«Хватит», — радостно думает Филатов, легко спрыгивая со стола, и дает каждому по пять рублей.
— Теперь я могу уйти? — говорит он.
— Куда вам торопиться? — отвечает Пархоменко. — Прошу на стол.
Филатов опять на столе.
— Какие еще убытки? — спрашивает Александр. — Ну, вот еще стражники потоптали наш велосипед.
— Сколько стоит велосипед?
— Велосипед стоит сто двадцать рублей, — отвечает Иван.
Филатов раскрывает портфель.
— Я сейчас, сейчас, — бормочет он.
— Обожди, — говорит Иван. — Я приехал сюда не торговать велосипедом. Мы приехали сюда, рискуя не велосипедом, а жизнью. Нас могут повесить. Мы проводим это собрание по поручению партии, а партия хочет знать, как вы, помещики, будете дальше жить с народом. Вот что ты нам расскажи.
— Рассказывай! — вопит площадь. — Рассказывай!
— Ведь вы, — говорит Александр, — берете с десятины по пятнадцать рублей аренды. Это как же? Ведь человек родился на этой земле, чтобы ходить по ней, работать, жить. А где же он будет ходить, если по пятнадцати рублей аренды? Где он будет жить? Вот про все это и расскажи.
— Рассказывай! — кричит площадь. — Все рассказывай!
Сквозь народ пробирается Ася. Филатов говорит, что это, наверное, помещики шлют новые условия. Пропускают Асю к столу. Филатов наклоняется. Ася говорит ему тихо: вернулся стражник, тот, что ездил в город. Исправник обещал драгун. Кроме того, отряд стражников приближается к Макарову Яру.
Филатов поспешно пишет записку Творожникову: «Выручайте, меня убивают. Берите с ограды народ на прицел». Ася сует записку в декольте. Филатов становится рядом с Александром.
— Записочку написали? — обращается тот к Асе. — Разрешите прочитать.
— Да это так, к детям, — говорит Ася.
Пархоменко говорит площади:
— Вот, товарищи, барское упрямство. Только что меня подкупить хотели, а теперь пишут какие-то записки. Давайте записку, госпожа.
— Я ее изорвала.
— И никуда не прятали? — Пархоменко показывает пальцем на декольте.
— Что ж, вы женщину будете раздевать? — кричит Филатов.
— Зачем раздевать? Разве у нас старушек нет?
Пархоменко подзывает старушку в синем платке и велит мужчинам отвернуться. Сам он тоже отворачивается. Две молодайки берут Асю за руки. Старушка осторожно лезет в декольте.
Пархоменко громко читает записку.
— Какой же вы земский начальник, если приказываете брать народ на прицел, потому что народ с вами разговаривает?
— В Донец его! — кричит опять площадь.
— Вот как о вас думает народ, — говорит Пархоменко. — Мы вас арестуем.
Филатов срывает тужурку и кидает ее на стол, где лежат казачьи фуражки.
— Даю клятву, — говорит он, крестясь на церковь, — что больше земским начальником не буду.
Передают тужурку Асе.
— Она нам не нужна. Идите, барыня, с тужуркой, а мужа вашего мы все-таки арестуем, пусть он послушает, что о нем думают крестьяне.
Поздно ночью узкому кружку, ведущему забастовку, сообщили, что крестьян, возвращавшихся с митинга, возле речки, у моста, встретили стражники. Стражники, не смея ехать в Макаров Яр, решили ловить крестьян по дороге.
Но дело в том, что крестьяне не только возвращались с митинга, но и ехали на митинг, и стражники попали между двух обозов. Стражники начали отстреливаться, и тогда крестьяне взяли их в оглобли. Так убили урядника, а троих стражников, распухших и темных, как ошпаренные свиньи, привезли в Макаров Яр.
— Нехорошо сделали, — сказали в кружке, ведущем забастовку. — Но что сделано, не уничтожишь.
И велено было: избитых стражников сдать в больницу, а мертвого урядника отвезли в экономию.
Рано утром на площадь пришел сам Ильенко и с ним нотариус Стриж-Загорный.
— Чего хотите? — сказал Ильенко.
Александр Пархоменко спросил:
— За землю по банковской задолженности сколько уплачиваете?
— Два рубля.
— Подтверждаете? — спросил Пархоменко у нотариуса.
— Подтверждаю.
Крестьяне посоветовались, и самый старый сказал:
— Так вот, барин, будем платить тебе два с полтиной. Два рубля будешь ты вносить в банк, а полтинник останется тебе на прожитие.
Ильенко начал торговаться, и торговались до обеда. Сначала он запросил одиннадцать рублей. Мужики прибавляли по копейке. К обеду сошлись на двух рублях восьмидесяти трех копейках. Нотариус написал договор. Вторым пунктом стояло условие, что помещик не может повышать арендную плату, пока земля не перейдет к государству.
— Поставим лучше: вовеки веков, — сказал нотариус. — А то к государству… Утопия!
— Утопят, да не нас, — сказал самый старый. — Ты пиши, пиши, раз рука идет.
Волостной писарь приложил печать к договору. Подписались Ильенко, нотариус Стриж-Загорный, братья Пархоменко, волостной староста и трое крестьян.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Помещики шли к купальням. Рабочие выгоняли скот из хлевов. Кухарки сбивали сливки «на третье». Старики крестьяне советовались, куда бы подальше и покрепче спрятать договор. Кружок, ведущий забастовку, решил, что раз нет сообщения из города, значит, восстание в Кронштадте и Свеаборге подавлено и всеобщая забастовка отложена. Что же, надо опять ждать, собирать силы, учиться. Жизнь — не расписание поездов.
Крестьяне готовили торжественные проводы агитаторам. Вася Гайворон вычистил велосипед и говорил, посмеиваясь:
— Буду я помнить эту ожину. Дальнейшего горя не предвидится, Иван Яковлевич?
— А ты сам посматривай.
На прощанье, встав последний раз на стол, Александр сказал крестьянам:
— Будут спрашивать, отвечайте, что слушались во всем Пархоменко. Мы-то выкрутимся, а если на вас упадет вина, — плохо. Мы получим каторгу — освободимся, не к тому дело идет, чтобы сидеть на каторге вечно. А если нас расстреляют, то помяните добрым словом: за общее дело погибли.
Толпа проводила Ивана за Донец. Его перевезли в лодке, украшенной ковром. Старики благословили его «на трудную жизнь» и поцеловали крепко.
А за Донцом ждала бричка. Но Вася Гайворон пожелал «ехать» на своем велосипеде.
Все время он вспоминал «машину» Ивана Яковлевича.
— И неужели тебе, Иван Яковлевич, машины своей не жалко?
— Руки будут — заработают.
На повороте дороги, у села, они увидели несколько всадников. Иван сразу узнал военную посадку. Влево — озеро, вправо — площадь. Куда поскачешь?
В то же время по Макарову Яру скакал в бричке крутолобый Кирилл Рыбалка и кричал:
— Драгуны! Утекайте, ребята!
Александр прятал ружье и патроны, когда прибежала Харитина Григорьевна. Он выскочил на улицу. Были сумерки. Поперек улицы стояли спешенные драгуны с винтовками. Александр перепрыгнул через плетень и огородами выбежал в поле. Несколько выстрелов раздалось ему вслед. Сумерки сгущались. Он пошел вброд. Донец течет быстро, часто меняя фарватер. Там, где две недели тому назад был брод, теперь омут. Пархоменко плавал хорошо, но от бега и бессонных ночей вдруг нахлынула усталость, ноги свело судорогой, и он едва не потонул.
Его отнесло далеко. Он вылез на берег и добрался до мельницы урядника Деркуна. Урядник этот был женат на дочери шинкаря — еврейке, славящейся на весь уезд красотой, добродетельной жизнью и острым языком. Александр, мокрый, дрожащий и голодный, стоял возле плотины. Утка вперевалку вела к мельнице утят. Пегий теленок жевал какую-то тряпку. «Хозяина нет дома, раз теленок жует тряпку и мельница молчит, — рассуждал про себя Пархоменко. — Хозяйка — баба смелая, раз вышла по любви за казака, а раз смелая, значит, добрая».
— Хозяйка, — сказал он высокой и черноглазой женщине, сидевшей у окна, заставленного цветами. — Хозяйка, за мной гонятся драгуны. Я Пархоменко, начальник боевой дружины из Макарова Яра.
— А где ж твоя боевая дружина? — смеясь, спросила хозяйка.
— Схватили.
— А ты хорошо умеешь плавать в сапогах и одежде? Донец переплыл. Сильный. Может быть, убьешь меня? Я ведь одна во всей мельнице.
Не боевое это дело — бить женщин, — сказал Пархоменко.
— А я знаю, кого ты бьешь. Это ты осенью стоял на крыше возле синагоги, когда шел погром?
— Не было тогда меня в городе, — сказал Пархоменко, — я был в отъезде.
— Это ты стоял. Мне все известно, Александр Яковлевич. А ты что, боишься, что я тебя уряднику выдам? Нет. Урядника я люблю. Но у него своя служба, а у меня своя.
— Какая же у тебя служба, хозяйка?
— А так, кое-какие думы про себя беречь.
Она вышла, вынесла крынку молока, каравай хлеба и вареную курицу. Посмеиваясь, она провела Александра на сеновал и сказала:
— Будешь здесь спать, пока им не надоест тебя искать. Только не кури. Я с детства пожарами напугана. Курить будешь, когда с мельницы все уедут.
Прикрывая дверь, она рассмеялась:
— Поскучай. Привела бы к тебе жену, да баба, знаешь, слезами дорогу может врагу показать.
Харитина Григорьевна искала своего мужа среди арестованных. Избитые, израненные, лежали они в «холодной». Стражники пропустили ее, надеясь по ее следу найти Пархоменко. Один из дружинников сказал ей, что Александра Яковлевича надо искать в лесу. Целую ночь пробродила она по лесу, крича все громче и громче:
— Саша! Саша! Саша!
На рассвете над головой ее звонко и протяжно запела какая-то птица. Печаль горькой солью наполнила сердце. Харитина Григорьевна зарыдала…
Пархоменко прожил в сарае мельника три недели. Запах сена, щебетание ласточек, шум бегущей воды и рассуждения мельничихи об ее удивительно крепкой любви к уряднику надоели ему. Сам урядник, стройный, красивый, с завитыми усами, вставал поздно, почти в полдень, и до вечера ругал чрезвычайно искусно своих работников. Голос у него был нежный, но язвительный, а ругательства оскорбительные. Однажды в полдень, когда шел обильный и теплый дождь, мельничиха вошла в сарай и сказала:
— Ну, прощай. Денег тебе не надо?
— Спасибо, не надо. Авось, встретимся?
— Авось, — сказала, смеясь, мельничиха. — Поклонись жене, вишь какая я добрая, даже в очи тебе поглубже не взглянула.
Пархоменко поступил слесарем на Ольховский чугуно-литейный завод. Приехала жена. Жил он в рабочей казарме, получал в день девяносто копеек и был доволен. Харитина Григорьевна родила большого и тяжелого сына. Александр соорудил люльку и сделал сыну погремушку. Сыну было девять дней, когда в комнату вошел пристав.
— Александр Яковлевич Пархоменко?
— Он самый.
— Арестован.
Пархоменко поцеловал сына и жену. Пристав осторожно прикрыл за собой дверь. Дворник велел семье немедленно съехать с «казенной квартиры».
Накануне появлении Александра в тюрьме брат его Иван был вызван к следователю. Его сопровождали два стражника. Пришли. Один стражник пошел сдавать «сопроводительную бумагу», а у второго не оказалось спичек для закурки, он и пойди в соседнюю комнату. Иван, недолго думая, пошел в другую смежную, а та рядом с кухней, а кухня — во двор, а двор — на улицу, а улица — на свободу. Так Иван и ушел.
Когда Александр не сидел в карцере (а сиживал он там часто), его жене разрешали свидания. Она боязливо, держа ребенка на руках, входила в низкую и тусклую приемную. Александр целовал ребенка в щеки, в ножки и перебирал руками пеленки. В пеленках лежали письма. Харитина Григорьевна писала, как живут его друзья, что делается на свете и что происходит у нее на душе. Александр прятал в пеленки свое письмо и целовал ребенка. Ребенок улыбался, показывая розовые и мокрые десны.
Через полгода Александра выпустили на поруки. Он опять поступил на Ольховский завод. Пристав немедленно пришел с обыском и с вопросом о бежавшем брате. Александр переехал на шахту, в десяти километрах от Ольховки. Пять дней спустя его уволили. Он направился в Луганск. Друзья устроили ему работу у Гартмана. Вдесятеро крепче, чем работе, он радовался встречам с Ворошиловым.
Однажды на заре Александр постучал в окно своей квартиры:
— Скорей револьвер прячь, жена. Я уезжаю.
Жена едва успела закопать револьвер, как появилась полиция. Нашли только фотографические карточки. Сам Александр скрылся. Поймали его в Севастополе, оттуда перевели в луганскую тюрьму.
Заключенные любили этого веселого и сильного арестанта. Про него говорили, что он разрывает любые кандалы, а песни поет так, что плачут самые старейшие и злейшие надзиратели. Сосед по камере, бывший капитан Поплавков, с розовой лысиной и сизыми усами в три кольца, сидевший в тюрьме за убийство жены «по сплошной ревности», узнав, что Пархоменко интересуется военными науками, решил познакомить его с «военными тайнами». К сожалению, он почти совсем забыл военное дело и больше говорил о том, как является ему жена «в видениях любви».
— Итак, прошлый раз мы остановились на смысле слова «дефиле», — начинал он, поджав под себя ноги. — Но что такое дефиле, если сам я, Александр Яковлевич, существую, как оконный переплет без стекол? Что вы думаете о любви?
— Не нравится мне, чтоб в семейную мою жизнь вмешивались. Давайте о дефиле.
— Любовь существует не только в семье.
— Как же так — без семьи?
— Не понимаете вы любви, Александр Яковлевич. Вы вообще-то любите кого-нибудь?
— Жену люблю.
— А как же наружных страданий незаметно? Да и внутренних в голосе не отмечаю.
Пархоменко молчал. Капитан недовольно крякал и думал, что сильные физически люди мало способны к любви. Но когда однажды капитан увидел, как Харитина Григорьевна вошла в приемную, ведя за руку ребенка, и как Пархоменко осторожно взял его за плечи и, щекоча усом, поцеловал его в щеку, а тот схватил его бровь, а Пархоменко смотрел то на ребенка, то на жену, и оба эти взгляда светились такой разной и в то же время одинаковой, неистребимой и неиссякаемой любовью, капитан Поплавков, как ни уважал себя, все же должен был подумать, что в его понимании и ощущении любви многого не хватает.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Осенью 1910 года Александр Пархоменко вышел из луганской тюрьмы. Сбоку из переулка дул сырой и пронзительный ветер, сапоги были дырявые, а лужи и грязь непроходимые. Жена смотрела на него огромными и ласковыми глазами. Он с удовольствием перепрыгивал через лужи, размахивая руками, как бы щупая этот ветер, сырой и пронзительный, но все-таки не тюремный!
— Четыре года, выходит, Тина, вытрясали из меня волю. А много вытрясли? Живу! Живу и буду жить.
— В Луганск поедем? — спросила жена.
— Пока поеду в Дебальцево. Там тюремные дружки имеются.
— Сказывают, выучился ты коновальству да цыганскому говору от своих дружков? Зачем это, Саша?
Пархоменко засмеялся, с наслаждением крутя папироску и рассматривая толстый кисет, принесенный женой.
— Опасаешься, в конокрады уйду? — Он посмотрел в обиженное лицо жены и потряс ее за плечи. — Я шучу, шучу, Тина. Цыганские слова сгодятся. Слова эти стоят возле коней, а коней я люблю, Тина. Уж вот как люблю! Как увижу в окно — мимо тюрьмы на хорошем коне проедут, так заноет сердце, будто с корнем его вырывают. По какому праву, думаю, может купец или чиновник ездить на хорошем коне? Нет такого права и не может быть!
В Дебальцеве на механическом заводе он проработал только месяц. Вернулся как-то под вечер и, не садясь за стол, сказал:
— Пришли ко мне, видишь ли, пятеро курских, сокрушаются. Возчики, коней кормить нечем, а управляющий деньги замошенничал. Ну, пришлось пойти в контору и по-военному приказать управляющему, чтобы платил, как полагается. Иначе, мол, сделаем из тебя «дефиле».
— Заплатил?
Он расхохотался.
— Заплатил. Но мне-то теперь они платить только тюрьмой могут. Давай поужинаем поскорей да будем собираться, жена. Едем в Юзовку.
Приехали в Юзовку. Комната низенькая, окнами на улицу. Тусклые окна; видно, как ходит мимо дома шпик. А как только Пархоменко вернется с работы, так над головой по чердаку гул.
— Сыщики бродят, — со смехом говорит Пархоменко. — На заводе так прямо у станка останавливаются и в глаза смотрят. «Смотрите, думаю, пока время есть».