– Хорошо вам. Здесь всё в размер человека, – Элен улыбалась. – Не больше и не меньше.
– Не больше и не меньше, так и есть. Я здесь не был, кажется… Но вы же знаете, хорошо везде, где… – И я чуть не произнес банальность. – Везде, где веришь в миф того места, в котором находишься. То же самое я в Москве чувствую иногда. В Подмосковье.
– Правда? – Она удивилась.
– Сидишь вечером на террасе, разглядываешь тополя, закат… Там всегда много тополей.
– Вот это правда! А когда пух начинает летать, не знаешь, куда деваться… У меня дома… да вы были… пух по углам сбивается. Такое чувство, что бегает кто-то.
– Я решил, что пикник – лучше, чем ресторан. Жарища сегодня. Не проголодались? – спросил я. – Я показал ей свой рюкзак.
Она и удивилась и нет. И уже через четверть часа, когда мы спустились в сквер и прошли по алее еще немного вперед, я остановился перед одной из скамеек и стал разбирать содержимое рюкзака. Здесь всё было по-прежнему. Тенистая, безлюдная аллея. Действительно ни души. Для центра Парижа это было даже странно.
Расстелив на скамье скатерть, я извлек коробки с порционными сандвичами, готовый картофельный салат, бутылку бордо, виноград, тряпичные салфетки, пластмассовую посуду. Элен с живостью помогала мне. Пока я откупоривал вино и разливал бордо по пластмассовым стаканчикам, я объяснял ей что-то про вид, открывавшийся по сторонам, и вдруг понимал, что правильно сделал, что позвал ее сюда. Окажись мы в ресторане, ей было бы со мной неловко или скучно.
Она же стала рассказывать о своей поездке. Поселилась она в семнадцатом округе, на рю Нолле. Квартиру ей раздобыли всё те же родственники. Скромное, почти без мебели жилье принадлежало их знакомым, которые намеревались то ли продавать квартиру, то ли ремонтировать. С утра до вечера она бродила по Парижу. Париж казался ей «каким-то вечным», ничто и никогда не могло изменить этот город.
Не забывая про свою порцию салата с картошкой, я расспрашивал о Москве, не переставал подливать себе вина. Она же вино лишь пригубляла. Из всего, принесенного мною, она ела только вегетарианский сандвич с непонятной начинкой.
На ее салфетку вдруг упала алая капля. Запрокинув голову, она долго не могла нащупать на дне своей сумки бумажный клинекс. Мой свежий тряпичный носовой платок оказался кстати. Ей пришлось прилечь на скамью. Мне же пришлось смачивать минеральной водой столовую салфетку, а потом сдвигать весь наш обед в сторону, чтобы она могла разместиться поудобнее. Я попытался накрыть ей лоб охлажденной в воде салфеткой, хотя и боялся навредить прыщикам. Всё происходящее было и странно и неожиданно.
Она покорно подставляла мне лоб, лицо, промакивала клинексом ноздри и молча смотрела в небо. Ее тихие глаза стали совсем светлыми и немного беспомощными, не то виноватыми. Но яркие алые пятнышки по-прежнему оставляли следы на клинексе. Кровь не останавливалась. Элен еще и нелепо извинялась, уверяла меня, что так с ней бывает иногда, ни с того ни с сего. В этом, мол, нет ничего страшного.
Возле нас приостановились две пожилые женщины, завидевшие кровь на моем белом носовом платке. Они предлагали помощь. Я стал заверять, что всё хорошо, что мы справимся сами. Элен помогла мне их уговорить идти своей дорогой.
Стараясь ее чем-нибудь отвлечь, я поинтересовался, когда она собирается назад в Москву. Она ответила, что решила продлить поездку.
– Виза какая у вас?
– Я приехала с группой монахинь. Из Свято-Елисаветинского монастыря. Это в Минске.
– С монахинями? Из Минска?
– Вы так удивлены.
– В каком же качестве… с монахинями?
– Сама не знаю… Я там иногда… Ну что-то вроде послушницы.
– При монастыре? – еще больше недоумевал я. – Серьезно?
– Ну, как бы да. Есть такой статус… ни то ни сё, – объяснила она, виновато косясь на меня светло-серыми зрачками.
Она следила за мной одними глазами. На дне ее глаз я не мог не видеть укоризны.
– Если так, то разве можно в вашем положении ходить по паркам, пикники устраивать?
– Почему же нельзя?
Теперь я смотрел на нее другим взглядом. У нее было довольно правильное славянское лицо. Немного широковатое, как у моей матери на снимках из ранней молодости. И такая же фигура – тоже слегка широковатая, несмотря на стройность и некоторое худосочие. Только теперь я понимал, что, помимо спокойствия и тишины, которую я видел или угадывал в ее глазах, на дне их таилось что-то настораживающее. Казалось, еще один миг – и мне придется за что-то отдуваться, отвечать на какой-нибудь вопрос, который никто никогда мне еще не задавал.
Вряд ли Элен была красавицей. Но она как-то с ходу обращала на себя внимание своей редкой породистостью. Из-за свежей гладкой кожи на лице, несмотря на подростковые прыщики и мимику, она выглядела совсем юной, чем-то напоминала мне ребенка, которого мне по какой-то причине доверили. Шутка ли, она уступала мне по годам более чем на двадцать лет. Но я уже настолько сжился с этим самоощущением, для меня обычным, – с самоощущением степного волка, – что на многие вещи я смотрел просто, почти арифметически. Поэтому я и испытывал перед ней неловкость. Я вдруг казался себе нелепым и наивным, раз уж не способен понять, что возраст, как ни крути, обязывает человека на определенное поведение, что не может нормальный, почти пятидесятилетний мужчина вымеривать подобным взглядом женщин, которые младше его в два раза. В этом было что-то эгоистичное, грубое.
Словно угадывая мои мысли, она едва заметно улыбнулась – одними глазами. Мол, не волнуйтесь, я всё понимаю.
Духота становилась еще и грозовой. Вскоре стал накрапывать дождь. У нас были все шансы как следует промокнуть.
Ей стало лучше, она села на скамье и решительно произнесла:
– Всё…
Я предложил ей пересидеть дождь в ближайшем кафе. Через четверть часа мы поднялись на улицу. И нам не сразу удалось выбрать тихое кафе.
Принесли кофе. Ей еще и сладкий яблочный пирог. Я заставил ее согласиться на угощение, ведь в сквере на набережной она почти ничего не ела. В кафе мы просидели до пяти вечера…
Элен родилась в Сибири. Родители, мать и отец, оба врачи, вместе погибли в автомобильной катастрофе, когда ей не было шести лет. Таким образом они с братом, а он был младше ее на три года, попали на воспитание к бездетным дяде и тете. Тетя – учительница. Дядя – военный. С ними брат и сестра прожили детство, юность. Заботилась о них вся многочисленная родня, разбросанная повсюду, от Владивостока до Украины. Они ни в чем не нуждались и как-то не очень страдали, как Элен меня уверяла, от того, что стали приемными детьми. Сиротами они себя не чувствовали.
Потом она поступила в Берлинский университет, но и сама не знала зачем. Было время, когда всё немецкое притягивало ее как магнитом, объясняла она. Возможно, из-за мамы, из-за ее немецких корней. Лет в семнадцать она очень сильно чувствовала в своих жилах немецкую кровь. А затем, уже в Германии, всё это быстро развеялось. Среди немцев она чувствовала себя другой, русской. Посвятить себя выбранному поприщу – германистике, преподаванию, переводу или уж тем более остаться жить в германоговорящей стране, – она так и не смогла. Вот и брат, еще совсем юный парень, которого она опекала на правах старшей сестры, отправился в Берлин, в гости к друзьям, и теперь застрял в Париже, уже несколько месяцев перебивался здесь случайными заработками.
Собственно, это и было главной причиной ее приезда. Брата звали Колей. Чтобы не висеть ни у кого на шее, он решил подзаработать денег и теперь как прокаженный вкалывал в пригороде, занимаясь «левым» ремонтом квартир…
Элен рассказывала мне о себе уже на следующий день, пока мы вновь брели по набережной.
Встретились мы после обеда возле Нотр-Дама. Погода стояла солнечная, немного ветреная. И опять не хотелось оказаться в гуще городских улиц, на людных тротуарах. Я предложил прогуляться «куда глаза глядят» – по правому берегу.
Я расспрашивал о Берлине, о Сибири, о родственниках. Зачем – и сам не знал. Она отвечала с такой покорностью, будто привыкла воспринимать чужое любопытство как нечто должное. Так бывает с людьми, которые хорошо понимают, что их жизнь отличается от жизни других людей, но привыкли с этим мириться. В конце концов, никто не виноват, что жизнь у человека складываемся не так, как у всех, – она сказала это в конце своего рассказа. Рассказ показался мне мучительно грустным.
И словно мне в назидание, как будто решив научить меня задавать правильные вопросы, она вдруг призналась мне, что у нее есть дочь. Полуторалетняя девочка, папой которой был немец, живший в Германии, но родившаяся вне брака, часто оказывалась на попечении у тети, многодетной матери. Это и позволяло ей иногда уезжать из Москвы. Казалось очевидным, что Элен невзначай поделилась главным: эта часть ее жизни, для глаз посторонних невидимая, и была для нее самой реальной и самой трудной. Она не то чтобы скучала по дочери, дочь находилась в идеальной среде, среди детворы чуть постарше, но без нее она всегда чувствовала, что живет как во сне, не в плохом, не в хорошем, но всё равно во сне, который рано или поздно всегда заканчивается.
Ее отличал необычный характер. Но это тоже становилось ясно не сразу. Смесь девичьего упрямства, – это я уже успел подметить, – которое выражалось не столько в манере говорить о себе, последовательно, с дистанцией, сколько в необычной кротости, близкой к фатализму, как мне чудилось, который нет-нет да заволакивал неподвластной дымкой ее вопросительные глаза. Пьянящий, непонятный, но без толики чувства вины – ее взгляд иногда всасывал в себя, призывал к молчанию. Что можно сказать, когда видишь огромный и непонятный мир другого человека?
Уже миновав Лувр и почти всю территорию Тюильри, мы посидели на скамейке напротив пышной ивы, в том месте, где это дерево, одиноко росшее на выступе променада, обреченно склоняется над самой водой, и кто-то непременно сидит у его подножия, с книгой или, как мы вчера, с какой-нибудь авоськой, в которой припрятано вино и сандвичи.
С Элен было спокойно, как-то тихо, безмолвно. Говорить не хотелось. Редкое чувство. Кажется, впервые в жизни мне совсем не хотелось ни думать, ни говорить о себе. Какую бы тему мы не затрагивали, помимо того, о чем заговаривала сама Элен, всё казалось мне запутанным, лишним, грубоватым. Мой жизненный опыт казался в сравнении никчемным, каким-то бесполезным.
Элен достала из рюкзака бутылку с водой и вдруг спросила меня, не начал ли я писать. Я чуть было не пустился в объяснения. Не кривил ли я душой? Не всё так просто и со мной, подумал я в тот момент. Своими светлыми глазами она вроде бы извинялась за свой вопрос. Но опять без малейшего чувства вины. Не сказав ничего внятного, я сменил тему, стал расспрашивать о Коле, ее брате.
Как раз вечером они должны были встретиться в Латинском квартале. В каком-то кафе, которое облюбовали для встреч в городе. От того места, где брат работал, шла прямая ветка метро…
В тот день, позднее, я увидел и брата Элен воочию. Это был не мужчина, а юноша, такое первое впечатление он производил. Высокий, худощавый и, как сестра, необычайно сероглазый, немного лохматый, в модных джинсовых обносках, походивших, правда, больше на спецовку. Уставший, немного взмыленный – словом только что с работы.
В кафе рядом с бульваром Сен-Мишель, куда мы втроем потихоньку забрели, оказалось шумно. Мы расположились за дальним столиком, но музыка не давала говорить и там.
Официант ушел с нашим заказом. Мы с Элен попросили кофе. Коля – какао в большой чашке. Он вдохновенно глазел по сторонам и улыбался. Брат и сестра обменивались понимающими взглядами. И до меня вдруг дошло, что они встретились наверное не просто так, а чтобы поговорить о чем-нибудь. Не мешал ли я им. Понимание друг друга с полуслова, бессловесная преданность, что-то однозначно доброе в отношениях, свежее, – давно я не видел таких простых и искренних отношений между родственниками. И это казалось вдвойне неожиданным в обстановке захудалого модного кафе для молодежи, с небрежным обслуживанием, в какие заходят разве что гоп-компанией, чтобы послушать галдеж, самих себя и выпить пива с бесплатным арахисом.
Коля достал из кармана пачку «Ротманса» и закурил. Вкусы его мне нравились. Давненько я курил точно такие же сигареты. Я спросил его, чем он в пригороде занимается.
Коля с готовностью стал объяснять, рукой размахивая дым, чтобы нас не обкуривать, что напару с другом они производили ремонт ресторанного помещения. Крошили стену, воздвигали новую перегородку, монтировали новую стойку, шпаклевали, красили, белили. Уже три недели они занимались «стройкой». Работа им досталась по знакомству. Платил ливанец, открывший ресторан и вынужденный полностью перестраивать помещение. Они планировали закончить к августу. Плата за труды неплохая. Работа честная, хотя и левая. Разрешения на работу во Франции у них с другом, конечно, не было. По одному тону Коли было понятно, что вкалывали они как черти.
Вмешавшись в разговор, Элен стала объяснять, что брат решил больше не брать ни у кого деньги – она это уже говорила – и жить на собственные средства. Вот и гнет спину. Хотя его никто не принуждал к этому. Коля запротестовал.
– Она ничего не понимает, – с бесхитростной улыбкой подростка заверил он. – Попробуй объясни.
Нам принесли кофе, а затем и какао. При таком темпе обслуживания мы могли бы всё это заказать уже в третий раз. Глядя на то, как брат и сестра дружно, одинаковыми жестами размешивают сахар, я вдруг догадался спросить обоих, обедали ли они сегодня. Оказалось – нет. Коля заверил, что обходится вообще без обеда. Там, где они с другом вкалывали, на обед они ходили в ближайшую булочную, покупали себе по «сандвичу», а то и просто какой-нибудь сладкий пирог.
Недовольная признаниями брата, Элен поглядывала на него с укоризной, переводила неловкий взгляд на меня. Всерьез в чем-нибудь упрекать брата она была не способна, это чувствовалось. И в то же время ей не хотелось впутывать меня, человека постороннего, в их семейные проблемы.
Повести их обедать? Кварталы Сен-Мишеля, людные, туристические, я недолюбливал, да и не знал здесь ни одного приличного места. Можно было прогуляться до Шатле, до кафе «Циммер», что прямо на площади перед фонтаном. Но я не помнил, подают ли там нормальные блюда в необеденное время.
Элен, сидевшая в обнимку сама с собой, вдруг посмотрела на меня незнакомым мне взглядом, в котором не было ни капли настойчивости, но и перечить которому я тоже бы не смог, и сказал мне, немного читая мои мысли, что они с братом сегодня будут ужинать дома. В гости к ней должна прийти знакомая.
Светлоглазый Коля покорно улыбался – и мне и сестре. Идею свою я сразу похоронил. Какое-то время мы сидели молча.
Глядя на них, я ловил себя на мысли, что их жизнь, во всех отношениях простая и в то же время представлявшая собой сплошной замкнутый круг из неразрешимых бытовых проблем, имеет какой-то другой смысл, чем жизнь моя. Наверное более однозначный. Для них всё было проще. Всё казалось обусловленным какими-то простейшими потребностями – нуждой, неустроенностью. Даже этому можно, наверное, позавидовать. Была ли моя жизнь этого лишена? Конечно нет. Но я вдруг не был в этом уверен до конца.
Мне казалось, что я завидую их молодости. Их возможностям, которые, несмотря ни на что, всё еще открыты перед ними в несметном количестве. Их неумению видеть мир таким, какой он есть. Что, если попытаться взглянуть на мой мир их глазами? Но на это воображения уже не хватало…
Они были конечно необычными. Сестра – послушница. Но жившая в Москве на Тверском бульваре. Белобрысый, сероглазый брат – разнорабочий, промышлявший в Париже черными заработками. И оба – какие-то не то чтобы потрепанные жизнью, но настоящие, сохранившиеся. Взрослые дети… – вдруг сформулировал я для себя. Разве не это поразило меня в Элен во время первой встречи в Москве, в обществе подруги?