— Впе-е-ред, за-а Ленина-а!.. — неслось отовсюду.
Он привстал на стременах и оглядел поле боя.
Польская пехота, увидав, что кавалеристы генерала Корницкого бегут, повернула обратно и кинулась за реку Березанку. Пехоту преследовали конники Городовикова. Дивизия Пархоменко, добив остатки кавалерии Корницкого, присоединилась к Городовикову. К вечеру вся линия реки от деревни Березна до деревни Токаревка была в руках 14-й и 4-й дивизий. Однако разгромленные остатки наступавших белопольских войск спасли себя, уйдя за бетонированные, обтянутые колючей проволокой укрепления, перед которыми дивизии остановились. Враг не бросил укреплений, а прочно сидел за ними.
И тогда Пархоменко выстроил 2-ю бригаду.
Бойцы стояли на лугу, между кочек. Высокая болотная трава доходила им почти до плеч.
Пархоменко, сдвинув фуражку на затылок и обнажив влажный лоб, густым, нисколько не уставшим голосом громко сказал:
— Что же это, товарищи из второй бригады? Что, у вас штаны такие хорошие, что понадобилось их сзаду показывать панам? Или домой торопитесь? Думаете, поцелуи вас ждут? Дворовый пес, и тот вас не поцелует, не говоря уже о ваших детях.
Молоденький, даже и теперь, после перенесенных усталостей и тревог, румяный нежный парень плакал. Слезы струились у него по щекам, попадая в рот, который этот простой и наивный деревенский парень, видимо, не мог закрыть от стыда и горя.
Пархоменко провел взглядом по рядам. У многих он увидал такие же, как у этого парня, страдающие и огорченные лица.
Пархоменко продолжал:
— Это — верно. Надо стыдиться трусости. Думать, что дело революции, которое мы с вами выполняем, сделает за нас кто-то другой, посмелее, — глупо. Глупо и постыдно! Партия и правительство послали нас спасать родину. Народ нас послал! Так что ж, думаете, народ нам простит трусость? Забудутся голод, холод, нужда, болезни, а вот трусость наша никогда не забудется, потому что только благодаря ей могут овладеть нами паны и буржуи! И вот почему я понимаю ваши слезы…
Конники переглянулись. Пархоменко продолжал:
— Горько и мне до слез, и не столько оттого, что вы струсили… трусость ваша была временная, и вы в битве избавились от нее… горько оттого, что мы не выполнили приказа…
Он помолчал, как бы вслушиваясь в то, проникают ли в сердца конников его слова, а затем продолжал:
— …приказа партии не выполнили!
Слова звучали грозно и громко, во всю ширь поля. Бригада, не шелохнувшись, слушала.
Солнце стояло уже высоко. Своими прямыми лучами оно освещало трупы людей и коней, в различных позах лежавших среди кустарников и кочек. Среди трупов ходили санитары и врачи в окровавленных халатах. Время от времени они останавливались и прислушивались к словам Пархоменко:
— С кем мы бьемся, конноармейцы? С польскими рабочими и крестьянами? Не с ними! Трудовому польскому народу не нужна наша Правобережная Украина и наша Белоруссия. Буржуазии она нужна! Зачем? Зачем нужна буржуазии наша красивая Украина, хорошая Белоруссия, дорогая наша Россия? А чтоб украсить их. Чем? Виселицами, конноармейцы! Виселицами, на которых будут висеть ваши братья, сестры, отцы, дети, все, кто борется с международным капитализмом за мир и за мирный труд! Смотрите туда, на эти бетонные укрепления, бойцы! Видите, мелькают там столбы и колышутся веревки? Это — виселицы…
Он наклонился, вытянув корпус вперед. Конь его нетерпеливо перебирал тонкими и мускулистыми ногами. Глядя в бледное, разгневанное лицо красноармейца, который недавно плакал, Пархоменко крикнул:
— И когда ты рубишь, боец, голову пану, ты рубишь всеобщую виселицу! Выполняя приказ о разгроме панов, мы выполняем мировую задачу. Поэтому все приказы высшего командования мы должны выполнять беспрекословно и полностью. А мы их выполняем частично. Да, мы разгромили дивизию пана Корницкого, но народ, партия приказали нам свершить прорыв и именно нашей дивизии открыть этот прорыв. Мы не свершили этого прорыва!
Вороной конь встал на дыбы. Пархоменко крикнул так сильно, что, казалось, и белопольские войска за полем, в своих блиндированных и бетонированных укреплениях, услышали его:
— Но не плакать нужно, а — биться! Завтра каждому биться в десять раз лучше, чем сегодня! Помните это, как я это помню.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Пархоменко положил на седло голову и, вытянув тело на бурке, лежал у самого окна. За редкими смятыми кустами сирени горел костер, разложенный не столько для тепла, сколько для веселья. Коновод-татарин прохаживал вороного коня начдива. Время от времени лоснящиеся бока коня попадали на свет костра, и тогда видно было узкое лицо коновода и его неизменную улыбку, открывающую, казалось, множество блестящих белых зубов.
— …А вот у нас тоже было: на реке Маныч, хутор Весенний, — слышалось от костра, — шестая дивизия гонит белых, а мы думаем — это деникинцы наступают…
— И бежать?
— Мы? Угадал. Бежать! Верст десять так бежали, а вечером Буденный созывает нас и берет в оборот: «Вы, сукины дети, если не хотите защищать Советскую власть и пролетарскую диктатуру, хоть бы шкурой своей дорожили. Сорвемся здесь, не разобьем Деникина, будем катиться аж до самой Москвы, прямо по шоссе, по камням, по ухабам, да не на коне, а на своей спине!»
— Ну, а вы? — спросил тот же тоненький голосок, спрашивавший ординарца раньше.
— Мы? Сознание тогда не было такое полное, как сейчас. Но все ж нам совестно. Начали драться. Теперь народ сознательней…
— Какое сравненье! — послышался голос Ламычева. Он шумно спрыгнул с коня, взял уголек, закурил. — Никакого сравненья! Прорыва не сделали, но и не отступили. Раз. А второе — каких коней нам, братцы, из резерва привели! Народ нажертвовал. С такими конями пинка пану дадим… А что, начдив здесь?
— Спит, кажись.
— Чего ж вы орете, черти, во все горло? — сказал Ламычев, на цыпочках направляясь в избу.
Он вошел, стараясь без скрипа закрыть за собой дверь, поискал по старой привычке икону, перекрестился в пустой угол и тогда только посмотрел на Пархоменко. Тот лежал, закрыв глаза, в пальцах у него торчала погасшая папироска. На краю стола, возле разорванной пополам пачки светлой пахучей махорки и клочков газетной бумаги, сидел Колоколов, положив на колени трехверстку. Поднимая к ней свечу, он вносил на карту какие-то отметки, иногда заглядывая в свою записную книжку.
Так как в комнате, кроме скамьи, на которой дремал Пархоменко, никаких сидений не было, Ламычев сел на стол, рядом с Колоколовым, и хриплым шепотом спросил начштаба:
— Давно спит?
— Через полчаса вставать. У командарма спешное совещание…
— А, раз совещание, надо подкрепиться. Александр Яковлевич! — сказал Ламычев так громко, что начштаба схватил его за руку. — Вставай-ка, дело есть.
Пархоменко раскрыл глаза.
— Да я и не сплю. Про семейных своих думал. Писем давно от них нету.
— Письмо есть, — сказал Ламычев, кладя измятый коричневый конверт на бурку, — читай. И вторая редкость тоже имеется.
Он достал из кармана шаровар полбутылки водки, стакан, завернутый в цветной платок сомнительной чистоты, и кусок темной колбасы. Налив стакан до краев и с сожалением поглядев на жалкие остатки в бутылке, он протянул стакан Пархоменко.
Пархоменко, читая письмо, не глядя взял стакан, пальцем, тоже не глядя, отметил на нем треть, выпил и вернул Ламычеву. Тот указал на стакан Колоколову. Колоколов тоже отмерил пальцем треть и выпил с мучительным выражением лица. Ламычев допил остальное. Так как колбасу никто не рискнул есть, он положил ее в мокрый стакан, завернул все в платок и сунул провизию свою опять в карман.
— Что пишут?
— Благополучно, — сказал Пархоменко. — Теперь я сосну.
Он лег навзничь, плотно закрыл рот и сразу захрапел. Колоколов взглянул на часы и сделал в записной книжке отметку: ему приказано было разбудить начдива через двадцать пять минут. Ламычев, бросив шинель на пол, тоже прилег отдохнуть. Свеча, потрескивая и распространяя запах плохого сала, горела тускло. Но ее неяркий свет нисколько не мешал работе Колоколова, наоборот, помогал: хотелось сделать больше, лучше, быстрей. Пархоменко прав, твердя постоянно, что в эти великие дни надо и работать и сражаться с великим напором.
Совещание начдивов, комиссаров, начальников штабов и крупнейших политработников было созвано поздно ночью, почти на рассвете.
К белой хате, окруженной садом, в котором дышали кони и догорали костры, медленно съезжались усталые всадники. При виде белой хаты командарма усталость проходила, сменяясь каким-то едким и горьким чувством. Пархоменко, как и Фома Бондарь, как и Колоколов, весь наполнился этим чувством беспокойства.
В просторной, освещенной тремя большими лампами «молния» хате было тихо. Тимошенко не спеша чертил, едва касаясь углем, по белой, видимо сегодня побеленной печи; он показывал, как шла его дивизия. Ворошилов сидел в углу, у двери, ведущей в соседнюю горницу. Лицо у него было взволнованное и сердитое. Буденный раскрыл окно, морщась, посмотрел, не остался ли кто на дворе. Пропел срывающимся голосом петух, и из тьмы послышалось хлопанье крыльев. Буденный спросил:
— Все собрались? Начнем?
— Начнем, — сказал Ворошилов и встал.
Он прошелся по хате, заложив пальцы за широкий и толстый ременный пояс.
— Нужно говорить, товарищи комдивы, комбриги и политработники, почему вы не выполнили приказа. Посмотрите на карту, — что вам приказано и что вы сделали?
Комдивы и комбриги, избегая взглядов Ворошилова и Буденного, толпились у печи, не подходя к столу, покрытому белой скатертью с алыми вышивками по краям. Лампа, поставленная на крынку, освещала стол и карту, конец которой свисал до полу.
Ворошилов, подойдя к столу, приподнял край карты. Буденный сидел на табурете, положив саблю на колени, слегка покачивая ее и внимательно разглядывая командиров. За спиной его видно было лицо Городовикова с узкими пронзительными глазами и, на фоне белой, стены, с неимоверно, казалось, черными усами.
Ворошилов, огласив порядок дня, сказал:
— Докладывают об обстоятельствах невыполнения приказа комдивы и военные комиссары. Просил бы говорить короче. Короче — всегда толковей.
Начдивы заговорили о потерях дивизий, о стойкости белопольской пехоты, о том, что панская пехота употребляет много ручных бомб, что у панов большие и мощные бронемашины, а окопы сильно укреплены.
— А что, перед наступлением это не было известно? — спросил Ворошилов. — Все и всем было известно. Продолжайте и объясняйте, почему вы не выполнили приказа.
Командиры молчали.
Ворошилов продолжал:
— Мы обещали нашей конницей смять ряды белополяков — и обещания своего не выполнили. Наиболее удачно бились сегодня четырнадцатая и четвертая. Операции белопольской конницы и пехоты ими были парализованы, и беда, угрожавшая флангам и тылу Конармии в результате возможного прорыва врага, была ликвидирована. Мы много выиграли…
— Отчасти благодаря случайности, — доложил Буденный. — Генерал Корницкий во время боя получил приказ идти в другую сторону. Он начал поворачивать, а тут неожиданно ударил на него Пархоменко всей дивизией. Корницкий хотел исправить положение, атаковал Пархоменко, но было поздно. Преувеличивать успехи Пархоменко не будем. Дрались хорошо, но надо драться еще лучше. Что вы скажете, товарищ Пархоменко?
— Я скажу, что прав товарищ Буденный и прав товарищ Ворошилов. Мой успех не развернут. Скажу больше того: стойкость некоторых частей падала. Приходилось ее поднимать. Говорить об этом нелегко… Не буду ссылаться на непрестанные дожди и грязь, мешающие атакам…
— И не нужно ссылаться, — сказал Буденный. — Разумеется, есть разница борьбы и на деникинском и на белопольском фронте! Война степная и война окопная, так как пан опирается на окоп, а мы плохо изучили, как нам брать эти окопы, — не одно и то же. Белополяки хорошо вооружены, потому что их вооружал весь капитализм. Весь! Об этом надо сильно подумать. Мне кажется, что сегодняшний отпор со стороны панов объясняется излишней горячностью наших бойцов и командиров, а также отсутствием большой и крепкой организованности. Гарцевать гарцевали. Кидаться в разные стороны кидались. А сделать самое главное — нащупать слабое место противника — не смогли. И, надо сознаться, мы до сих пор не знаем этого слабого места. Плохо, что не знаем! Можем из-за этого потерять свои преимущества: внезапность и быстроту разворота конницы.
Он ударил крепкой ладонью по карте и проговорил:
— Реввоенсовет категорически требует выполнения приказа о прорыве!
Ворошилов заговорил короткими фразами, недовольно поглядывая на комдивов:
— Отпор показался вам неожиданным? Еще бы! Слишком вы, товарищи, самоуверенны. Противника вы и не считаете за серьезную силу. Это — плохо, безобразно плохо! Обращать на противника серьезное внимание — значит обращать на себя серьезное внимание, значит работать над собой! Ну, что вы еще скажете?
Разгорелся спор о частностях — как наступать.
Тимошенко настаивал, что комсостав должен усиленно учить кавалерию действиям в пешем строю.
Возражали Пархоменко и Городовиков. Комбинированный — пеший и конный — строй — очень хорошо, и мы его будем применять. Но это вовсе не значит, что мы должны спешить всю нашу конницу.
— Кто говорит о спешивании всей Конармии? Тогда надо ей и имя переменить! — вспылил Тимошенко.
Заговорили по двое, по трое сразу. Но по всему было видно, что договаривались уже мысли второстепенные, что требование командования о большей спаянности частей не только понятно, но и будет выполнено.
Ворошилов, поняв это настроение, улыбнувшись почти незаметно, взглянул на Буденного.
Буденный перехватил эту улыбку, и лицо его повеселело, хотя он и всячески старался скрыть это.
Быть может, одному Пархоменко, хорошо знавшему Ворошилова, стало целиком понятно изменение, охватившее Климента Ефремовича. Пархоменко еще раз взглянул на него. «Выйдет дело!» — подумал он. И, весь внутренне дрожа от восхищения пред событиями, которые развернутся через некоторое время и которым суждено будет сильно повлиять на исход войны с белополяками, начал внимательно слушать Буденного. И, слушая Буденного, он твердил про себя с все нарастающей и нарастающей силой: «Выйдет, выйдет дело!»
— Ясно, что белопольская армия дисциплинирована. И дисциплинирована неплохо. Есть кому ее дисциплинировать! От всех слышим, что со всего света дисциплинировщики съехались, — говорил тихим и внушительным голосом Буденный. — Ясно, что офицеры имеют у них опыт империалистической войны, что есть у них и бомбометы, и минометы, и траншейные орудия, и телефонная связь доходит у них вплоть до застав. Ясно, что у них есть все, чего у нас нет! Кроме техники, дерутся паны планомерно, постепенно закрепляя окопами и проволокой то, что отнимут у нас. С фланга их нашей конницей и не возьмешь: они короткие наши обходы способны выдержать. Трудно?
Он взглянул на Ворошилова и добавил:
— Трудно, конечно! Но это не значит, что трудность неодолимая. Мы — большевики, коммунисты, мы ведем народ, народ нам верит, как же мы можем признавать неодолимые трудности? Мы их не признаём и никогда не признаем!
Одобрительный и радостный гул пронесся по комнате.
— Революция приказала нам вселить в пана панику. Что это значит? Это значит, что пан должен подняться из окопов и должен бежать!
Буденный прошелся по хате, крепко стуча каблуками.
— Безобразие, если панская пехота, видя нашу приближающуюся конницу, лежит себе да постреливает. Не боится?
Он остановился перед Пархоменко:
— Должна бояться! У-ух, еще как будет бояться!.. Вот как поведем крепкую перестрелку перед фронтом и по флангам, чтоб пан кучками не собирался, а растянулся по всему фронту в ниточку, да ка-ак дернем в одном месте за эту ниточку, да ка-ак порвем ее…
— Худо будет пану! — сказал, широко улыбаясь, Пархоменко.
— Худо! Потому что тут ты, Пархоменко, выскакиваешь в тыл, а паника в тылу распространяется много раз быстрее, чем по фронту. Хорошо? Хорошо!..
Он сжал кулаки и вздохнул, набрав в грудь много воздуха, точно готовясь к длинной погоне.