За старцем не пропадешь - Замулин Валерий Николаевич 6 стр.


Начались переполох и настоящая паника среди беженцев. Бойцы начали палить из винтовок по парашютистам, они же в свою очередь сверху стреляли из автоматов по мечущимся внизу фигуркам людей. Десантники приземлялись, группировались и вели довольно плотный огонь по скоплению людей из автоматов и минометов. Когда мины стали рваться в толпах людей, началась страшная неразбериха: и беженцы, и солдаты разбегались кто куда. Оставляя кровавый след, ползали и кричали раненые, тяжело и недвижно на земле распластались убитые. Убитых было много.

Вдруг словно толстым железным прутом стегануло меня по бедру и сбило с ног. Я принялся ощупывать ногу, галифе быстро намокало горячей кровью. Достав перевязочный пакет, я осмотрел бедро: вроде бы пока легко отделался, прострелены навылет только мягкие ткани. Я с трудом поднялся: боль была сильная и в голове шумело. Я понял, что стал почти беспомощен. С минуты на минуту здесь будут немецкие десантники.

Перевязав ногу и опираясь на брошенный кем-то карабин, я заковылял в сторону от дороги, в глубь леса. Шел все дальше и дальше, поднимаясь наверх вдоль небольшого ручья. Стрельба и разрывы мин прекратились, и только временами раздавались одиночные выстрелы – это, вероятно, десантники добивали раненых красноармейцев.

Я был молод и умирать не хотел, но и животного страха перед смертью не было. С начала войны я видел столько смертей, что чувство страха притупилось, но инстинкт самосохранения остался, и, несмотря на сильную боль, когда каждый шаг был мучителен, я старался отойти подальше в лес в горы, чтобы не столкнуться с немецкими егерями и не быть застреленным или плененным. Временами я ложился на живот и пил из ручья чистую ледяную воду. От кровопотери все время мучила жажда. К вечеру я вышел на чудную лесную полянку с сочной зеленой травой и нежными альпийскими цветами. Наверное, дальше хода не было. Впереди отвесно поднималась скалистая стена, с которой маленьким водопадом стекал ручей. Это был тупик. В изнеможении я свалился под деревом на траву и закрыл глаза. В голове шумело, а в ране пульсировала боль.

Лежа, я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянувшись, я никого не увидел. Сзади хрустнул сучок, я хотел было схватить карабин, но большая нога, обутая в кожаные сыромятные постолы, наступив, прижала карабин к земле.

– Мир тебе, чадо, – раздался над головой спокойный тихий голос.

Передо мной стоял высокий худой старец в каком-то сером, почти до пят, балахоне, подпоясанном широким кожаным ремнем, на груди – большой медный позеленевший крест с распятием, на голове – суконная черная скуфья. Лик – вытянутый, коричневый, как бы иконный, добрые голубые старческие глаза и длинная клиновидная сивая борода. На плече он держал блестящую отработанную острую лопату.

Это был мантийный, со Старого Афона, монах отец Патермуфий. Корявым с черным ногтем указательным пальцем он ткнул в нарукавные звезды моей гимнастерки, гимнастерки младшего политрука, и сказал:

– Сымай, сынок, это – смерть.

И я тут вспомнил, что у немцев есть приказ: политруков и комиссаров расстреливать на месте.

Собрав сухой хворост, старец выбил кремнем на трут искру, поджег хворост и кинул сверху гимнастерку. Я в каком-то отупении смотрел на его действия, но, опомнившись, закричал:

– Отец, там документы!

Он преградил мне лопатой доступ к горевшей гимнастерке и сказал:

– Поэтому я и предаю ее огню.

Затем он вынул затвор из карабина и закинул его в чащобу, а сам карабин сунул в костер. Опираясь на старца, я прошел поляну, завернул за выступ скалы, где обнаружилась келья отца Патермуфия, окруженная огородом с разными овощами. Посадив меня на твердое монашеское ложе, он нащипал с висевших у икон сухих пучков травы, сварил в ковшике целебное зелье, остудил его и привязал в тряпице к ране. Подвинув ко мне большую чугунную сковороду с тушеной картошкой и кислой капустой и поставив кружку с водой, он приказал мне есть, а сам полез на чердак и принес мне груду старой одежды. Там были узкие клетчатые брюки, какие носили франты в начале века, коричневая суконная рубаха черкесского покроя, старый черный подрясник и потертая бархатная скуфья на голову. К сему еще полагались кожаные постолы на ноги.

– Снимай все с себя, – сказал старец, – а в это облачайся.

Он свернул в узел мою одежду с командирскими сапогами, возложил себе на плечо лопату, перекрестил меня и, наказав никуда не уходить, ушел в ночь. Уже ярко светила луна, и сгорбленная фигура старца хорошо была видна мне, пока не скрылась в лесной чаще. Он ушел хоронить трупы наших солдат и беженцев, которые местами лежали на Домбайских полянах и в лесах.

Проснулся я от солнечных лучей, прямо бивших мне в глаза через маленькое оконце. Рана за ночь воспалилась и болела. Наверное, у меня была температура. Вскоре вернулся старец. На веревке за собой он тянул корову, за ним бежала приблудившаяся лохматая кавказская овчарка, под мышкой он нес икону. Зайдя в келью, он первым делом помолился на иконы, положив три земных поклона, потом, взяв ведро, пошел доить корову. Подоив, он налил в плошку молока и предложил собаке. Та жадно залакала, благодарно помахивая хвостом.

– Значит, ты теперича мой послушник, Алексей, человек Божий, и из моей воли не должон выходить. А я тебя буду закону Божиему учить, питать, лечить, а там, что Бог даст. Милостивый Господь наш Иисус Христос и Пресвятая Мати Богородица нас не оставят своей милостью и сохранят от нечаянной смерти. А смерть, милый Алеша, здесь кругом так и ходит, так и кружит везде: и низом, и верхом.

– Господи Иисусе Христе, помилуй нас, грешных, рабов твоих неключимых. Всю-то ноченьку закапывал, погребал с молитовкой, с молитовкой, убиенных покойничков-то. И молодых, и старых, и детишек-младенчиков тож. Уже смердят, жара ведь стоит, да и шакалки на дух набежали, рвут покойничков-то, рвут сердечных, а вороны глазки им выклевывают. А ведь люди, были кому-то дороги, может и Богу маливались. Вот я иконушку Господа Вседержителя подобрал. Карачаи с аулов наехали, скот ловят, разбирают возы, чемоданы потрошат, иконушку на дорогу кинули. Иконушка им не нужна, вера у них мухаметанская, как у турок, ни к чему им иконушка, вот я ее и подобрал с дороги-то.

Старец бережно обтер рукавом пыль с иконы.

– А тебе, Алеша, коровку привел дойную, для поправки здоровья. Молочко-то, оно полезно для раны.

И-и, как погляжу на тебя, какой славный монашек из тебя получится. Вот так, милый, сам видишь, как Господь управил тебя. Вчерась был политрук – сегодня монашек. Но пока монашек страха ради иудейска, а полюби Христа, и Он тебя полюбит. «Любящих меня – люблю», – сказал Он.

* * *

По молитвам старца и благодаря его целебным мазям и всяким снадобьям, как-то: барсучий жир, горная смола – мумие, пчелиный клей – прополис – рана моя на удивление быстро зажила. И я уже по ночам стал ходить со старцем погребать останки убиенных. Как вспомню – жуткие это были ночи. Разложившиеся трупы скалились при лунном свете. От ужасного запаха спирало дыхание и кружилась голова. Мы копали общую могилу и потом стаскивали их, укладывая рядами. Старец Патермуфий пел над ними краткую литию, потом закапывали и ставили из веток крест. Под утро долго отмывались в ручье и стирали подрясники. Старец говорил, что Господь Бог зачтет нам многие грехи за наш труд.

Старец опоясал меня ремнем, учил при ходьбе и работе подтыкать полы подрясника за пояс, учил молиться по четкам Иисусовой молитвой, читал мне Евангелие, – и вера постепенно входила мне в душу, и Господь нашел место в моем сердце.

Уже закончили погребать мертвых. Занимались огородом, запасали на зиму дрова, пасли корову, собирали в лесу ягоды и грибы. Я как-то отошел, отстранился от этого ужасного и страшного мира и вошел в другой мир, мир моего батюшки Патермуфия – мир, в котором царил Христос, доброта и милосердие.

Вырос я в старозаветной русской религиозной семье, но веяние времени, советская школа, комсомол и университет затмили мое первоначальное детское религиозное сознание, и я забыл о Боге, забыл о церкви. В военкомате мне, как студенту университета, по их мнению политически подкованному, присвоили звание младшего лейтенанта и определили в политруки, хотя я не был членом партии.

Около батюшки Патермуфия я как-то оттаивал душой. Кровавые кошмарные военные сны сменились легкими детскими снами. Я видел своих добрых отца и мать, хлопотливую бабушку, нашу светлую горницу, угол со святыми иконами, зеленые парголовские рощи, слышал гудки дачных паровиков, рев проходящего по утрам на выгон стада, щелканье пастушеского бича.

У меня отросла бородка, появилось желание часто осенять себя крестным знамением. Какая-то умилительная теплота порой появлялась на сердце и невольно на глаза набегали слезы. Я жалел себя, жалел старца Патермуфия, жалел и молился за весь этот погибающий безумный мир.

Батюшка хотел меня крестить в ручье, но я сказал ему, что во младенчестве окрещен в храме священником. Тогда он отыскал в коробочке нательный серебряный крест и со словами: «Огради тя Господи силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста и сохрани от всякого врага видимого и невидимого», – повесил мне крест на шею.

Как-то ненастным дождливым днем к нам пожаловал военный патруль немецких егерей. На них с яростным лаем бросилась наша собака. Шедший впереди фельдфебель короткой автоматной очередью сразу уложил ее наповал. Немцы шли гуськом и, подойдя к нашей келье, выстроились в цепь, направив карабины на окна и дверь.

– Кто есть квартир, выходи! – закричал фельдфебель.

Мы вышли и стали около двери. Солдат вошел в келью и осмотрел ее, другой слазил на чердак.

– Кто есть ви? – спросил фельдфебель. Батюшка поднял и поднес к лицу свой медный крест.

– Понимайт, ви есть анахорет. А другой, молодой?

– Он мой келейник.

– Was ist das – келленник?

– Это слуга, помощник.

– А, помочник, понимайт. Кот, кош – иди сюда. Покажи свои руки, помочник!

Я показал свои, темные от земли, покрытые мозолями, огрубевшие от копания могил руки.

– Gut! – сказал немец, посмотрев.

Они повернулись и, также гуськом, ушли по тропе вниз.

Батюшка перекрестился и сказал:

– Если бы не руки, тебя бы увели. Мертвые спасают живых. Вот тебе первая Господня защита и благодарность. Охти, собачку-то нашу убили, нехристи. Поди, Алешенька, закопай ее.

Я рассмотрел немцев вблизи. Это были бравые ребята из полевой жандармерии дивизии «Эдельвейс». На груди у них на цепочках висели овальные знаки полевой жандармерии. На зеленых суконных, с козырьком, шапках – сбоку алюминиевая альпийская астра, такая же, только вышитая была на рукаве мундира, на другом красовался металлический силуэт полуострова с надписью «Krim». Видно, что они только что прибыли сюда из-под Севастополя. На ногах здоровенные, на металлических шипах, горные ботинки. Вооружены в основном карабинами, так как автомат системы «шмайсер» или «рейн-металл» для горных боев – пустая игрушка.

Я слышал про эту знаменитую дивизию горных егерей, укомплектованную парнями из Баварских Альп. Они с боями захватили Норвегию, штурмовали остров Крит, сражались под Севастополем. А теперь их бросили завоевывать Кавказ, чтобы добраться до кубанской пшеницы и бакинской нефти. Они стремились через Кавказ, Иран, Афганистан пройти в Индию, сбросить в океан презренных торгашей-британцев и положить эту прекрасную и таинственную страну к ногам своего обожаемого фюрера Адольфа Гитлера, который тяготел к арийской мифологии и мистическим индийским культам.

Под багровым знаменем со свастикой – этим черным индийским символом огня, с лихими песнями: «Ола вилла о ла-ла, олла вилла ол!» – многократным эхом отдающимися в ущельях, они рвались ко Клухорскому перевалу – батальон за батальоном.

Я после видел, как они, прекрасно оснащенные горным снаряжением, с целым караваном крепкокопытных испанских мулов с плетеными корзинами по бокам, нагруженными боеприпасами, минометами, продовольствием, спальными мешками, поднимались ко Клухорскому перевалу. Но прорваться на Военно-Сухумскую дорогу они не смогли. Наши стояли насмерть.

Назад на этих мулах в корзинах они везли обмотанных бинтами раненых и трупы убитых егерей. Корзины сочились кровью, а живые солдаты походили на тени. Грязные, в рваных мундирах, зашпиленных булавками, изнеможденные, измотанные тяжелыми горными боями до невозможности. Их мыли в походных автобусах-банях, переодевали в новое обмундирование, неделю откармливали, на отдыхе показывали фильм «Девушка моей мечты» с Марикой Рекк и вновь бросали в бой. А в Теберде в госпитале умножалось число искалеченных и в тихой роще росло военное кладбище.

«Нет, ребята, не видать вам Индии, – думал я, – останетесь вы все лежать в русской земле, а там, в далекой Баварии, восплачут по вас ваши матери и невесты и еще многие годы будут выходить на дорогу и ждать в тоске, пристально всматриваясь вдаль в надежде увидеть вас».

По вечерам, после молитвенного келейного правила и Чина двенадцати псалмов, старец рассказывал о своей жизни: как в двадцать лет по обету приехал для монастырского послушания на Святую Гору Афон. Думал пробыть там послушником года три, а потом вернуться в Россию, но Господним усмотрением пробыл в скиту десять лет. Затем греки – хозяева Афона – повели политику эллинизации острова, и скит его был закрыт. Он вернулся в Россию в Новгородскую губернию в монастырь преподобного Саввы Крыпецкого, но тут случилась революция, большевики монахов разогнали, а кого и к стенке поставили, и батюшка уехал в Петроград в Свято-Троицкую Александро-Невскую Лавру. В Лавру его по причине новых порядков не приняли, и ему пришлось ютиться на Никольском кладбище в часовне над склепом какого-то богатого купца. Он там даже печурку оборудовал, а днем ходил на церковные службы и окормлялся у лаврского духовника иеромонаха Серафима (Муравьева). Но и здесь стало очень неспокойно. По Лавре постоянно шастали озверелые пьяные матросы. Они же на ступенях Троицкого собора застрелили священника, отца Петра Скипетрова. Батюшка помогал нести его до пролетки. Отец Петр был еще жив, он хрипел, выдувая кровавую пену, страшно закатив глаза. Пуля попала ему в рот. Ночью на Никольском были слышны выстрелы. Утром батюшка узнал, что ЧеКа здесь расстреляла двух царских министров и десятки священников и монахов Лавры. Батюшка потрогал рукой пулевые щербины на каменной стене, помолился за упокой душ невинно убиенных отец и братий наших и тем же вечером в теплушке уехал в сторону Северного Кавказа, где, как он слышал, властвовала Белая армия. С тех пор батюшка и пребывает тут.

– Здесь живут карачаи – народ добрый, простой, не обижают, хотя и мусульмане. Приглашают лечить скот, лошадей, а то и самих карачаев приходится пользовать травами. Они меня зовут Хаким-бабай – значит старый лекарь. А травы здесь зело целебные, с молитвой их собираю. Иногда сюда ко мне приходит братия с Абхазии с Бзыбского ущелья, с Кодорского, с Псоу, из Грузии с Сурамского перевала, даже с Кахетии. Везде есть наши русские монахи-пустынники. Жалуются, что многие грузины их не понимают. Спрашивают: «Зачэм бегаешь от людей в лес и живешь, как собака? Зачем женщин нэ знаешь, зачэм хлеб-соль кушаешь бедно? Зачэм себя мучаешь?» Вот Грузия – удел Божией Матери, и грузины, на шестьсот лет раньше Руси принявшие христианство, сейчас в большинстве отошли от Христа и предались мамоне. Все у них на уме деньги, деньги. По-грузински деньги – пули. Да, пули да пули. Это для них отрада, а для нас, пустынников, это – винтовочные пули, которые и тело, и душу убивают. В Абхазии пустынникам тяжелее, чем здесь. Разоряют их там охотники, пастухи, иногда бандиты убивают. Совсем при коммунистах-то народ одичал, без Бога-то. А у нас было хорошо, пока вот война не пришла к нам.

Сегодня у нас с батюшкой был тяжелый день. Мы оплакивали русского летчика, разбившегося у нас на глазах. Выпалывали мы в огороде сорняки, как обратили внимание на гул самолета, делавшего круги над Тебердинским ущельем. Когда самолет пронесся над нами – сердце дрогнуло от радости. Это был наш краснозвездный тупоносый ястребок «ИШ». Немцы по нему открыли бешеную стрельбу, а он буквально на бреющем полете все делал круги в ущелье. Ястребок не отвечал на стрельбу, но летел все медленнее и ниже, и вот мы содрогнулись от ужаса и боли: ястребок врезался в гору, встал на крыло, перевернулся и немного прополз вниз. Ни взрыва, ни огня не было. Батюшка встал на колени, слезы катились у него по лицу. Он молился об упокоении души русского воина. Наблюдая гибель самолета и летчика, я понял, что летчик, выполняя боевое задание, израсходовал весь боезапас и горючее и уже не мог перевалить через горы в Сухуми, а приземляться на территории врага не хотел и предпочел плену смерть в горах.

Назад Дальше