Есть такие сны, которые долго не можешь стряхнуть. Даже проснувшись и встав на три минуты с кровати, всего сторонишься: темного провала двери, ночной, увеличенной темнотой кухни, угла стола. Сны эти липкие. Сны тебя пачкают. Сны тебя ждут.
– Это все сон, сон, – говорили нам в детстве. – Перевернись на другой бочок.
Но мы-то знали: все, что есть сон, все уже кому-то показали в этой жизни наяву. Нас не обманешь. (Вот и чудовище из сна вдруг косило взглядом, поднимая неумолимую мерзкую морду: «Нас не обманешь». Что еще страшнее того, что твой план побега рассекречен?)
– Тотоша, ты тошнотворный. И твои калоши пахнут страхом.
Хе-хе. Страшный сон с внутренними чудовищами, которые не обещали, что если они внутренние, то, значит, твои. Они отдельно. И это самое страшное. Стряхнул сон: сон уполз, где-то там, непонятно где, свернулся, ждет.
Но папочка еще вернется. Не плачьте, дети. Ваш папочка всегда к нам рано или поздно возвращается.
«Интересно, что покажут сегодня?» – говоришь ты себе перед сном и тут же засыпаешь. И снятся тебе перезвон колокольчиков, большие ожившие цветы, красная морда огромного животного. Слушай, Чуня, я расскажу тебе сказку.
…Младенец открыл глаза и увидел люльку. Люлька была ярко раскрашена. Наверное, аляповатыми цветами, плоскими яблоками или диковинными зверями. Может, там был даже нарисован конь. Младенец смотрел на коня, зверей и цветы и не плакал. Хотя очень хотелось. «Завозишься в колыбели… и уже к горлу подступает – реветь, реветь надо», но зазвенят повешенные над колыбелью музыкальные палочки, заиграет роспись яркими цветами – «и кончены все страхи».
Младенец вырос и стал художником. Люлька помогла.
По крайней мере, так утверждал сам выросший в художника младенец.
Если бы эта люлька сохранилась, она бы многое ему самому объяснила: «Как я вижу мир и почему я вижу мир именно так». Так утверждал потом художник Петров-Водкин. (Я разве не сказал, что младенца звали Кузей?) Но и на этом чудеса не кончились.
Есть завиральная идея, что Кузьма Сергеевич Петров-Водкин написал в образе самого своего известного мальчика, купающего красного коня, гимназиста Владимира Набокова.
Дескать, приезжал Петров-Водкин на этюды на берега реки Оредеж (правда, без всякого старорежимного твердого знака на конце), той, что течет под Санкт-Петербургом, а рядом как раз была усадьба Набоковых с радостным ярмарочным названием Рождествено.
Вот они там и встретились.
Это было бы, конечно, просто потрясающе. Если бы так и было на самом деле.
Вы обратили внимание, что после первых двух строчек можно поставить скобки и как бы «проглотить» в них все оставшееся стихотворение – до слов «вот это Батово»? Потому что все в средней части – это как бы только уже расшифровка, всплывшая картинка, воспоминания. В сущности, сон.
Как будто действительно пришли эти приветы с туманного берега реки. Ничего прямо рядом с селом Вникуда.
Чуня никогда не видела Петрова-Водкина, не читала Набокова, но иногда, когда она спит, она взвизгивает во сне. То ли ей снятся огромные цветы (черно-белые), то ли она там, во сне, встречается с диковинными зверями, то ли видит сон про коня и мальчика. О том, как младенец смотрит на коня, зверей и цветы и не плачет.
Чуня и Павел I
Все знают, какой был вздорный и странный Павел I. Самое известное – это хроника его законодательных актов за 1799 год.
2 апреля – запрещение носить тупей, на лоб опущенный.
6 мая – запрещение дамам носить через плечо разные цветные ленты наподобие кавалерских.
17 июня – запрещение всем носить широкие большие букли.
4 сентября – запрещение немецких кафтанов и сюртуков с разноцветными воротниками и обшлагами, но чтоб они были одного цвета.
28 сентября – чтоб кучера и форейторы, ехавши, не кричали.
28 ноября – запрещение синих женских сюртуков с кроевым воротником и белой юбкой.
Бедный Павел. С другой стороны, я его могу понять. Про кроеный воротник и белую юбку врать не буду, но Чуне тоже многое что запрещено. Ей нельзя лаять, когда я сплю. Нельзя воровать из помойки. Нельзя бросаться на детей.
Лает, ворует, бросается.
Однажды она сорвалась с поводка и летела как пуля (черная, низко стелющаяся торпеда) к соседскому громадному псу, которого вывел хозяин. Всем было смешно, кроме меня и пса. Когда я подбежал, Чуня бросалась как обезумевшая и пыталась вцепиться кобелю в глотку. Пусть Чуня ничего не боится, но мы с Павлом I за нее боимся.
Один мой товарищ когда-то рассказал:
– Проснулся в тревоге. Стал вспоминать, что снилось. И вспомнил. Снился замерзший, покрытый льдом и снегом серый город. Я на велосипеде и в какой-то длинной шинели. Знаю, что обязан ехать куда-то, но мне страшно не хочется. И тут я осознаю сразу, как бывает часто во сне, что я солдат немецкой армии времен Второй мировой, и ехать мне надо на восточный фронт. И потому такая тоска.
Это они, мистические любовники страха, в нашей сонной голове шевелятся. Павел I, уже упомянутый, тоже ведь все прусское любил. Не напрасно. Прусское, прыскать, трусить, прусак.
Как ему спалось в его императорской спальне? Кто бы его защитил, кроме родной собачки? Кто бы залаял на стремительные шаги?
И сегодня ночью ко мне опять, как к Павлу I, пришел страх.
Я лежал с собакой, убранной под одеяло, сам лицом к стене, и вдруг мне показалось, что в темноте кто-то стоит, молчит и смотрит на меня.
Это был вздор.
Если бы кто-то стоял и смотрел на меня, пусть даже самый нереальный и призрачный, собака бы выкрутилась из-под одеяла, как яростный волчок, и бросилась бы защищать меня – меня и свое звание дурной собачки (Чуня совсем безголовая и поэтому отважна, как бультерьер, я уже говорил).
Но собачка спала свои положенные 23 часа в сутки, а я совершенно отчетливо чувствовал чей-то взгляд.
И тогда я стал думать о природе страха.
Когда я был маленьким и спал в одной комнате с сестрой и прабабушкой, я часто ощущал это нечто – Того, Кто Стоит За Спиной. Это был не бог, не колдун, не домовой и не призрак. Это было что- то совсем личное. И от того неизбежное.
От него был только один шанс избавиться: не поворачиваться. Одеяло, которым я был укрыт по самый затылок, было магическим заслоном и спасением. Я до сих пор не понимаю, что такого охраняющего было в том одеяле, но защита была.
Тикали часы, прабабушка что-то бормотала во сне, а Тот, Кто Стоит За Спиной, стоял и не уходил.
Мысль, что никто не может стоять в комнате, где спит чуткая прабабушка и раскинувшаяся на своем диване сестра, не приходила мне в голову. Это были наши счеты. Того, Кто Стоит За Спиной, и меня. Бабушку и сестру это не касалось. Никого же не касается чужая смерть. И чужой гость.
Тикали отсутствующие часы, а я был весь в воспоминаниях.
– Ты долго еще будешь думать о другом, а не обо мне? – спросил меня голос. – Обо мне, стоящем у тебя за спиной.
Я повернулся в темноту комнаты – и там, разумеется, никого не было.
И тут собака залаяла.
Чуня слепнет
Чуня слепнет (я лечил ее пять лет от «синдрома сухого глаза», а потом врач Вера Владимировна сказала, что с синдромом все хорошо, его нет, зато есть старческая слепота), Чуня глохнет (особенно ко- гда не хочет слышать то, что не хочет слышать), Чуня даже недавно почему-то в первый раз за всю свою жизнь не вышла на звонок домофона (видно, крепко спала, я даже проверил, не померла ли; нет, не померла), Чуня не в себе, меня зато цепляют вещи. То ли пытаются удержаться, то ли хотят удержать.
Вот недавно. Подошел включить компьютер, включил его, пошел прочь – круглая ручка выдвижного ящика письменного стола захватила прореху на джинсах, рванулась за мной, оказался привязанным. Прореха расползлась еще больше. Вещи не лгут. Цепляются за тебя, не дают уйти.
Двадцать три года назад у меня умирала бабушка: инсульт. (Она Чуню так и не увидела: я завел ее, когда переехал в бабушкину освободившуюся квартиру, и то лет через десять.) Я пришел к ней в больницу и не знал, что говорить. Я каждый день приходил, и каждый день не знал.
– Что так просто сидеть? – сказала в один из этих солнечных дней раздраженная тетка (она пришла навещать свою разбитую инсультом родственницу). – Помыть ее надо! Надо принести шампунь, растворить в воде, взять губку, помыть, потом протереть другой губкой.
Я не знал, как я могу мыть свою бабушку. Да она бы и не позволила. Бабушка была профессором, выпустила в советские времена книгу (тут важно, что в советские: тогда книги абы как не выходили), книга сразу стала бестселлером в области туберкулезной рентгенологии и быстро пропала из продажи. Но и без всякой книги к бабушке было не подступиться, у бабушки был ужасный характер: она могла так коротко сказать обидное, что ты потом помнил обиду долгие годы. «Что я тебе сказала? Почему вы такие обидчивые?» – спрашивала тогда она. Прошли годы, а многие свои обиды я помню до сих пор.
В общем, бабушке мы наняли медсестру. Чтоб она ее мыла, приходила несколько раз в день, следила за ней.
– М-м-м-м-м, – говорила бабушка. – М-м-м- м-м-м.
– Баб Саша, чего ты хочешь? – спрашивал я. – Принести чего-нибудь в следующий раз? Может, ты хочешь йогурт?
«Иди!» – говорила бабушка жестом. Одна рука у нее двигалась.
Бабушку раздражали наши жалкие потуги. Ей было досадно, что у нее отняли ее дар: говорить неприятное. Бабушка хотела умереть.
И однажды я к своей бабушке опоздал, как потом опоздал и к ее смерти: я только вернулся в тот последний день домой от нее, а мне позвонили и сказали, чтоб я ехал обратно. Но сейчас она еще была жива – мне надо было перед больницей заехать в одно место, забрать книгу. Евгений Евтушенко как раз выпустил толстенный том «Строфы Века». В него вошли 875 авторов. Был среди этих 875-ти и я.
Ну вот я и приехал, нагруженный толстым томом и еще какой-то чепухой, вошел в палату, задал дежурные вопросы (с неестественно оптимистичным лицом), бабушка что-то промычала, а так как говорить с неговорящим человеком трудно, я сказал, чтоб как-то занять паузу: «Вот ездил забирать книгу. Евтушенко меня опубликовал. Смотри, какая толстая! Прямо гроб».
Когда человек оказывается, к своему и не только своему несчастью, лежачим больным, у него возникает много физических проблем. Например, газы. Бабушка, я знаю, мучилась газами, и медсестра мне говорила: «Их приходится специально выводить».
И вот я показываю бабушке этот «гроб», а она вдруг оживляется: «Давай! Давай сюда!» – «говорит» требовательной рукой, единственно двигающейся. Я удивился, но даю. Бабушка устраивает эту тяжеленную книгу на животе.
«Ей хочется, чтоб она своим весом надавила на живот, чтоб газы вышли», – думаю я и помогаю ей эту книгу плашмя уложить, так же суетясь и стесняясь. «Отойди! – раздраженным жестом «говорит» бабушка. – Все не то!»
Поставила себе ее на живот, как всем книгам стоять положено: «Открой!» – «говорит». И тут я догадался. Открываю книгу на нужной странице, она потянулась всем корпусом, хватаясь здоровой рукой за перила кровати, посмотрела удовлетворенно на мою крупно набранную фамилию, промычала что-то, откинулась обратно, закрыла глаза, махнула рукой, «сказала»: «Я устала. Уходи».
Меня тогда это поразило. Бабушка умирала и знала об этом: она была врач. Но, даже умирая, она хотела напоследок гордиться мной, посмотреть на крупно набранную мою фамилию. Потому что она сама знала, что такое издать книгу. Потом уже – после ее смерти – я обнаружил в ее квартире, доставшейся мне по наследству, в книжном шкафу старательно собранные ею все мои публикации к тому времени: вырезки, газеты, одна напечатанная книга, журнал. Получается, что меня никто не любил так, как бабушка. Кто бы мог подумать. Мне она никогда ничего приятного не говорила. Не хотела или не могла.
…Чуня ходит по квартире женщины, о существовании которой она даже не догадывается, и стукается обо все углы.
– Это тебя Александра Васильевна наказывает, – говорю я.
И Чуня даже не спорит.
Жозефина Тауровна, или Почему у Чуни два имени
Вообще, в собачьем паспорте Чуня записана как Жозефина. Отец ее – кобель Тауро Браун из Зеленого города, мать – какая-то невозможная финалистка и отличница. Поэтому в публичном пространстве я зову Чуню Жозефиной Тауровной.
В свое время бывшая хозяйка щенят мне еще звонила, интересовалась, как там наши дела, но потом Жозефина Тауровна стала знаменитостью, взлетела высоко, хозяйка звонить перестала.
А зря. Лет через десять у Чуни начались серьезные проблемы со здоровьем.
Мало того, что Чуня слепая, так теперь у нее и хвост кривой.
Я это увидел через одиннадцать лет после покупки Чуни, вернувшись после очередного отъезда, как только собака вышла мне навстречу.
Я провел допрос домашних, как так могло произойти: не падала ли с кровати, не приволакивала ли заднюю лапу (когда-то у Чуни уже отказывали задние лапы, именно тогда я и научился делать уколы). «Нет, не падала, не состояла, не привлекалась». Сталинские способы ведения следствия ничему не помогли.
В общем, хвост теперь у Жозефины Тауровны кривой.
Впрочем, это не помешало ей сейчас после утреннего туалета (кстати, напи́сала мимо лотка), приема пищи и закапывания лекарств в глаза покувыркаться в полежке. Она всегда так делает. Когда ее распирает самодовольство.