Луганская парторганизация через депутатские собрания заводов и через профсоюзы руководила всей жизнью города и в значительной части уезда. Под ее руководством, под влиянием подъема революционной борьбы луганского пролетариата прошло успешное крестьянское восстание и стачка в Макар-Яровской волости.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Александр Пархоменко женился. В жены взял он девушку Тину Шабынскую из родного села Макаров Яр. Он знавал ее с детства, и они вместе учились в школе. Помнится, еще совсем в юности, шли они переулком, среди плетней, и вдруг услышали за плетнем: «…щедрота моя, хотите к моему сердцу?» Они рассмеялись, переглянулись — и смутились. Эта фраза, которую часто услышишь в селах Екатеринославщины, показалась им близкой и милой. И позже они нередко вспоминали эту фразу и, вспомнив, переглядывались и смеялись радостно…
Подходя к домику, где живет брат Александр, старший Иван жмет руку и говорит, уходя:
— Отдыхай. Супруге кланяйся.
Александр стоит у калитки, положив руку на деревянную щеколду, и смотрит вслед спокойно шагающему брату. «Супруге кланяйся»! Александр еле сдерживает улыбку радости. Супруге поклон… И тотчас же он вспоминает косой зимний переулок, забор в снежном воротнике, пуховые деревья, с трудом, видимо, перенесшие ветви через забор. А снег все падает и падает. Эти деревья, что того и гляди надломятся от тяжести снега, приходятся по душе двум молодым людям.
Они идут, держась за руки, и смотрят, как желто-зеленый месяц сквозь хлопья снега и сучья деревьев пробирается в переулок. Где-то щелкнула калитка, и густой баритон запел: «Шумел, горел пожар московский». Ему ответил хороший женский смех.
Из-под пуховой шали блестели молодые и смелые глаза Харитины. Ресницы поспешно сметали падавший снег, и хотелось глядеть в глаза и раньше снега, и раньше лунного света, и вообще раньше всех…
Александр спросил:
— Харитина, щедрота моя, хотите к моему сердцу?
Она ответила просто:
— А к чьему сердцу мне хотеть? Ваша жизнь твердая, Александр Яковлевич.
— О себе не буду хвастать, — сказал Александр. — Жизнь у всех хлопотливая. А вот говорят, что я хлопотливей других?
Харитина улыбается:
— А и пусть говорят! В школе-то ты, Саша, еще хлопотливей был. — И она хохочет.
Когда учились вместе, случалось даже, что Саша в школьных ссорах поколачивал Тину Шабынскую. Сейчас он должен рассказать ей, что вступил в партию. Поймет ли его эта простая деревенская девушка?! А почему не понять? Разве, когда они женились, не обещали они друг другу жить так вместе, чтоб не только им, но всем людям отвоевать хорошую и счастливую жизнь? Партия большевиков — это и есть борьба за счастье народа, за хорошую и прекрасную жизнь! Как же не понять?.. И все же руки и голос его слегка дрожат, когда он говорит ей:
— Теперь, Тина, хочу о другом… о других хлопотах.
И вдруг она:
— Слышали мы и о другом!
— Слышали?
— Слышали, Саша.
— О чем же другом слышали?..
Она отвечает уклончиво и тихим голосом, давая этим понять, что выведать это было ей трудно, что она еще сама сомневается в правдивости своих догадок, но уже гордится ими.
— Слышала, будто бы вы даже революционер, Александр Яковлевич.
— А много о том говорят?
— Да будут еще больше, — уже с полной гордостью говорит она, и гордость эта так согрела его сердце, будто сразу растаял кругом весь этот грузный снег.
Он сказал:
— А не страшно от таких разговоров? Выйдешь замуж, а муж-то вон какой, политический. Еще на каторгу уведет…
— Чего ж страшного, раз вы взялись, Александр Яковлевич? Страшно неправое дело.
Свадьбу справили в Макаровом Яру. Гуляли три дня. Когда замолкали песни, Александр рассказывал деревенским парням о заводе, о забастовке, о перепуганных луганских тузах, о том, как во время переговоров заводчик Лобанов выпил от волнения четыре графина водки и вспотел так, что стал мокрым весь его сюртук, а с бровей просто падала роса. Парни хохотали и говорили, что хорошо бы такую росу выжать и у здешнего помещика Ильенко. Ах, какая гадюка, какой злодей, какой обманщик! А ведь предводитель дворянства. Значит, и все дворянство такое же?
— А вы спросите у соседних мужиков, все ли дворянство такое, — говорит Пархоменко.
— Чего и спрашивать? — Парни мотают головой и требуют от гармониста песню пояростней.
Гости расходятся поздно. Проводив их, Александр начинает быстро ходить по скрипящим половицам. Он поет во все горло: «Вставай, проклятьем заклейменный!»
— Чего кричишь? — спрашивает Харитина Григорьевна. — Хочешь, чтобы тебя арестовали?
— А ты знаешь, Тина, чую, не будет царя.
— Как же так царя не будет? — не понимая и восхищаясь одновременно, спрашивает жена. — А кто же будет править царством?
— Много таких. Вот и я буду править!
Ей немного страшно, но она вспоминает, что обещала не страшиться, — и страх исчезает. Она с восхищением смотрит в эти горящие ненавистью и жаждой борьбы глаза, и сердце ее трепещет. Но чтобы не подать виду и сохранить достоинство, она наивно говорит, не замечая своей наивности:
— Уездом ты править можешь, а для всего царства еще малограмотен.
— Подучимся, подправимся. Люди да жизнь обстругают.
— Жизнь жизнью, а и книги надо изучать.
И когда она вернулась в город, она выписала ему «Ниву» на 1906 год со всеми приложениями. Александр, нежно улыбаясь ее наивности, сказал:
— «Ниву»-то читать не удастся: много расходу будет на перемену адресов.
И точно, директор Крин однажды утром поздоровался с братьями Пархоменко за руку.
— Значит, дело плохо, — сказал Иван. — Не дадут, пожалуй, и «срока ученья» окончить.
Он говорил о военном обучении, которое члены партии и рабочие «боевики», готовящиеся к вооруженному восстанию, проходили в пустынных полях за Гусиновским кладбищем. Здесь им преподавали теорию и практику военного дела: они маршировали, ложились в цепь, стреляли; во время работы, если удавалось оттянуть мастера в сторону, братья Пархоменко «точили» коробочки для бомб, а в воскресенье ездили на шахты за динамитом; глицерин же добывался из аптек через фармацевтов. По заводам шел сбор денег для закупки оружия. Передавали, что братья Пархоменко собрали денег чуть ли не на целую пушку.
В начале апреля братьев рассчитали. Рабочие хотели протестовать забастовкой, но кто-то стороной узнал, что на младшего есть донос, будто он убил пристава Аварева, да будто и старший принимал участие в этом убийстве. Партийцы и посоветовали младшему уехать пока в родную деревню, а старшему поступить на другой завод.
Так и сделали. Младший с женой уехал в Макаров Яр работать у тестя на пашне, а старший, взяв справку с завода Гартмана, отправился по заводам. Рабочий он был превосходный, брали его охотно, но как дело доходило до регистрации, как только получали от него гартмановскую справку, ему отказывали под тем или иным предлогом. Однажды в конторе «сосед по расчету», видимо более опытный, взял у него справку, посмотрел и сказал:
— Никуда тебе, товарищ, не поступить.
— Почему?
— Справка дана красными чернилами, а это промежду заводчиков такой знак — «красных» на работу не принимать. Придется тебе, значит, прическу менять.
Пришлось Ивану Пархоменко выправить паспорт на женину фамилию и стать Иваном Критским.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Так как в Луганске монархически настроенным людям жить было небезопасно, то Чамуков предложил своему сыну и его гостям отправиться отдыхать в более спокойное место: в село Макаров Яр, к помещику и предводителю дворянства Славяно-Сербского уезда, на территории которого находился Луганск. Молодым людям не хотелось ехать: во-первых, назовут трусами, а во-вторых, жалко расставаться с теми, кто мог назвать их трусами: с луганскими барышнями. Но, подумав, а главное получив хорошее денежное вспомоществование от Чамукова, молодые люди согласились и поехали в Макаров Яр к Василию Львовичу Ильенко, с сыном которого Геннадием они шли вместе разгонять демонстрацию рабочих возле Успенского сквера.
Привезли они с собой и вина, и конфет, и пряников, чтобы угощать деревенских девушек. Но в первые же минуты приезда стало ясно, что настроение в Макаровом Яру еще более напряженное, чем, быть может, в городе. Поговаривали, что к мужикам в село скоро приедут какие-то знаменитые агитаторы из Луганска; парни и девицы смотрели на приехавших хмуро; вино, конфеты и пряники пришлось употреблять самим. Все это нагоняло скуку, и со скуки они много говорили о политике.
— Все это хорошо: эти ваши рассуждения о республиканском и абсолютическом строе, о России и Америке, — говорил Штрауб, который, как ему казалось, чувствовал себя взволнованным больше всех, — но почему вы все эти рассуждения сводите к разговорам: какая баба смачнее других и выйдет ли с нею или не выйдет?
— Ого! Штрауб отказывается от девушек. Не к добру, — с хохотом сказал кадет Быков, несмотря на юные годы свои, весьма опытный в обращении с девицами. — К чему же нам сводить разговоры? Любовь — оплот и смысл жизни.
— Да, тогда, когда жизнь устроена!
— Ну, милый, в России она нескоро устроится, — проговорил Николай Чамуков. — Нам, выходит, и за барышнями нельзя ухаживать? Да и ты сам поглядываешь на его сестру, — добавил он, мигая в сторону Геннадия Ильенко. Штрауб слегка ухаживал за Ниной, сестрой Геннадия, которая обладала цветущим лицом, длиннейшей белокурой косой и приличным приданым. Над Николаем она смеялась, и тот не мог этого простить ни Штраубу, ни ей.
— Если я за кем и ухаживаю, то с серьезными намерениями! И вообще лучше относиться к миру и к жизни серьезно. Хотя я и происхожу из немецкой семьи, но родился я в России и считаю себя русским. И меня, как человека, заинтересованного в процветании России, волнует: сможет ли русское дворянство и купечество провинций этой обширной империи защитить от революции свои поместья, магазины и заводы? Здесь мы, молодежь, представители и дворянства и купечества, находимся в гостях у помещика; так вот я смотрю на вас и спрашиваю: сможете вы защитить своего хозяина или вас опять, как в Луганске, будут топтать сапогами, а вы встанете, утретесь, да и скажете: «Божья роса»?
Собой Эрнст был высок, силен, с волосами такой тяжелой черноты, что череп его казался отлитым из чугуна. И странно было видеть рядом с этим чугуном длинные розовые уши, которые макар-яровские девицы тотчас же назвали «поросячьими». Эрнст любил говорить, но и любил действовать; окружающие, видя и ценя эту способность к действию, часто подчинялись ему. В Луганске, вскоре после случая возле Успенского сквера, он, разговорившись с начальником луганской охранки, который пришел как-то вечером к Чамукову, предложил свои услуги. Эти услуги по искоренению революции были приняты. Естественно, что, почувствовав за своими плечами такую солидную организацию, как царское правительство, — охранка разве не часть царского правительства? — Штрауб чувствовал себя и бодрее, и уверенней, а главное он имел теперь право требовать у тех, кто соглашался с ним, не только слов, но и действий.
На лице Геннадия Ильенко выразилось неудовольствие. Слова о «божьей росе» показались ему обидными, но многозначительный тон Штрауба смущал его. «Черт его знает, что он за тип!» — подумал Геннадий и пригласил всех купаться. Сейчас «дивчины» идут тоже купаться, и можно будет подплыть к ним среди кустарников. Молодые люди согласились. Взяли две бутылки вина, ветчины и хлеба. Когда они шли к реке, Геннадий поравнялся со Штраубом и сказал:
— Порядка у нас, верно, нет. Это еще Алексей Толстой сказал.
— Кто?
— Поэт, граф Алексей Толстой.
— Вот видите! Какой же это порядок! У вас графы — поэты. Граф должен заниматься хозяйством, своими мужиками, а не поэзией. Начинают писать стихи, а мужики тем временем усадьбы у них жгут.
— В кнуты? — с хохотом сказал Быков. — А в кнуты их?
— В трехлинейные винтовки, — сказал Штрауб и посмотрел на кадета так серьезно, что у того похолодело под ложечкой. — Всем нам нужно написать начальству и попросить оружия. А то что же это? Во всей усадьбе одно дробовое ружье! Винтовки нам нужны, винтовки! Такое время, что без винтовки в руках — конец.
— Конец? — сказал кадет и добавил с хохотом: — Ну? Живу я здесь без винтовки и без кадетского корпуса, и вижу, что до конца мне все-таки далеко. Ха-ха!
Девушки на купанье не пришли. Друзья выпили вино, пустили закупоренные пустые бутылки по теченью и начали бросать в них камнями. Бутылки уплыли. Друзья полежали на траве, рассказали два-три неприличных анекдота, искупались, опять полежали, a затем, взглянув на солнце, подумали, что пора, пожалуй, и кушать.
Они шли через село. Низенькие хаты, крытые прелой соломой, запах навоза, теснота, грязь. Сильные, сытые, во всю свою жизнь ни разу не испытавшие голода, молодые баричи чувствовали себя, особенно после купанья и выпитого вина, хорошо и весело. Они не замечали ни вонючих хат, ни тесноты, ни грязи, ни даже озлобленных взглядов крестьян.
На площади, возле церкви, совсем уже неподалеку от усадьбы, несколько парней и девушек о чем-то оживленно говорили. Подталкиваемые вином, молодые люди направились к ним. Посредине группы стоял высокий, на голову выше всех, парень в черной рубахе с широким кожаным поясом. Увидав барчат, девушки отошли в ограду церкви, а парни встали так, что прикрывали собой высокого в кожаном ремне.
— Пархоменко! — сказал, побледнев, Штрауб.
— Кто?
— Агитатор… демонстрация… помнишь, вел?.. — бросил Геннадию студент, подходя вплотную к парням. — Надо его за шиворот…
Парни взяли друг друга под руки.
— Пропустите! — сказал Штрауб повелительно.
Пархоменко, улыбаясь через головы парней, сказал:
— Да ведь вам, господин студент, до моего шиворота не достать! А если и достанете, не дамся.
— Зачем сюда из Луганска? Кто послал? Зачем?
— А ну, раздвинься! — сказал парням Пархоменко.
Парни отошли. Пархоменко стоял неподвижно, заложив пальцы сильных и крепких рук за пояс. Лицо у него было спокойное, и, должно быть, он думал о чем-то важном, и то, что он, стоя перед Штраубом, думает о своем, важном, страшно раздражало.
— Я — на свои родные места, а вот вы, господин студент, здесь в гостях. А гостю не полагается кричать на хозяина, — помолчав, сказал Пархоменко. — Фамилию вашу слышал: Штрауб! Из немцев, должно быть? Немцы — народ ученый, образованный, да и сами вы — студент… второй раз вам говорю: отойдите!
— Пугать?! — подскочил кадет Быков.
Пархоменко посмотрел в глаза кадету, ухмыльнулся:
— Чего мне вас пугать? Сами в свое время испугаетесь. — И, повернувшись к Штраубу, продолжал: — Но если вы, господин Штрауб, с черной сотней да с охранкой будете путаться, тогда, чур, не сердиться…
— А что? Чем вы мне угрожаете? Чем? — вскричал Штрауб.
Пархоменко приподнял широкую черную фуражку и сказал:
— Прощайте, господин студент. Я вижу, вы себе дорогу выбрали? Ну, вам по ней, а нам — лес.
— Коней пасти? — некстати и неумело насмешливо спросил Геннадий. Ему хотелось рассеять раздражение, вызванное разговором, полным странных и дерзких намеков.
Пархоменко ответил с усмешкой:
— Это вам себя надо упасти. А мы упасенные.
— Но спасенные ли? — сказал Штрауб.
Парни пошли, положив друг другу на талию руки. Они шли молча, пыля сапогами и слегка раскачиваясь. Следом за ними двинулись и девушки. И как только двинулись, так и запели. Пели они хорошую, протяжную украинскую песню о чумаках, о воле, о степи, о запорожцах. Пархоменко шел посредине, закинув назад голову, подтягивая басом.
— Без оружия невозможно жить, — сказал Штрауб. — Разве бы он так со мной разговаривал? — И, обратившись к кадету Быкову, он сказал: — А вас я попрошу…
— …секундантом? — захохотал Быков.
— Не секундантом, а инструктором быть! Обучать нас всех. Ручаюсь, буду прилежным учеником.
— Достаньте оружие, обучу, — ответил Быков зевая. — А этот Пархоменко, должно быть, сильный парень. Вы бы его могли побороть, Штрауб, в русской борьбе?