ему. Дым этот, видимо, напоминал ему весну, плодоносные ее туманы, уходящие в бесконечность, ее разливы, и он проговорил:

— На Дон хочется, право слово… И тужурку эвон какую дали! — Он потрогал новую кожаную тужурку и слабым, редким голосом сказал: — А все тянет. Сколько весен, парень, я пропускал! И все — пахота пропадала. Перелил я лемех на пулю…

Ламычев, кажется, впервые так тоскующе говорил о земле. Пархоменко слушал его молча. Он понимал Ламычева. Так как Ламычев не участвовал теперь в боях, то ему, при его большом тщеславии, трудно было поверить в победу, но, видя трофеи Красной Армии и отступление кадетов, нельзя было не верить. И это раздвоение мыслей и волновало, и злило его, и тянуло его домой, к земле. Было и еще другое, что он стеснялся высказать: Лиза была беременна, и Ламычев опасался, что она не только родит в городе, но и не поедет вообще на Дон, а Терентию Саввичу страстно хотелось, и в особенности теперь, после выздоровления, чтобы внук рос на земле, на пахоте, которую отвоевал он — Терентий Ламычев. И когда он представлял себе, как мальчишка бежит вдоль межи за плугом, который ведет его отец, Василий Гайворон, и как грачи с криком летят в разные стороны от этого шустрого мальчишки, во рту у Ламычева делалось солоно.

Покуривая табачок, Ламычев гладил свои курчавые, сильно поседевшие на висках волосы и говорил о немцах, уже заметно ослабевших, и о белоказаках, которые тоже вряд ли долго смогут воевать.

— Скоро тебе, Александр Яковлевич, тоже на родину возвращаться.

— Придется, — сказал Пархоменко.

— Все-то мы Спиридоны-повороты, — сказал, смеясь, Ламычев. — А тебя на землю не поворачивает?

— Я как-то на завод повернул, такой у меня поворот.

Назад Дальше