Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн - Евгений Прошкин 9 стр.


Когда ее хоронили, он заметил, как на кладбище, показалось, разом посеклась листва, а древняя поэтесса – по-жабьи сжавшаяся старуха – прочитала стихи про лес, что стоял разувшись, вернее, по щиколотку зайдя в воду, по которому витал разоритель гнезд ветер.

Это было трогательно и наивно. А теперь с ее телефона, с которого хозяйка сказала последние слова перед тем как накинуть петлю, Тина Хаймовская казнила Куимова за то, что он сделал доброе дело Саше Жуканову, сделав в Москве все так, чтобы приемная комиссия благосклонно согласилась, что перед нею гений, и дала ему возможность почувствовать себя профессиональным писателем.

А деньги, за неимением своих, которые всегда тратил в подобных случаях, он у Жуканова действительно взял. На то, чтобы не с сухим горлом доказывать, какой хороший претендент на вечность в литературе.

И ездил Куимов хлопотать за своих товарищей потому, что прием – это всегда лотерея. Там, как хищники в дремучем лесу, живут предвзятость и антипатичность, да и простая, менее всего склонная к восторгам при обсуждении чьей-либо судьбы, клановость. Потому, чтобы, как сострил один известный поэт, «до вопля сказать оп-ля», надо не только преодолеть уверенную неуступчивость, но и элементарно, пусть даже непоследовательно, но хоть на йоту сблизить тех, кто глухо враждует и сосуществует многие годы.

И штоф на том столе бывает ой как кстати.

Словом, как изрек в свое время Ганс-Христиан Андерсен: «Нет сказок лучше тех, которые рассказывает сама жизнь». Но сказки-то пишутся для тех, кто их способен принять и осмыслить, чтобы однажды воскликнуть: «Добрынь-то какая! Все кончилось так, как ждалось и мечталось. Словом, сказочно».

Но – до сказки – жил в душе поскребыш древоточца и дул баргузин или еще какой-то печально величалый ветер и дышал в затылок северин неприятия и зла. И надо зоологически ненавидеть того, кто через все это прошел ради других, прошел бескорыстно, как всякий сказочник, сардонически улыбаясь на дежурную похвальбу педагогически мыслящих уродцев.

И тут порядочно умолчать, что до сказки еще была присказка. Дословие к фразе: «Жил Линь в темном царстве пучины». А поскольку сказка называлась «Луна и Линь», то исполнительница роли ночного светила требовала, чтобы были оправданы видимые на его лике пятна поздней беременности.

В общем, умственного восприятия не хватит, чтобы доказать, что в известной картине русалка, сидя на берегу, не вычесывает из своей косы вшей.

А той же Тине Хаймовской врезалась в голову мысль, похожая на безжалостную протокольную запись:

– Значит, ты берешь взятки?

– Беру! Хапаю! Ем с хлебом и маслом! На подошвы ботинок намазываю!

Наверно, у нее зарозовели щеки и, как у давно слепленной Снегурочки, отпотели глаза. И, коли присмотреться повнимательнее, то в ней вдруг открылся не только деловитый человек, но и рационалист. Зачем вести протокол, достаточно к телефонному проводу подсоединить, как это делает пацанье, диктофон. И тогда уже не отвертеться. Лучший свидетель против себя – это сам оправдатель.

Куимов пометался по комнате, пытаясь вернуться к зачину рассказа, который его удручал, но уже не мог. И вдруг ему пришла довольно любопытная мысль, и он метнулся к телефону и набрал номер Тины.

– Слушай! – начал он. – Я согласен, чтобы ты подняла обо мне речь на писательском собрании. Но я в ответ в «Литературной газете» расскажу, как принимал тебя в Союз, через какой прошел ад и чистилище, чтобы доказать чуть ли не всем секретарям, что обладательница единственной микроскопической книжечки стихов талантлива и терпелива. Это я, старый дурак, рву постромки, чтобы скорее увидеть ее во всей поэтической красе и на белом коне, то есть с членским билетом в руках. Я расскажу, чем ты на это ответила, написав в то же бюро, чтобы выкинули книгу моей жены Светланы Ларисовой, а твою поставили, потому как ее протежирую я.

Он передохнул и заключил:

– Я расскажу правду, на которую ты меня понуждаешь.

Она с присвистом дышала в трубку.

И он привел последний аргумент:

– И у меня есть свидетели, которые все это подтвердят.

Он не помнил, как повесил трубку. И даже отключил телефон. В его пальцах неведомо как очутились старые билеты в кино. Седьмого октября шестьдесят девятого года на восемнадцатом ряду и двенадцатом месте он смотрел какой-то фильм, видимо, в «Победе», потому как на оторванности, на которую припал «контроль», стояло две буквы «По…»

Но не тем привлекли его билеты, что были свидетелями прошлой жизни. Когда-то они послужили закладкой в книге, и та часть, что оказалась на свету, превратилась в невыразительную серость, а то, что было внутри листов, сохранило первозданную голубизну.

И Куимову подумалось: вот так и человек, чем больше он общается с чем-то светлым, тем больше тускнеет душой, симпатично стесняясь признаться даже себе самому, что ясно со всей полнотой доказательств, что не смог загасить в себе чадящую головешку мерзавости, сладко отравливающую жизнь другим. Вот он – признак дистрофии души.

Именно с этого открытия, введя разговор в философское направление, он и начнет новый рассказ.

3

Банкир не обладал чувством превосходства даже над самым последним сявым. Максим умел быть незаметным и с виду валахасто-безвредным, и те, кто его плохо знали, имели позыв взять его «на понял». Он сроду не метал икру, когда другие явно менжевали, и, видимо, оттого пахан Сашка Хохол всякий раз, когда возникало что-то щекотливое, звал к себе именно Банкира и не темнил с ним, что может сам во всем разобраться без посторонних, а его пригласил ради понта. Он сразу же говорил, в чем суть, и ждал от более старшего удачника каких-то, по большей части бесстрастных, предложений.

Нынче свою речь он начал так:

– Мне юрцы донесли…

– Молодежь надо на фефер сажать, а не слушать, – на это буркнул Максим.

– Но если они дело говорят… – не согласился пахан.

– Вот это, – тяжело начал Банкир, – встречает меня Петька Юлок, помнишь, в пятерке вертухаем был.

– Ну?

– Говорит: «Этапница одна тебе шукнуть велела». – «Чего же?» – спрашиваю. «Шнифер у вас один объявился. Под сраку лет ему, а у него ни одной ходки к хозяину». – «Ну и пусть домушничает на здоровье», – говорю я Юлку. А он мне: «Так вот он – подсадок».

– А что за этапница и куда ее заголили? – осторожно спросил Хохол, сжевывая с синюшных губ простоквашу бели, что всегда появляется у него во время разговора.

– Не сказал.

– Вот как раз о скачках я тебе и хотел рассказать, – продолжил Хохол. – Не в ровни все получается.

И речь пошла о том, что известный домушник, почти шнифер, облюбовал одну хавирку. Ну, нарисовал, что хозяева на дачу мотнули, и – со связкой ключей на шее – к замку. Слесарь, мол, из домоуправления.

Позвонил для начала. В ответ только канарейка дурнотой заорала.

Вошел чин-чинарем, прохоря снял, потому как любил работать босиком – соседи не слышат, что в квартире шмон.

Заметил на буфете пятихатку неразменную.

Только к ней лапу протянул, его по черепу сзади – шлясь!

В глазах помутилось.

– Вот это промацовка! – сказалось само собой.

А мужик, что ему навешал, мешок ему на рыло кинул, думал, что тому кобздец пришел.

– Так вот, – поведав обо всем этом, произнес пахан. – Кто-то нас держит под примусом.

– Ну а чего с Атасом? – спросил Банкир.

– Отмазали. Вроде в чужую хату по пьяни забрел: а там и получил по мырсам. Ведь кто знает, что свой своего угадал с просыпу?

– Так, думаешь, не тот ли это шнифер? – спросил Банкир, поеживая спиной, что у него внезапно засвербела. Так случается всякий раз, когда он нападает мыслью на что-то особо жгучее.

– Да вот такая мысля есть.

Хохол помолчал и потом признался:

– Когда в лагере кто-то масть держит, там понятно. Но вот тут какая блядь верхушку давит, никак не прознать.

– Плохо стараешься, – буркнул Банкир.

– Да, считай, все на бровях стоят.

– Их хоть раком поставь, толку не будет. Нужна толковища.

– С кем?

Банкир глянул на пахана с той долей подозрительности, с которой смотрел на весь мир, но сказал сдержанно смято:

– Есть один деятель из фраеров, который сроду и балерины в руках не держал.

– Значит, до замков дело не доходило? – уточнил пахан.

– Он не то что в отмазке всю жизнь проходил, а знаешь, в таких весельчаках, что и дрючится через варежку.

– Ну и что?

– Это он жевалки раскрыл на все, что кругом простирается. А как кто заломит рога, тут кенты подваливают, лепешок ему на морду и пинают до будь здоров.

– Ты его знаешь? – спросил Хохол, чуть подглыкнув от предчувствия, что речь идет о стоящем сопернике.

– Конечно, – ответил Банкир. – Он в Светлом в парнях шестерил.

– А как его кличут? – поинтересовался Хохол.

– Эрик Булдаков.

4

Эрик Булдаков переживал ту степень человеческой наглости, когда душу не рыхлят угрызения и не трогают иные чувства, связанные с ощущением совести. Он как бы воспарил над всем, что простиралось внизу, как самолет вонзался в тучу, чтобы из нее вылететь надвинувшейся над пространством тенью, тушующую пятнистость местности, что простиралась окрест.

Порой он, кажется, различал на земле кивания головок татарника или танцевальные всплески плакучей ивы, которая, как заламывающая свои бескостные руки балерина, кружилась в немыслимом танце.

А ощущение сверхсебясамого, ежели это можно все соединить в одно слово, пришло ему после того, как – так уж само собой случилось – тот спортивный клуб, который он создал, неожиданно превратился в сборище «качков», тех самых шеястых парней, которые могли заломить быка. Сперва они гоняли дурь, тузя друг друга, потом однажды вдруг нашли себе иное применение.

И опять же помог случай.

Эрик до сих пор помнит этого сухопарого, о двух вздернутых бровин, старичка, который чуть ли не с порога спросил:

– Набокова не читал?

Булдаков на всякий случай ощерился, чтобы нельзя было понять «да» или «нет» он скажет, и худыш неожиданно произнес:

– Я пью его прозу, как в зной родниковую воду, и горло перехватывают слезы.

Попробовал подвсхлипнуть и Эрик, понятия не имеющий, кто такой Набоков.

– А «Лолита» его что стоит! – продолжил старичок, и Булдаков вспомнил, что про «Лолиту» кто-то говорил. Это книга, где чувак признается, как развратил малолетку.

Они вышли в еще не одетый в листву парк, и старик сказал:

– Я вообще-то к тебе по делу.

– По какому? – осторожно спросил Эрик, думая, что и дальше треп пойдет о литературе.

Старичок перехватил проехавшего с детской горки на заднице, потом поднял к нему свое засивелое от усилия лицо.

– У тебя бугайки, по-моему, зря взбрыкивают.

Булдаков ненавидел иносказаний. Потому, глядя в оранжевую от ржавчины воду, скопившуюся в обрезке от бочки, уточнил:

– Не зря даже у стоязника ноздря.

– Выражусь точнее, – продолжил худыш. – Чем твои ребята, кроме пустолома друг друга, занимаются?

– Ну кто учится, – начал он загибать, – кто работает.

– А они должны служить! – вырвалось у старика.

– Ну некоторые пошли в армию…

– Темный ты человек, Булдаков, – вдруг произнес незнакомец, и Эрика озадачило, откуда тот узнал его фамилию.

Им навстречу продефилировала девица.

– Ух и краля! – сказал дед. – При ней и шмаровозом поработать не грех.

– Кем? – не понял Эрик.

– Сутенером, – перевел худыш.

Продолжая озираться, девушка уходила все дальше и дальше.

– Ты, наверно, думаешь, – продолжил незнакомец, – это она на тебя пялилась.

– А на кого же еще? – самодовольно вопросил Булдаков. – Не на вас же.

– Это почему же? У меня в глазах реянье над водой огней и звезд, что я могу показать не только отуманенный город, но и вспененную воду золотого пляжа.

Эрик искоса глянул на расхваставшегося старика и вдруг заметил у него на пальце толстенный перстень с печаткой.

– Сейчас, – тихо продолжил незнакомец, – когда в народе загуляли вольные деньги, все акценты сместились в сторону обладания ими. И теперь тот, кто побирался, по-казачьи говоря, копействовал, теперь вдруг зажирел и его потянуло на встречанье рассветов и провожанье закатов не на родном тихом Дону, а, скажем, на Средиземном или на Красном море. А у некоторых и в застой карман не был пустой, зато куда было деньги сбыть, где свою живучесть показать.

Откуда-то донеслись раскатисто-хрупотные звуки. По аллее парка заклубилась какая-то национальная свадьба.

– Видишь? – спросил старик. – Кто он раньше был? Позер и пройдоха. А теперь гляди, как прет с бантом на груди.

Лицо жениха Эрику тоже показалось знакомым.

– Кто это? – спросил он.

– Мир Тоймалов, базарком. Вишь, как в ширину пошел, – не обхватишь. А то в иголочное ушко пролезал.

– Извините, – заискивающе начал Булдаков, – но мы не познакомились.

– Это неважно! – ответил тот. – Как там у классика? Зови меня Максимом Максимычем. Здорово, правда?

У их ног сел голубь. И заворковал с каким-то особенным приохом.

– Я в детстве, – продолжил Максим Максимыч, – своим товарищам клички давал: Димка Воплёжник, Тонька Визжуха. А ко мне вот это Максим Максимыч приклеилось.

– Так вот, вы говорили про ребят, – напомнил Булдаков.

– А я уже думал, что ты все понял.

И вдруг заговорил совсем о другом:

– Людей в тридцать третьем хоронили в ямы. И вот однажды утром пришли, а там живой копошится ребенок.

Эрик напряженно молчал.

– Это был я. А в землянках Сталинграда крысы есть не давали. Только чего-нибудь потянешь ко рту, они тут же вырвут.

Он еще больше привскинул всхолмленные волны своих бровей и продолжил:

– Сейчас молодежь искапризилась вся. Потому как в несменяемых рубахах не ходила. Голода не видела.

– Ну и слава богу, – вставил Эрик.

Но, казалось, Максим Максимыч его не слышал:

– И каждый пьян от ощущения собственной греховности. И вот когда изучишь этот преступный оптимизм, то восхитительно ясно поймешь: вы вам необходимы.

– Зачем? – простовато спросил Булдаков, как бы руша это лучезарное открытие старика.

– Агрессивнее вопросить прямо: «За каким чертом держать вас рядом с нами?» Но отвратительность ответа в том, что у нас опыт и тот блеск в глазах, которого вы еще не достигли. Бесполезная блажь думать, что кто-то лучше нас. Что прикосновение к миру прекрасного делает богаче и нравственная чистота объединяет. Все это тихая сладкая ложь. Если что-то держит клан – это страх и власть.

– А деньги? – поинтересовался Эрик.

– Это – шелушня! Она лежит повсюду. Надо только нагнуться и взять ее.

– Но как? – опять понаивничал Булдаков.

Если честно, его уже стал раздражать этот поувеченный жизнью старик, сучок на этой обветшалой земле, такой же сухой, как и его палка, полированностью сравнявшаяся с не очень высоким лбом. На нем уже перестали гармошиться морщины. Одна гладкота, которая одновременно подчеркивает удивление и вопрос.

И еще по краю лба, ближе к волосам, наметилась некая лиловизна. Она заползала в его чахлую шевелюру и хоть и не виделась там, но угадывалась потерявшим ярчелость чернильным пятном, которое кто-то пытался смыть с помощью слинялой седины.

– Как взять деньги? – тем временем переспросил Максим Максимыч. – Вокруг вас тьма разных фирм, магазинов, торговых палаток…

– Ну и что? – остановил его перечислительность Булдаков. – Мы уже пытались со многими говорить об охране. Но все отмахиваются.

– Отлично! Давайте возьмем ближайший от вас кооператив «Орикон». Что вы о нем знаете?

– Да ничего, – чуть подумав, произнес Булдаков.

– А зря! – назидательно-напорно начал Максим Максимыч. – Директорствует там некто Затевахин Виктор Изотович, в прошлом лепила.

– Кто? – вырвалось у Эрика.

– Фельдшер. На зоне мушки наводил.

– Какие мушки?

– Татуировку мастырил.

Назад Дальше