В той стране - Екимов Борис Петрович 3 стр.


– Разве наездишься, – покачала головою мать. – Тут на глазах картошечка, кохаешь ее. А издаля – зарастет бурьяном, колорадский жук пожрет.

– И транспорт, – поддержал ее Василий. – На чем ездить?

– А ты заработай. Мужик. Меньше пропивай, – ответила ему Полина, а потом добавила: – Нет уж, видно, все.

И, подняв голову, стала глядеть на старые вербы, на сад, на родительский дом, крыша которого виднелась вдали, за деревьями.

Андрюше было неловко у матери в ногах, он заворочался, и стали устраивать его поудобнее, на кофтах да платках. И пока с пацаном возились, не заметили, как вышел из сада по тропке человек, подошел к стану и сказал:

– Неплохо устроились.

Подняли на него глаза. Человек был незнакомый, жилистый, коротко стриженный, на пальце крутил ключи, позвякивая.

– Здорово, как говорится, живете.

– Слава богу, – ответила Махора. – И вам также.

– Матерь Махора? – угадал ее пришелец.

И все затревожились. Так, именно так называли мать в давние времена, когда в одном дому для всей детворы были две женщины матерями: Махора и ее золовка Ксеня. Их так и звали: матерь Махора и матерь Ксеня. Но то было давно. Матерь Ксения померла. Забывалось старое. А теперь…

– Привет тебе, матерь, привез издалека, – сказал мужчина. – От Володи. Не забыла? Вот письмо, – протянул он конверт. – И как говорится, бывайте здоровы, живите богато.

Отдав письмо, незнакомец повернулся и пошел по тропе вверх, через сад, к дому, и скоро услышали, как завелась машина и тронулась.

А Махора держала в руках конверт, не зная, что делать с ним.

– Володя? – повторила она. – Какой Володя? – И охнула: – Вовка!

Дочь и сын следом за ней повторили:

– Вовка…

– А може, это он был? – всполошилась мать. – Да нет не он. Разве б не узнали…

– Поди узнай, – сказала Полина. – Через тридцать лет. Когда ты его последний раз видала?

– Ой, да чего же мы человека-то отпустили? Он бы все обсказал.

Махора заторопилась, начала открывать конверт. Руки ее дрожали. Иван помог.

– Я сама, сама…

Глаза плохо видели, но первые строчки разобрала:

«Здорово живешь, матерь моя Махора! Кланяюсь тебе издалека…» И все. И застлало глаза. Махора опустила руки.

От Вовки, от Вовки было письмо, от пропащего, непутевого…

В давние времена, когда жили все вместе, одной семьей, матерью звал ее и Вовка, Ксении, золовки, сын. Пятеро было детей и две матери: матерь Ксеня и матерь Махора.

Махору, видно, Бог спас: с мужем детей подняла, ребята все выросли. А Ксеня… Жили с ней душа к душе, и сейчас, через время, она сердце греет. А Ксене не повезло: мужа с войны не дождалась. Дочку схоронила. А потом Вовка погубился. Уехал в ФЗО и пропал там. С тех пор его на хуторе не видели, лишь знали: в тюрьме сидит.

Он выходил. Кончался срок, выходил, но к дому, к матери, не спешил. И вновь его забирали где-то, с дороги. Ксеня плакала, плакала, может, оттого и померла. И уж много лет не слышали о Вовке, думали, тоже помер. Бабка Наташка о нем за упокой молилась.

Махора хотела сама письмо прочитать. Но не могла. Лишь увидит: «Здорово живешь, матерь моя Махора!» – и рябило в глазах. Пришлось Ивану читать.

«Ты уж, видно, думаешь, что меня нет. А я еще живой. Ты-то, я знаю, не помрешь. Ты каргалинская, деда Максая порода…»

– Он, он… – выдохнула Махора. Все сомнения улетели прочь. – Он! Помнит, что я с Каргалей, и деда Максая помнит.

Эта память Вовкина о родном ее хуторе была так дорога, что Махора забрала у сына письмо, но вновь ничего не увидела.

– Мама, ну дай дочитать, – попросил сын.

– Читай, читай…

«Моя жизнь сама знаешь какая. Потому и не писал. А теперь мне скоро выходить. Решил я со старым покончить. А то подохнешь тут на нарах. Попробую жить по-человечески, как люди. Хочу приехать к тебе. Один ведь на свете. Больше некуда податься. Напиши, матерь Махора, можно ли приезжать, примешь ли. Кланяюсь тебе издалека…»

– Отписать, отписать срочно надо, – заволновалась Махора. – Нехай едет, куда же ему еще.

– Ну, вот, – засмеялась Полина, – дом не будет пустовать. Новый хозяин поселится. Он ему решку наведет.

– Нет, нет, – не согласилась Махора. – Одному ему нельзя. Мужик, да с непривычки. Ему презир надо делать. А то наши пьянчуги огарнуют. Будет как бирюк. Тоже чугунок с соляркой в печь – и гори.

Жил на хуторе пропащий Шаляпин. Это он в хате так топил. Не углем, не дровами, а солярки чугунок в печку ставил и поджигал.

– А куда ж его? – спросила Полина. – К Ивану с тобой пойдет?

Мать подняла на него глаза. Иван замешкался, но прежде него сказала Галина, глядя через стекла очков прямо на Махору:

– Мама, не надо и разговора заводить. У нас – дети. Ваня – главный специалист, и он в списке на выдвижение в райкоме. А этот… явится. Кто он? Ни в коем случае.

Мать перевела взгляд на Полину.

– Ты, мамка, не дури, – ответила та. – Сто лет его не видели. Он, может, людей убивал.

– Кого он убивал?! Плетешь не знаю чего. За буханку хлеба посадили, а там дите сгубилось.

– Дите… – передразнила дочь. – Этому дитю уж пятьдесят лет. Не убивал, так пьяница и вор. Здесь своего хоть привязывай, – бросила она взгляд на мужа. – А вдвоем они враз… Нет, мать, отрезанную краюху не приклеишь.

Махора ее уже не слышала.

– Пятьдесят годков? – повторила она. – Да ну… – и задумалась, стала считать на пальцах. И насчитала сорок пять Вовке. Насчитала и охнула: – Боже мой!

А вроде еще вчера – веселый, сероглазый мальчишка, такой добрый, Ивана и Полину день-деньской на загорбке таскал.

– Помните, как он вас тягал? – с улыбкой спросила она у детей. – Посадит на загорбок и тягает весь день Ванюшку. И тебя тоже.

– Тягал, тягал… – пыталась остудить ее дочь. – Вот и дотягался.

– Он поличьем на Ксеню похож. Такой хорошеликий. А с ярмарки вам петушков привозил, – мать не могла так просто уйти из прошлого. – Бывало, на выходные бригадир быков даст, чтобы на базар повезть: тыкву, капусту, семечки на продажу. Тогда ведь так копеечку сбивали, – объяснила она детям. – Боле негде взять. Съездим, продадим овечку или поросеночка. Вот и копеечка. Налог заплатить, купить какую тряпку. В ночь сберемся, наложим на арбу две-три семьи, у кого чего. А сами – пешки идем, к утру – на базаре. А Вовка смладу такой рабочий. Он на базаре враз себе дело найдет: кому поднести, кому разгрузить. Ему дают за труды. А он петушков леденцовых купит, на палочке. Это Ване, говорит, а это Полютке. Я ему: да ты сам, сынок, посладись. А он в лопушок завернет и несет. Они, говорит, так рады будут, малышня. Малышня… А сам… Дите мое горькое… – заплакала мать. – Да чего же ты в жизни видало… Господи, помоги ему.

Мать отплакала, и тогда Иван попытался ей внушить:

– Мы не против, мама. Конечно, нужно ему помочь. Пусть попробует. Но человек он, считай, чужой. Ни я, ни Полина уж и не помним его.

– Девичья у вас память.

– Да ведь тридцать лет прошло, – подосадовал Иван. – Тридцать, понимаешь? И мы же не отказываемся. Давай поможем ему деньгами. Пусть устроится где-нибудь. Необязательно ему сюда ехать.

– Чужая сторона, мой сынок, полыном засеяна, чернобылом горожена – так оно говорится. И это правда. Он наш. Он не с телеги упал, а наш родный. Здесь он родился, здесь родные могилки. А мы возьмем да как от берега веслом отпихнемся. Чего люди скажут? Или зажмурки жить? Да сроду мы такого греха не замолим. Что вы, что вы… Сколь наших хуторских на высылках было. Все вертались. И дедушка наш с бабкой, и Алексей. Вон куда их увозили.

– Это другое, мама, – объяснил Иван. – Это были перегибы. А Владимира кто ссылал? Ты его мальчишкой помнишь, а теперь он какой. Сколько лет по тюрьмам. Ну, один раз – случайность, ну два. А он сколько сидел? Ты, мама, подумай. Дело очень серьезное. Наша и твоя жизнь.

– Чего уж тут думать, – вздохнула мать. – Приедет, а там уж как бог припутит. Я вас, мои детки, не виню, – перевела она взгляд с Ивана на Полину. – И ты, Галя, правильно раскладаешь: он тебе – чужой человек. Ваня у начальства во славе, дай ему бог. И Полине нелегко, – поглядела она на зятя, который под разговор уже сладко посапывал. – Я вас не виню. А Вовка на хутор приедет, со мной будет жить. Он трудящий, скотину хорошо пацаном пас. Его в скотники возьмут. Или в лето коз наймется пасти. Оперится. Может, женщину подходящую ему найдем. Сейчас много баб одиноких. Лишь бы к водочке не прикладался…

– Мать, мать… – покачала головой Полина. – Сама ты – дите. Раздиктовала. Да он тут все пропьет, а хату сожгет, вместе с тобой. Пастух… Иди вон к Ивану и живи. Вот и весь сказ.

– Ты говори, говори, да языку кашки давай, – остановила ее мать. – Пропьет, сожжет… Набрешешь – кобель не перепрянет. И нечего пустое толочь, – твердо добавила она. – Нехай едет. А там как бог даст.

По голосу матери поняли и Полина, и Иван, что дело – решенное. Во всяком случае теперь, в этот час. Не стали больше ни себя, ни Махору тревожить. Тем более что солнце клонилось к вечеру. Пора было и по домам собираться.

Сначала проводили Полину с Василием, за ними тронулся Иван. Машина его, мягко приседая на кочках, пробежала мимо амбара и скрылась за лесополосой.

День прошел. Усталое солнце висело над горою. Дед Архип со своей бабкой уже сидели за двором, готовясь скотину встречать.

– Проводила? – спросил дед Архип.

– Проводила.

А из другого соседства, напротив, Шура Клейменова со вздохом сказала:

– А я своих не дождалась. Все некогда.

Кончался день. Торопливей застучал молотком да топором у своего двора Василий Солоничев. Он целый день ладил телегу для нового лесничего. Телега была готова, новенькая, желтая в вечернем солнце.

Кума Раиса вышла со двора, окликнула Махору:

– Проводила?

– Проводила.

– Ну иди посиди.

Махора отказалась. Ей не хотелось разговоров, расспросов – всего обычного. Томилась душа.

Взяв красный вишневый батожок, она пошла к озеру за гусями. На молодого гусака была плохая надежда.

Вечерний свет золотил пшеничное поле за амбарами, и хуторское кладбище среди молодой озимки виделось таким пригожим, уютным, что хотелось глядеть на него и глядеть. Там были все вместе: муж и золовка Ксения, вся родня – дорогие люди, с кем жизнь провела. Они уже стали землей, человечьи заботы, горести, радости – все было позади.

А Махорин путь еще не был окончен. И нужно было идти за гусями. А так болела нога, так ломила и жгла огнем в коленке, словно перед долгим ненастьем.

Афоня – друг зеленых растений

Зима нынче голощекая. «Калмыцкий», восточный, ветер холоду придает, а снега от него не жди.

Степь – угрюмая. Скудный снежок размело по буеракам, логам да балкам, серой пылью присыпало. Скучно в степи. И в селеньях невесело. Голая земля, сухой жгучий ветер, по дорогам – черная поземка. По ночам лопается земля.

Выхожу во двор. Куры и те под крышу забились. Лишь мальцу Петьке погода нипочем. Он носится по замерзшей лужине на коньках, с клюшкой; лицо от мороза и ветра алым цветет.

Тетка Маня, соседка, вышла из дома дров да уголька набрать, остановилась у забора:

– Чего твои делают? Я к ним приду.

– Приходите.

– Афоня живой? – тревожится она. – Какой день его не вижу, моряка нашего, не заболел? На ноги он жалился.

Он живет в другом соседстве, по левую руку. Для нее – Афоня, для меня – Фомич. Словно отвечая на тревогу соседей, он появляется на своем огороде в старой форменной фуражке – лакированный козырек.

– А мы об тебе горюем! – говорит тетка Маня. – Ноги, мол, у него подыграли.

– Ничего подобного! Я их вылечил. Редькой, – подчеркивает он. – Очень полезное растение. Да! Именно так! Резать ломтиками и прикладать к коленкам. Черная редька по своим свойствам…

Теперь – не лето. «Калмыцкий» стылый ветер обжигает. Слушатели терпят недолго. Тетка Маня махнула рукой:

– Редька! Гляди, уши поморозишь… – и ушла.

Я поеживаюсь. Зябко. Лишь Петьке все нипочем: он мыкается с клюшкой по льду, но Афонины сказки ему не нужны.

– Заходи! – зовет меня Афоня. – Чего не заходишь? Заходи!

Захожу. С некоторых пор Афоня живет во флигеле, оставив просторный дом в полное владение жены. Так им покойнее. Во флигеле никто старика не корит за курево, днем можно спать, коли охота придет, а среди ночи огонь палить, радио включать на полную громкость – во всем своя воля.

– Заходи! – приглашает Афоня, продолжая начатый во дворе разговор. – Черная редька по своим свойствам… Режу ее тонкими ломтиками, прикладаю, обвязываю. Излечивает на сто процентов. Гляди… – Он выходит на середину комнаты, приседает, демонстрируя полное излечение.

Я помню его всегда таким, сколько знаю: невысокий, клещеногий. Афоня – кочегар с «Москвина».

В годы мальчишеские пароходы угадывали мы по гудку: «Качалов», «Москвин», «Красная заря», «Максим Горький». Знали капитанов: Турченкова, Теплянского, механиков: Имамбаева да Галкина, рулевых, кочегаров. Афоню любили все. Он вылезал на палубу чумазый, одни глаза сверкают да зубы, не человек – пароходный леший. Вылезал, садился покурить на воле и нам, ребятишкам, рукой махал: «Давай…» По чалкам, по якорной цепи карабкались мы на пароход и, пробежав по гулкой горячей палубе, кидались в воду и снова лезли наверх. Афоня смеялся: «Шуруй, ребята!» Потом он исчезал в кочегарке, а нас прогонял вахтенный.

Афоня и теперь донашивает старые кителя, фуражки с крабом. Они собираются в пивной у порта, отставные речники, толкуют. С каждым годом их меньше. Сосед мой еще крепок, но глуховат и потому говорит громко:

– Зеленые растения по своим свойствам…

Началось это для меня неожиданно. С некоторых пор в нашем дворе появилась крапива. Сроду ее не было, и вдруг полезла там и здесь, под заборами. По весне, лишь обтается, черно в огороде, она уже голову подняла. Вырубаешь ее, вроде с корнем выдерешь, а она снова тут. Встает, будто живой водой умытая. И понял я наконец, что крапива лезет от Афони.

– Сосед, – спрашиваю его, – ты крапиву стал разводить?

– Очень полезное растение, – ответил он. – Да! Именно так! Помогает от многих болезней. Во-первых… – загибает он палец, – во-вторых… Я ей глаза поддерживаю, стал лучше видеть. Да! Именно так!

Именно так все и началось. С крапивы. Раздобыл он книгу о пользе растений. Теперь она растрепалась, распухла, потому что читается ежедневно, особенно сейчас, когда на дворе зима.

Зимой у старого человека какие заботы: кур накормить, печку топить, накачать воды. И полеживай. Слушай радио, беседуй, коли найдется с кем.

– Недопонимаем, – сокрушается Афоня. – Зеленые растения… Без них – погибель.

Он сидит на низенькой скамеечке, у печного чела, порой открывает дверцу, шурудит кочергой. Отсветы пламени играют на темном лице, и сразу мне вспоминается детство, «Москвин», его палуба и Афоня – пароходный леший. Теперь, в старости, он – суше, морщинистей, с железными зубами.

– На хуторе, еще пацаном… Все бы перемерли, как один. Зеленые растения спасли. Во-первых, желуди. Набираешь их, чистишь, потом отмокают в корыте, потом сушишь, толкешь. Получается мука. Чакан, он по речке растет. Тоже пышки пекли. Корней набираешь, сушишь, потом так-то вот трешь, – показывает он, растирая невидимые корни, – получается мука. Из нее – пышки. Или возьмем лист карагача. Заварят его в чугунке, потом томят в печи, потом толкут – и снова пышки. Так и выжили. Нас было у отца с матерью пять человек. А отец – шестой сын, у него братья: Иван, Егор, Федор, Степан, Кузьма, у тех – тоже дети. И ни один не умер. Именно так: желуди, чакан, карагач, лебеда, – загибает пальцы Афоня, – не считая скороды, козелка, калачиков, той же крапивы. Все живые! Зеленые растения спасли. Да! Именно так!

– Сейчас мы заварим чай, – обещает Афоня. – На пяти травах. Зверобой, мята, душица, чабор, тысячелистник. Лечебные растения!

Радио толкует про войну. Афоня приглушает его.

– То же самое, – говорит он. – Немец нас уничтожить хотел. Зеленые растения спасли.

У него за фронтовые годы все было: ранения, награды, плен. Про горькое, про лагерь он и вспомнил сейчас:

– Окружили проволокой. Голимая степь. Окопчик на двоих. Одну шинель стелем, другой прикрываемся, вдвоем. Зима, холодюка, харчей никаких. Сначала баланду давали, потом – перестали. На работу гонят через ячменное поле, неубранное. Остановят, наберешь колосу, потом – шелушишь. С работы – опять. Остались живые. Ячмень. Зеленое растение. Имеет свойство. Даже не заболел, тридцать градусов мороз. Спали на земле. А после войны. В мастерских работал. До парохода. Утром все займище прошаришь: щавелек, морковник, дудки такие. Очистишь и хрумтишь. Солодику накопаешь на горах.

Назад Дальше