Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел чело век.
Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.
Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.
Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.
Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.
Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой грубки и вышел во двор.
Свет фонаря желтел в коровьем катухе, и голос деда слышался:
– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…
– Деда! – позвал мальчик.
Дед с фонарем вышел на баз.
– Чего тебе?
– Деда, я телка привез, с фермы.
– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?
– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.
– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?
Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:
– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!
В голосе мальчика зазвенели слезы, и дед сказал:
– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.
Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:
– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.
– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?
– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.
– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.
В голосе деда мальчик почуял твердое и кинулся в дом.
– Ты где пропадал? – спросила мать.
– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.
Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.
Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.
Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.
– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.
Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:
– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.
Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.
Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.
Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.
Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.
Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.
Как она хорошо танцевала
Из автобуса вышли ровно в девять, а еще целый квартал нужно было идти. Димка хныкал, еле переставляя ноги, а мать волокла его за собой, иногда совестила: «Ну, Димочка, давай поскорее, я и так опоздала. Шагай, сынок, быстренько. – И тут же грозить принималась: – Сейчас я тебе, черту, задам. Добром не понимаешь, так я тебе всю задницу измолочу, гад паршивый». Но Димка и тому, и другому внимал равнодушно, лениво перебирал ногами, а временами и вовсе переставал идти: приподнимая носки сапог, он как на лыжах скользил по раскисшему мартовскому снегу, влекомый вперед сильной рукой матери. Глубокие, до земли, борозды оставались позади.
Наконец добрались и до места. У крыльца мать перевела дух, саданула рукой Димку под задницу. Тот взлетел по ступеням и заныл. Она так же, в толчки, прогнала его через тесный коридорчик, еще не штукатуренный, только дранкой обитый, и втолкнула в комнату, где печка топилась и было тепло.
– А-а-а, ну ясно! – встретила их веселым возгласом напарница матери. – Я-то думаю, чего моя подружка задерживается… А она с чадунюшкой!
Вытряхнув Димку из одежд, мать оставила его со словами:
– Иди, только стены не порть. А то ты додумаешься, – а сама, облегченно вздохнув, уселась возле печки и принялась переодеваться, рассказывая: – Школу-то нашу закрыли на неделю. Отопление меняют. Нашли время. А куда ж я его дену? Дома оставь, так вся душа изболит. Это ж точно, по улице будет мотаться, мокрый весь и не пожрет ничего. Пусть лучше здесь. Ох, ломает что-то всю, – сладко потянулась она, поднимаясь и завязывая на голову косынку. – Ну, начнем. Затирать-то там можно? Ты глядела?
– Вроде подсохло. Да ты сама посмотри.
Димкина мать пошла по дому. Он был большой, на пять комнат, и все просторные, высокие. Хозяин работал в милиции капитаном. И вот ремонт сейчас сделали хороший. Полы перебрали, оштукатурили, а как побелят да покрасят – картинка будет, а не хата. И теплый дом: вон только вчера раствором стены «закидали», а уже подсушило. Она потрогала стену, полутерком по ней провела раз-другой и, вернувшись к напарнице, сказала:
– Давай затирать.
На коридорную дверь она крючок накинула, заглянула в ту комнату, куда сын ушел. Он сидел там возле окна на куче дранки и что-то ладил из планок, похоже, самолет.
Мать вздохнула, ушла работать: ей, конечно, жаль было, что Димке скучно здесь придется, да ничего не попишешь, уж лучше пусть поскучает, чем в такую погоду по улицам бродить. Заболеет еще.
Димка же вовсе не самолет делал, а большую баржу-самоходку. Две планки связал, на них чурбачок приставил – каюта, где рулевой сидит, – и начал перевозить. Потом он вспомнил про мачту, нашел подходящую палочку. На кухне, возле печки, смятая сигаретная коробка валялась, красная, из нее флаг вышел. Но укрепить мачту, приладить ее, чтоб стояла, Димка не смог. Нужен был гвоздь.
Он заглянул к матери: та гладила стену ровными круговыми движениями. Стена была и так гладкая, а мать терла и терла ее полутерком, не останавливаясь. И вторая женщина, толстая, делала то же самое. Димка подумал, что и он бы смог, но работа уж больно скучная.
Он пошел дальше, искать гвоздь. И нашел его. В крайней угловой комнате целая куча гвоздей лежала, в картонной коробке. Здесь же и молоток валялся, и многомного тонких планок. Димка о барже своей тотчас забыл и занялся новым делом: заколачиванием гвоздей в пол. Сначала он было подумал: не будет ли мать ругаться, но потом решил: пол-то станет крепче, значит, и ругаться незачем.
Но мать рассудила иначе. Заслышав стук, она в комнату наведалась, молоток у Димки отобрала, подзатыльник отвесила и, пообещав руки оборвать, принялась выдирать из пола гвозди, какие можно было.
Димка особо не ревел – так, взвыл сначала для порядка, да и подзатыльник все же крепкий достался, но тут же замолчал, подошел к окну и стал глядеть во двор, изредка косясь на мать, которая клещами орудовала. Скучно ему стало, на улицу захотелось, но проситься было бесполезно. И он ждал, когда мать уйдет, чтобы снова стать хозяином комнаты и найти какое-нибудь дело.
Мать гвозди выдрала и к себе пошла, но в последний момент сказала:
– Слушай, чем пол губить, доброе дело сделай. Вон под окнами драни нет. Приколачивай. Сможешь?
И не дожидаясь его согласия, она взяла с пола несколько реек, подошла к окну и, опустившись на колени, принялась приколачивать их к стене, ниже подоконника. Рейки ровно ложились одна возле другой косыми линейками.
– Хватит, хватит! – бросаясь к матери, закричал Димка. – Я знаю, знаю…
– Сверху еще ряд, вот как здесь, – указала мать на косые клетки опланкованной стены.
– Знаю, знаю, иди, – торопился Димка, отбирая молоток.
Мать засмеялась, чмокнула его губами в макушку и ушла.
Первым делом Димка оглядел комнату и пожалел, что так мало работы ему досталось: лишь под окнами пустые места. Все же остальное пространство – потолок и стены – были уже обрешечены.
И принялся Димка за дело. Стук пошел по комнате да кряхтенье, да оханье иногда сдержанное, с оглядкой на дверь: по пальцу угодив, он не боли боялся, а матери.
Он закончил первое подоконье и взялся за второе, когда услышал в доме голос нового человека. Любопытствуя, он пошел на кухню, откуда разговор слышался, и остановился на пороге, разглядывая пришедших. На чужую женщину он и внимания не обратил, так, поглядел просто. Зато рядом с ней, держась за руку, стояла черноглазая девочка в беленькой шубке. Димка тотчас узнал ее, она училась в первом «г». Видно, и девочка его узнала. Опустив глаза, она отступила на шаг, скрываясь от Димкиных глаз за фигурой матери, и принялась покачиваться, то выглядывая, то прячась за тяжелой занавесью материнской шубы.
Матери эти качения быстро надоели, она отняла свою руку и отстранила со словами:
– Чего ты повисла? Поговорить не даешь. Иди вон с мальчиком поиграйся. Только шапочку сними да расстегнись, а то вспотеешь.
Девочка, не спуская глаз с Димки, послушно сняла пуховую шапочку, отдала ее матери, но с места не двинулась.
– Не советую, не советую, – говорила между тем Димкина мать. – Коридор холодный, сохнуть не будет, а начнет киснуть, пучиться и может отвалиться. Вот лето будет, вам спешить некуда…
Девочка снова опустила глаза и прислонилась к матери.
– Ну что ты, господи! – всплеснула та руками. – Дикарка какая-то. Я ж говорю, иди с мальчиком поиграй, – и она подтолкнула ее легонько в ту сторону, где Димка стоял. Димкина мать прервала свой рассказ и сыну приказала:
– Позови девочку, покажи ей, как ты там… строишь. Ну, позови.
– Пойдем, – тихо проговорил Димка и сам отчего-то застеснялся. Видя, что девочка идет к нему, он повернулся и вышел из кухни.
– Пойдем, – повторил он ей, когда она остановилась на пороге. – Вон там я делаю.
В ту комнату, где Димка работал, они пришли молча. Димка взял молоток и, подойдя к стене, принялся заколачивать гвоздь в край планки, еще не прибитой. Гвоздь сразу же согнулся.
– Кривой, – сказал Димка, сурово поглядывая на девочку: не смеется ли она. – Кривые попадаются гвозди.
Девочка не смеялась. Она согласилась послушно:
– Кривой.
– Я вот уже сколько забил, – показал Димка на первое подоконье. – А это еще осталось. Хочешь, и ты забей, – подал он ей молоток.
Девочка молоток взяла, но тонкая рука ее сразу же опустилась вниз.
– Тяжелый, – сказала она нерешительно. – Я лучше не буду.
И тогда Димка, мгновенно почувствовав себя сильным и старшим, а потому великодушным, похвалил ее:
– Зато ты танцуешь хорошо. На Новый год. Снежинкой. Я тебе хлопал.
– А мы сейчас новый танец готовим. К Восьмому марта, – обрадованно заговорила девочка. – Я буду ромашкой. Хочешь, покажу?
И, не дожидаясь Димкиного согласия, она легко выскользнула из своей расстегнутой шубки, комом упавшей на пол, и, напевая: «Трам-там-там… трам-там-там… тра-ра-ра-ра-ра…», начала танцевать. Руки ее, поднятые над голо вой, легко колыхались, и в такт этому мягкому колыханию, покачиваясь, двигалось тело, а ногам, обутым в резиновые сапожки, было неловко. К тому же и мусорный пол не позволял ей танцевать свободно, подставляя под ноги то чурбачки какие-то, то брошенную дрань. Дважды споткнувшись, девочка остановилась и объяснила Димке:
– Потом будет лучше, на празднике. Там сцена и пианино. А вот здесь, – подняла она руки к голове, – будет такая шапочка с лепестками, как цветок. И вот здесь юбочка, тоже как цветок.
– Красиво будет, – согласился Димка. – А перед вторыми классами вы будете выступать? Или только перед родителями?
– Перед всеми будем, мы даже перед солдатами ездили выступать.
– Тогда я приду.
– До-оча! – послышалось из кухни. – Пойдем.
Девочка надела шубку и сказала:
– Идти надо. Мы в больницу к тете Вере, у нее ревматизм.
– Она в водницкой больнице лежит?
– В водницкой, – кивнула девочка.
– Я там тоже лежал, мне гланды резали, – задрал Димка подбородок и потрогал себя за горло.
Девочка вздохнула:
– А я не лежала. Мама не пустила. Ко мне «скорая помощь» приезжала. Температура была ужасная.
– До-оча! – снова послышалось из кухни.
– Пойдем, – сказал Димка и пошел вперед. – А потом я снова буду прибивать.
В дверях кухни, когда девочка уже порог переступила, Димка увидел, что на ее шубку сзади прилипла желтая витая стружка. Незаметным, как ему показалось, движением руки он сшиб эту стружку. Он не хотел, чтобы девочку мать ругала.
Но его движение заметили. Толстая женщина, напарница матери, хохотнула:
– Ишь ты, кавалер… Ухаживает.
Димка отвернулся и стал ковырять дверь, чтобы не видели, как он краснеет.
– Как же, кавалер, – усмехнулась мать. – Только вот в уборную вечером боится ходить. Как стемнеет, так мама веди за ручку. Беда.
Словно от удара качнулась Димкина голова. Еще не веря, что услышанное им сказано вслух, еще надеясь, что это ему показалось, он испуганно глядел на людей, стоящих в комнате: на мать глядел, которая еще усмехалась, на ее толстую напарницу, которая залилась хохотом, уперев руки в бока, на чужую женщину, которая тоже посмеивалась и качала головой с укоризной.
Последняя отчаянная мысль: «Может быть, она, девочка, не слышала?» – бросилась ему в голову. Но девочка слышала: она улыбалась и, пряча улыбку, склонила голову и чертила по полу носком черного блестящего сапожка.
– Ты врешь! – закричал тогда Димка, захлебываясь злобой и слезами. – Ты все врешь! – и всем телом подался вперед, и только намертво вцепившиеся в дверную скобу руки не позволили ему броситься. – Ты все врешь, врешь, врешь!!
Мысль о чуде, мысль о спасительном чуде пронзила Димку. Он замер. Мокрое лицо его, искаженное судорогой боли, было обращено к матери. Только к ней. Как он хотел, чтобы она сейчас сказала: «Да, я соврала, это неправда. Я пошутила». Пусть потом будет все что угодно! Пусть потом она его бьет, пусть сделает все что хочет. Но сейчас пусть она спасет его! Пусть скажет: «Я врала». Только она может это сделать! Ах, как бы он любил ее после этого! Он бы все для нее сделал, все, все, все. Пусть только она спасет!
– Ты это на кого орешь? – сурово спросила мать, делая шаг к Димке. – Это я вру?!
Женщина, торопливо попрощавшись, пошла к выходу. И рядом с ней девочка. Она не оглянулась и скрылась за дверью.
Димке стало все безразлично.
– Так я, значит, вру? – гневаясь, спросила мать.
– Врешь, врешь, – уже машинально, шепотом, ни о чем не думая, повторил Димка.
Он не чувствовал ни боли, ни обиды, когда его колотила мать. А в комнате, куда она его потом втолкнула, он без раздумий сразу же взял молоток и снова начал приколачивать планки. Все у него шло хорошо, и гвозди почти не гнулись, пока он не вспомнил о девочке. Слезы выступили у него на глазах – как она хорошо танцевала – и он, промахнувшись, ударил молотком по пальцу. И тогда он бросил молоток, скорчившись, привалился к стене и, засунув больной палец в рот, заплакал.