– Ой, что-то я позабыла, как зовут-то тебя?
Не подозревавшая подвоха Динка громко и отчетливо, как учила мама, произнесла:
– Дина.
Девчонки прыснули:
– Дина – корзина… Динка – пружинка… Дина – картина.
А та, которая спросила, так и вообще выделилась:
– Дина – скотина.
Растерявшаяся Динка еще ничего не успела и ответить, как Васька вскочил с коряги, на которой сидел, и схватил обидчицу за плечи:
– Эй, ты чего?! Еще раз услышу, получишь! Поняла?
Та, испугавшись налетевшего мальчишки, безропотно кивнула:
– Поняла, поняла. Подумаешь! Принцесса на горошине!
Динка благодарно взглянула на парнишку. Васька покраснел и опустил голову. Вообще, он оказался удивительно заботливым, добрым и смешным мальчуганом.
Он, как выяснилось, так же как и Динка, собирал марки. Узнав об этом, она разложила на полу все свои марочки, которые так любовно собирала долгие годы, и стала рассказывать Ваське все, что читала или слышала о них. Он слушал, затаив дыхание, даже грозная баба Зина присела тихонечко на диван и, боясь пошевелиться, внимала рассказу внучки. Особенно Ваське понравилась одна большая марка, довольно редкая, очень яркая и немного помятая. Он сразу предложил Динке:
– Давай меняться?
Но Динка ни за что не хотела расставаться с этой своей красавицей, поэтому пообещала:
– Я в городе еще одну такую поищу и следующим летом тебе привезу в подарок.
На том и порешили.
Конец августа подступил, как, впрочем, и всегда, неожиданно.
Мама, приехавшая за Динкой, все никак не могла наглядеться:
– Диночка! Ты ли это? Так выросла! А загорела-то как! Тебя и не узнать…
Собрав сумки и чемодан, Динка вышла прощаться с Васькой.
Он ждал ее у ворот. Радостно улыбаясь, девочка быстро подбежала к нему и остановилась, увидев его грустные глаза. Они помолчали. Оглянувшись на дом, зная, что мама уже ждет ее, Динка тихонько тронула Ваську за руку:
– Ну, Васька, мне пора…
– Ага.
Он кивнул и опустил вниз голову. Он хотел стойко, по-мужски проводить своего нового друга Динку, но не очень получалось. Отчего-то противные слезы щекотали глаза и горло ужасно першило. Собрав в кулак всю свою волю, Васька посмотрел на девочку:
– Ну, счастливо тебе.
Его губы скривились то ли в улыбке, то ли в сдерживаемом всхлипе. Помолчав еще секунду, он вдруг спросил внезапно задрожавшим голосом:
– Динка, а ты точно приедешь на следующее лето?
Динка хотела засмеяться, но вместо этого отчего-то молча кивнула и как-то хрипло выдавила:
– Приеду.
Не сдержавшись, она все-таки заплакала. Сама не понимая отчего, она горестно всхлипывала и терла ладошкой глаза. А потом, словно вспомнив что-то, негромко спросила:
– Васька, а хочешь, я тебе марку отдам? Сейчас? Хочешь?
Васька отчаянно замотал головой, не глядя ей в глаза:
– Нет. Не хочу. Лучше потом привезешь.
И тут же с надеждой выдохнул:
– Привезешь?
И она, понимая, что не марка ему нужна, а она сама, благодарно шмыгнула носом:
– Привезу.
И он, и она, сами не понимая почему, чувствовали, что нынешнее лето навсегда останется в их памяти.
Она уезжала.
Встав на заднее сиденье коленями, Динка заплакала, не стесняясь мамы, и долго махала и махала рукой. Васька, поначалу побежавший за машиной, потом отстал, и его худенькая фигурка, удаляясь, становилась все меньше и меньше, пока совсем не скрылась за горизонтом.
Ну что ж… Детство уходило.
Динка становилась взрослой.
Все будет хорошо…
Наконец в избе все угомонились.
Уснули взрослые дети, устало разметавшись на высоких пуховых подушках, сладко засопел в своей колыбельке полуторагодовалый карапуз Митька, за печкой, на широкой лавке, наконец угомонился старик-отец.
Стало тихо-тихо.
И в этой легкой, теплой, ночной тишине деревенской избы лишь слышалось, как потрескивают дрова в древней, еще прадедом сложенной изразцовой печи, как в теплых сенях вздыхает недавно народившийся теленок, как повизгивает во сне крохотный щенок, принесенный дочерью от соседей, да как редко, но звонко капает вода из медного рукомойника, купленного покойным мужем по случаю в автолавке, раз в полгода заезжающей в их далекую деревню, расположенную в стороне от широких и удобных дорог.
Любаша вздохнула.
Она любила эти ночные часы, когда вся их большая семья, притомившаяся за день, засыпала. Тогда наступали те редкие мгновения, когда домашние дела переделаны, животные накормлены, печь жарко натоплена… Всего и не перечислишь, что женские проворные руки за день делают, да и зачем…
Главное, вот оно – эта тишина!
Любаша прошла по чистому деревянному полу, выскобленному третьего дня добела, присела у окошка на лавку и посмотрела в окно.
Ой и вьюжно!
Так и метет, так и метет… Уж, поди-ка, неделю завывает да постанывает за окном хозяйка-метель. Так и злится, так и заносит, ох и сердита нынче зима!
Любаша покачала головой, глянув во двор.
Ить вот только вчера они с Федькой, старшим сыном, чистили перед сараюшками и погребом. Да куда там! Ни тропинок, ни дорожек… Все сравняла, замела, запорошила налетевшая метелица. И откуда в ней силы-то столько? Любаша усмехнулась. Говорят, что у человека больше… Ан нет! С природой шутки плохи…
Огромная, мутная луна висела прямо над огородом.
Словно подсматривая за людьми, она сегодня щедро одаривала их своим тускловато-безжизненным светом. И от этого и огород, и двор, и крыша погреба казались не белоснежными, а желтовато-грязными.
«Ох, – вдруг подумалось Любаше, – и страшно ж теперь в лесу… Попадешь, так и не выйдешь… Верная смерть!»
Неугомонные мысли беспокойно метались в уставшей от дневных забот голове. Их ход объяснить было нельзя, да и не нужно…
Вдруг вспомнился погибший прошлым летом муж. Митюшке, самому младшему, тогда едва-едва год исполнился. Любаша всхлипнула, горькие слезы полились ручьем и на подбородок, и на шею, и на руки… Ах, беда-беда!
Женщина приподняла фартук, повязанный с самого утра, взялась за кончик и вытерла лицо. Но отчего-то так проняло ее сегодня, так душу разбередило, что она никак не могла успокоиться. Всхлипывала, сморкалась, хлюпая носом, что-то шептала, покачивая головой… Рыдания так и рвались из груди: и мужа, так рано погибшего, не хватало, и себя, горемычную, жалко, а детей четверых, сиротинок, еще жальче…
Расстроившись, Любаша закрыла лицо фартуком, уже повлажневшим от ее слез, и зарыдала по-бабьи, чуть подвывая да постанывая.
В горнице послышались шаги. Шлепая босыми ногами по выскобленным половицам, в кухню вошел старший сын. Заспанный, взлохмаченный, он щурился спросонья, пытаясь понять, что случилось. Любаша, никак не хотевшая его расстраивать, поспешно обтерла лицо и удивленно вскинулась:
– Ты чего, милок?
Но парень, ничего не ответив, пристально поглядел в заплаканное, покрасневшее и распухшее лицо матери, прошлепал по кухне и присел рядом с ней на лавку:
– Мам, что плачешь?
Любаша, ничего не ответив, опустила голову.
– Папку вспомнила? – сын сдвинул белесые брови. – Или болит чего?
Нежность захлестнула изболевшееся сердце матери. Она обняла своего старшего за плечи. Вот она – опора и надежда!
– Не бойся… Это я так, Федюшка. Все у нас в порядке.
Сын внимательно глянул на нее:
– Ты не горюй, мам… Я вас не брошу. Ты только скажи, я все сделаю. Ты только не плачь…
Горячие слезы опять навернулись на глаза. Любаша хлюпнула носом:
– Деточка ты моя, кровинушка… И чтоб я без тебя делала!
Она уткнулась в худенькое, совсем мальчишеское плечо своего шестнадцатилетнего сына и покачала головой:
– Ой и лихо нам, сыночек… Но не бойсь, сдюжим мы, выстоим. Нас вон сколько! Мы с тобой, да Степка с Маринкой, да Митюшка еще подрастет… Не сдадимся, не пошатнемся!
Федька хмуро молчал. Жаль ему было мамку, так жаль!
Отец, кинувшийся летом спасать тонущего пьяного мужика, и дурака этого не вытянул, и сам не выплыл. Ох и кричала мать там на берегу! Еле соседки отлили водой. Да и он, Федька, не сдержался, сцепил зубы, сжал кулаки до боли, а не сдержался. Слезы текли как из небесной прорехи. А он и не стыдился. Разве горя можно стесняться?
Только мамку жалко.
Да и за этих, что сопят в горнице, тоже душа болит.
А как не болеть: Степке-то только десять, а Маринке и того меньше – восемь, а уж Митюне – так и совсем полтора года.
Федор вздохнул и скосил глаза на притихшую мать.
Та, уже вроде оправившись, подбирала волосы под косынку.
Сын улыбнулся: «Ох и хороша у нас мамка-то! Ишь, красавица…»
Любаша встала, налила в кружку свежей колодезной воды, глотнула, вытерла ладошкой рот и, поджав губы, опять присела на лавку. Помолчала, а потом вдруг обернулась к сыну и прошептала:
– А давай запоем? А, сынок?
Федька даже вздрогнул от неожиданности:
– Да ты чего, мам? Ты время гляди сколько! Всех по-перебудишь…
– А чо? Помнишь, как мы с отцом пели? На лугу, на выпасе, по вечерам… Помнишь?
Федор опустил голову и кивнул. Конечно, он помнил… И отца, сильного и доброго, и мать, красивую и счастливую, и их песню, звонкую, легкую, плывущую над деревней…
Враз все рухнуло. И отца нет. И мамка плачет по ночам. Федька подумал, подвинулся ближе к мамке и пробормотал:
– А чего?! Давай запоем… Затягивай.
Любаша кашлянула, чуть напряглась, выпрямила спину, улыбнулась и почти шепотом вступила:
За окном выла и выла озлобившаяся на землю вьюга, заметала пути-дороги ледяной поземкой, рвала ставни на окнах да выстуживала теплые хлева, где коротала длинные зимние ночи домашняя скотина.
Наметала огромные сугробы, вырисовывала чудные узоры на стеклах, застывала ледяной коркой на срубах старых колодцев, остервенело хлопала воротами да калитками…
Зима свирепствовала.
А в маленьком домишке на окраине деревни, в полутемной комнатушке сидели за столом мать и сын. И тихонечко пели…
И неслась по дому, по деревне, по миру эта старая-старая песня, спасавшая от беды и лиха и наших прадедов, и дедов, и родителей…
Любаша с Федором пели с таким отчаянием, с такой душевностью, с таким трепетом, словно очищали этой песней и себя, и свои израненные души, и набирались сил, и учились заново жить.
Разгоралась зимняя заря.
Метель улеглась. Огромные сугробы до половины завалили небольшие оконца, дым из труб темными клубами валил в чуть розовеющее небо.
Деревенское утро занималось…
Любаша, как всегда, суетилась по дому: мало ли в хозяйстве дел… Но усталости она не чувствовала. На душе сейчас было спокойно и тихо.
Теперь она точно знала, что все у них будет хорошо.
Они выстоят…
Оставаться людьми
Дождь закончился так же неожиданно, как и начался полчаса назад.
Словно на небе мгновенно затянулась огромная прореха, из которой на измученную жаждой землю минут тридцать подряд без устали лилась холодная, почему-то серая вода. Выглянувшее затем проказливое солнце враз разогнало мрачные клочкастые тучи, заполонившие весь небосвод, и, будто бы красуясь, повсюду щедро рассыпало ослепительные брызги жарких лучей, тут же заискрившихся миллионами огней в лужах, зеркалах автомобилей и огромных стеклянных витринах местных магазинов.
Умытые улицы и обильно политые дождевыми потоками деревья выглядели нарядно и празднично.
Но люди, пережидавшие дождь где кому придется, естественно, были недовольны.
Вот ведь наша человеческая сущность… Никак не угодишь: жара – плохо, дождь – плохо, снег – еще хуже…
На автобусной остановке небольшого провинциального городка сидели и стояли несколько горожан, врасплох застигнутые ливнем и спасающиеся от него же под старой, но зато не протекающей шиферной крышей. Несмотря на то что дождь прекратился, они, как-то сроднившись за эти ливневые полчаса, расходиться не торопились.
Наталья, известная в городке сплетница и балаболка, повязав голову белой косынкой и уютно разместив свое далеко не худенькое тело на узенькой лавчонке, аппетитно грызла семечки и смачно сплевывала шелуху рядом на землю, справа от себя. Помахивая от удовольствия ногой, находясь в добром расположении духа, Наталья одобрительно кивнула, глянув на дорогу:
– Ишь, намочило-то как все вокруг. Прям конец света, а не дождь…
– Ага, – поспешно поддакнула худая, высохшая, словно вобла, плоскогрудая и узкобедрая тетка лет тридцати.
Наталья довольно хохотнула, сплюнула очередную порцию подсолнечной шелухи и перевела взгляд на вереницу припаркованных у обочины машин. Только что прошедший дождь не только умыл их, а будто отполировал: они сияли первозданной красотой и горели начищенным никелем. Наталье, очевидно, это не очень понравилось:
– Ты гляди… До чего народ зажиточным стал! Это что ж такое делается, люди добрые? Машин накупили, выставили… на тебе, любуйся на наш достаток! Куда бежать?!
– Ага, – вновь подобострастно кивнула худющая тетка, – прям с жиру бесятся!
Они дружно громко захохотали, очень довольные собой и своими шутками.
На другом конце лавочки, совсем на краю, сидела еще одна дама. Плохонько одетая, уже в возрасте, с дешевой сумочкой в руках, она казалась испуганной и робкой. В разговоры не вступала, сидела, скромненько подтянув ноги, обутые в довольно поношенные туфельки, под лавочку, да изредка поглядывая на часы, словно боясь куда-то опоздать.
Хамоватые соседки ее, казалось, даже не замечали и в расчет не брали. Подумаешь, сидит там какая-то неприметная «серая мышка», пусть уж благодарит, что с лавочки не согнали. А дама, словно и впрямь понимая свою незначительность, лишь поправляла седые волосы да скромно отворачивалась, чтобы не встречаться взглядами с громогласными тетками, царственно восседающими на другом конце скамейки.
Наталья, бросив в рот очередную пригоршню семечек, толкнула локтем в бок худую соседку:
– Слышь, Лидуха… А брат твой еще живет со своей-то? Иль опять разбежались?
Лидка, пронырливая и ехидная, сузила до невозможности свои и без того не крупные глаза:
– Ой, и не спрашивай… Ить она замучила его, брательника моего!
– Да ты что? – Наталья повернула свое могучее тело, чуть не столкнув худую тетку со скамейки, и удивленно взметнула брови: – Вот тебе и любовь…
Толстыми, короткими пальцами она смахнула с лоснящегося подбородка повисшую шелуху и прищурилась:
– Ну? И чего?
– Дак чего? Вот и говорю, нету жизни…
Наталья на мгновение призадумалась, но, очевидно, мозг, не привыкший долго думать, дал осечку, и поэтому она, махнув раздраженно рукой, хохотнула:
– Вот стерва-то… Окрутила мужика, опоила, а теперь – в кусты! А что ж брательник-то твой? Пьет?
Лидуха потерла глаза, будто собираясь всплакнуть, но, вовремя опомнившись, пожала плечами:
– Дак попивает… А чо? Кто ж нынче не пьет?
Наталья чрезвычайно довольная сделанным заключением, громко подытожила:
– И то правда. Мужик он на то и мужик, и выпить, и бабу поколотить…
Она раскатисто закашлялась, подавившись собственным смехом, а потом, побагровев от натуги и кашля, добавила:
– Но у меня такой номер не пройдет… Я их вот где держу!
Она сжала огромный кулак и сунула его под нос худосочной Лидке:
– Поняла?!
Неизвестно, как долго бы еще длился такой «душевный» разговор, если бы их внимание не привлекла женщина, медленно двигающаяся по тротуару Невысокая, хорошо одетая, в новеньких белоснежных босоножках, в аккуратном ситцевом светлом платьице, она казалась нездешним существом, случайно оказавшимся на улицах этого крошечного провинциального рая.
Она шла неторопливо, иногда останавливаясь, испуганно озираясь, ступала нетвердо, словно боясь, что земля ускользнет из-под ног.
Наталья, внимательно и сосредоточенно поглядев на нее, поначалу нахмурилась: уж больно ей не нравились такие чистенькие, выхоленные «цыпочки». Ишь, напомадилась, нарядилась… Ходят тут, народ простой смущают. Замолкнув на мгновение, Наталья пригляделась и вдруг радостно хмыкнула: нашла-таки изъян в этой чистюле. Толкнув притихшую Лидуху в бок, она громогласно, голосом не терпящим возражения, заявила: