Ловец удовольствий и мастер оплошностей - Репин Вячеслав Борисович 4 стр.


Она не ошибалась только в одном: в интуитивном нежелании копаться в русских «измах» последнего времени. Как типичный западный читатель она не знала, что такое постмодернизм, и не интересовалась подобными вещами. Сам же я, пройдя через ту же школу жизни, что и все, – через все эти «школы для дураков», в которых учишься чему угодно, любым творческим пакостям, но только не письму, – с годами я научился понимать, что это явление, постмодернизм, есть ничто иное как заимствование, да еще и перенесенное на почву отрицания и нигилизма, старого и совсем недоброго, который имеет очень давние корни. А вот это русское явление – нигилизм – уж и подавно никому ни о чем не говорит, даже самим русским, страдающим, как известно, короткой памятью.

Во время наших прогулок я объяснял Ванессе, хотя и сам не до конца это понимал, что нет ничего более странного, непредсказуемого, чем судьбы литературных произведений, да и вообще произведений искусства, если между этими понятиями есть хоть что-то общее.

Один из самых известных во Франции русских писак учился когда-то со мной на параллельном факультете. Но меня отчислили. А он доучился до конца. Писал он средние простенькие вещи, предназначенные для простоватой западной публики, которая ходит на демонстрации и в кино, рекламируемое на уличных стендах. Я регулярно видел его на парижских тусовках, видел его даже в книжном магазине у себя под домом в Париже, где ему устраивали встречи с читателями. И даже через витрину, с тротуара, я замечал, как он быстро стареет. Но он и по сей день, видимо, не знал о моем существовании. Вот так и устроен мир настоящий, правильный. Орбиты в нем сплетаются, но не смыкаются.

Если холст настоящего мастера может быть открыт и оценен годы спустя и даже столетия спустя может занять свое место в ряду с другими шедеврами эпохи, то с литературным произведением это невозможно. Срок жизни в литературе куда более ограничен. Наверное, потому, что она сильнее влияет на развитие общества и нравов. По истечении этого срока остаются одни мощи, по которым вряд ли можно о чем-то судить. Разве что о праведности их обладателя…

Нормальный приличный писатель – всегда неудачник. Удачливый писатель – в чем-то анормален, быть им неприлично. Закон больших величин проявляет себя и здесь. Не может умный честный человек быть счастливым. На это ему в жизни отведены только секунды. А секунды не в счет. Потому что счастье это не что-то, что бывает, что встречается, а нечто такое, что должно всё-таки длиться.

Моих философствований Ванесса не понимала до конца. Так же как не понимала, почему я, если я не фетишист, занимаясь любовью с женщиной, предпочитаю ее не полностью обнаженной, а полураздетой – в белье, в носках, в свитере, в чулках, в больничном халате, в любом тряпье. Почему я не люблю ее вымывшейся, надушенной? Почему, мечтая иметь много детей, я постоянно оставляю эякулят у нее на животе, в ладошке, где попало, тем самым беспощадно транжиря свои шансы воплотить желаемое в жизнь? Откуда во мне эта абсурдная уверенность в себе? Уверенность в том, что жизнь моя будет длиться вечно и что добиваться совершенства можно выборочным способом, дозируя свою энергию, свою плоть, свои душевные порывы. Тогда когда жизнь – это то, что есть. Сегодня, сейчас. В данный миг. И ничего больше…

* * *

Одна из литературных встреч, подстроенных Ванессой, пробороздила мою жизнь надолго вперед.

Однажды Ванесса познакомила меня с одной из своих бывших пациенток, которая попала к ней в клинику по скорой помощи и оказалась издательницей, то есть, попросту говоря, ответственным редактором. Работала она в небольшом, но известном издательском доме.

Моя Ванесса давно, оказывается, меня раскусила. Она давно поняла, как работает механизм, для меня самого непонятный, но заведенный во мне до упора, благодаря которому я и оставался на плаву, несмотря на все свои душевные и интеллектуальные девиации. Только благодаря этой внутренней пружине я и продолжал во что-то верить, чего-то ждать от жизни и, собственно говоря, писать о ней, о жизни, находя в себе силу отстраняться от черных сторон существования, от мрачных констатаций, к которым я бывал склонен.

Вполне вменяемым, полноценным, «полным жизни» человеком я был, на взгляд Ванессы, только в постели. И не мог иметь никакой сколько-нибудь серьезной цели, не мог ни к чему стремиться без опоры на «основной инстинкт», лишившись этого стимула. Мир без секса казался мне якобы стерильным и вызвал во мне смертельную скуку и упадок духа, потерю интереса ко всему на свете. А воли во мне якобы не хватало, либо вообще не было ничего похожего на волю, чтобы ею – волею – компенсировать, как многие другие, нехватку моего главного и не столь уж примитивного стимулятора. Как бы то ни было, ради меня самого, из самых искренних душевных побуждений Ванесса даже не прочь была мною «поделиться».

Черноволосая Эстер из издательства была лет на пять постарше Ванессы. Невысокая, с правильной фигурой, с правильным молочно-белым лицом и перламутровыми губами, – на мир эта женщина смотрела странноватыми блуждающими глазами, которые уже через мгновенье, стоило посмотреть в них прямо, как подобает, наполняли чем-то сладковатым, обволакивающим. От прямых взглядов лучше было воздержаться.

Эстер мне всегда кого-то напоминала. Наверное своим запутанным происхождением – от колена Данова, как она уверяла, вобрав в свои гены много всякого и отовсюду. Именно эта многоликость, сходство со многими и в то же время ни с кем конкретно, и вызывала при знакомстве с ней некое гипнотическое торможение в голове. Но доходило это не сразу, а позднее. Потому что только потом становилось ясно, что ты такой же, как все, также подвержен срывам – был бы повод, – и что ты себя совершенно не знаешь…

Поразительную предусмотрительность Ванесса проявила даже с местом знакомства. Оно состоялось в муниципальном бассейне, куда мы с ней ходили по пятницам, а иногда в субботу, если погода была дождливая и бег в парке или пешие марш-броски отпадали. Она просто предупредила меня, что в бассейн придет какая-то ее подруга.

Стройная Эстер уже плавала в своем черном закрытом бикини, когда мы вышли из предварительного душа к витражам, где обычно оставляли полотенца, прежде чем спуститься в голубоватую воду.

Они плавали вместе на одной дорожке кролем. Но Эстер иногда переходила на брасс и Ванессу немного обгоняла. Я же предпочитал бороздить водяную гладь в своих черных ластах, при этом стараясь держаться не у самого края бассейна, чтобы не заехать ластами кому-нибудь по носу, потому что першащая от хлорки, вода то и дело вскипала рядом от чьих-нибудь барахтаний.

Время от времени мы втроем делали передышку у дальней металлической лестницы. Новая знакомая мне задумчиво улыбалась. Я же вопросительно поглядывал на Ванессу, о чем-то, наверное, уже догадываясь, уж слишком подруга была недурна собой, даже в своей гладкой шапочке и без макияжа, чтобы Ванесса, женщина здравомыслящая, могла вот так, без задних мыслей и без всяких мер предосторожностей подпустить ко мне близко такую особу.

И действительно, словно издеваясь надо мной, Ванесса незаметно запускала руку под водой мне в плавки. Я отгонял ее. Но мне приходилось принимать в прозрачной воде не очень естественные позы, чтобы хоть как-то скрыть резкие изменения моих форм. Я ложился на живот или прямо в воде, лицом повернувшись к краю бассейна, начинал делать «растяжки» мышц на ногах.

Накупавшись, одевшись и обсушившись, мы сидели в кафе тут же при аквацентре. Они пили апельсиновый сок. Я попросил себе какой-то английский эль, которого сроду никогда и нигде не заказывал, при этом подмечая, что имя «Эстер» – будь она литературным персонажем – довольно резко диссонирует с ее внешностью. Это слово больше подошло бы для марки разливного бельгийского пива. Имя ей не шло, – бывает.

В этот момент и выяснилось, что к литературе, к книгам все мы имеем какое-то отношение. Я – более-менее прямое. Ванесса – по меньшей мере косвенное, через меня. Эстер же принялась объяснять, что работает в «книжном мире» и что такие, как я, каждодневное общение и работа с пишущим людом обеспечивают ей хлеб насущный.

Помимо черного и неблагодарного труда с новичками, продолжала она рассказывать о себе, который заключался в отсеивании из толпы дилетантов, рвущихся в двери издательств, из приносимых ими тонн мусора, который заведомо не годится ни для какой переработки, она работала, конечно, и с известными авторами. Не сказать чтобы получала от этого удовлетворение. Профессиональных «мусорщиков» среди них было не меньше. Она привела пару примеров. Все впечатляющие. Про таких людей уже пишут в энциклопедиях.

В ответ на мое вопросительное молчание, она стала объяснять, что не только отбирает, но и работает с текстами, «ведет» их реврайт, как теперь говорят, то есть руководит переписыванием манускриптов, принятых к изданию. А поскольку и здесь халтурщик сидит на халтурщике, многое приходилось доделывать ей самой.

Только позднее я понял, что она нисколько не преувеличивает. Она умела перекромсать любой самый безнадежный черновик с однолинейной банальной фабулой. Она умела перекроить что угодно в настоящий художественный текст. И если это не превращало полученный «пэчворк» в литературное «произведение», то по меньшей мере наделяло его распознаваемой формой, по которой можно было понять, что это вообще такое, с чем это подавать…

* * *

Никогда за всю жизнь я не спал с девственницами. Отсюда конечно напрашивался вывод, что все девушки и позднее женщины, с которыми у меня возникали отношения, были в чем-то более зрелыми, чем я. Но я всегда испытывал обратное чувство. Я казался себе и старше, и опытнее. Да и они тоже так считали. В итоге получалось, что я просто более развращен, но по-другому. Какой другой вывод можно из этого сделать? А поэтому я даже не признавался в своем незнании девственности, стеснялся своего «отставания», незрелости. Тем более что вокруг всегда крутился кто-то, начиная еще с детских лет, кто мог бы блеснуть большей продвинутостью в вопросах секса.

Впрочем с годами стало убывать и это чувство. Наверное, потому, что сам я мог уже любого заткнуть за пояс. Всё однажды выравнивается. А возможно, интерес к вопросу об «этом», влечение ко всему плотскому попросту ослабевало или приобретало какие-то другие формы, более усложненные. Не доходило разве что до извращений, до того, что под этим принято понимать в обычной медицинской практике. То есть допустимо практически всё, как объяснит современный сексопатолог невежде, лишь бы это устраивало все «стороны».

Я понимал, что всё это началось в моей жизни очень давно, еще в раннем детстве. Сегодня даже вспомнить не удавалось, где и когда именно. Еще в детском саду я обнаружил, что девочки, которые охотно давали себя ощупывать во время коллективных просмотров диафильмов – видео было еще редкостью, – пахнут не так, как мальчики. А их едкие запахи, остающиеся на кончиках пальцев, вызывали не то чтобы недоумение, но даже какой-то испуг, потребность проверить еще и еще раз, так ли это у всех.

Первое «нечистое уединение» я хорошо запомнил, потому что оно тоже вызвало во мне испуг. Такой, что уложенный спать, я чуть было не вскочил с постели и чуть было не побежал к маме, чтобы пожаловаться на странное чувство, похожее на мучительную, нестерпимую щекотку. Выделения, мизерные и скользкие капли, похожие на мучной клейстер для папье-маше, из которого я делал подарки учительницам на восьмое марта, обнаруживать себя стали не сразу. Мне было тогда семь лет.

Все мальчики, которых я знал в эти годы, занимались только этим, каждый по-своему, кто как умел, абсолютно не стесняясь друг друга. А иногда и на виду друг у друга, гурьбой. Меня этому обучил кузен, старше меня на три года, вместе с которым мы проводили одно лето. Годы спустя, когда в одном из фильмов Феллини я увидел сцену с мальчишками, которые чекрыжили землю – в буквальном смысле, посреди поля, – я был поражен не тому, что кто-то выудил это из своей памяти и отважился выставить на всеобщее обозрение, а своему внезапному воспоминанию, наверное из-за стыда припрятанному памятью подальше от глаз, тому, что во времена моего детства делалось всё то же самое, но более изощренно. Мальчишки постарше, учившие нас обращаться с девочками, а заодно и крепко выражаться, «курить сигары» из выброшенных на берег речки «сушек» и еще много чему другому, умели нарывать себе из мокрого песка нужные формы и, несмотря на болезненный контакт срамной плоти с колючим песком, проделывали процедуру совокупления на глазах друг у друга, все одновременно и не один раз подряд.

Уже тогда я понимал, что я такой же, как и все. Я не умел ничего другого, кроме того, что умели другие. Но с годами я всё больше и больше чувствовал себя ненормальным, сомневался в себе.

Позднее, когда мне случалось открывать какую-нибудь книгу на эту тему, когда вопросов становится почему-то больше, но, видимо, просто в силу первых настоящих разочарований в самой теме, я с любопытством выискивал в этих книгах только одно: насколько сильно я отклоняюсь от нормы и так ли это страшно в действительности. И я поражался, насколько велики мои заблуждения на свой счет. Оказывалось, что я абсолютно нормальный, стопроцентно стереотипный здоровый представитель своего пола, даже слишком. Такого, как я, можно было бы использовать как живой экспонат при обучении, чтобы наглядно демонстрировать, как устроена мужская природа, как работает в мужчине нервно-вегетативная система, обслуживающая его плотские инстинкты и рефлексы и что такое вообще мужская сексуальность.

Я даже уже начинал подумывать, что женщины, с которыми у меня возникали отношения, наверное испытывают такие же сложные и иногда странноватые потребности, казавшиеся мне анормальными по ошибке, и что эти их потребности, чаще всего скрываемые, тоже абсолютно нормальны, общепризнаны. Но только они, как и я, не знают об этом, поэтому их и стыдятся. В результате, несмотря на то, что довольно часто, периодами, я вел образ жизни вполне целомудренный, наверное даже чаще, чем большинство окружавших меня людей, я был настоящим развратником.

Всё обычное приедалось очень быстро. И я толкал женщину дальше, туда, где поджидало всё то же самое, те же плотские утехи, не дававшие насыщения и опять быстро приедавшееся. С годами я даже стал этого сторониться – всех простых обычных сексуальных отношений – понимая, что их хватает ненадолго. Заменить же это было нечем. При этом я никогда не поддерживал отношения с разными женщинами одновременно. Я всегда стремился к верности, потому что постоянно изменял им в голове, потому что «правый глаз» мой не переставал меня соблазнять, и я вовсе не собирался «вырывать» его и «бросать от себя»[5], как предписывается.

Первую настоящую «близость» я испытал только в девятнадцать лет. Довольно поздно, настолько поздно по сравнению с другими, что я этого стеснялся. И никогда этого никому не говорил, даже самым близким женщинам и даже позднее жене. Вроде бы француженка, с опытом, человек продвинутый и образованный. Но и она вряд ли поняла бы меня лучше, вряд ли поняла бы, кто я вообще такой. Французские женщины, несмотря на свою податливость, которая является следствием неспособности противостоять влиянию внешней среды, где всё давно развинчено в вопросах пола, куда более традиционны, менее распущены в постели, чем русские. Они более организованы, больше заняты собой и вообще куда более охотно поддаются потребностям своего воображения, чем плотским. Термин «партнер» здесь и становится уместным. Хотя звучит всегда неточно, слишком методологично – особенно на русском языке, в русской среде. Потому что в этой среде многое по-другому. Русский секс вообще более едкий.

Нечистых уединений с годами не стало меньше. Но больше стало внутреннего стыда, одиночества и отвращения к реальности, которая как бы перегнала себя сама, переплюнула. Не было прежней непосредственности. Не было больше стремления к познанию жизни. Оно больше не приносило ничего такого, что делало бы жизнь интереснее, краше. А без этого уже никакие плотские чувства или поступки, совершаемые для их утоления, были невозможны. Настороженность, отвращение – с годами это только возрастало. Всё становилось сложнее. Ничто физическое в моих представлениях уже не могло оправдать себя естественностью. Ее больше не было в моем сознании, в моей душе. Отныне всё преломлялось через осознанные понятия, такие как «хорошо» и «плохо», «нужно» или «не нужно». Так прошли годы…

Назад Дальше