– Вы знаете, – обращается ко мне, – это ужасная больница. Сюда лучше не попадать (а у меня завтра операция), здесь все за деньги. У нас все свое, и лекарства, и все остальное, ну знаете, да? И вообще – безобразие. Кипятка не дают! Эта мне сейчас устроила скандал. Та давала, а эта нет. Здесь никто никому не нужен.
Кипятка правда не дают, я тоже попросила кипятка, так как у меня был свой чай. Мне налили чай из чайника с номером, я испугалась и вылила номерной чай в раковину. Лучше пить воду.
После операции, когда мне разрешили ходить, Старушка Недовольной Дочери дала мне свою палку. Я попробовала, чтобы не спорить с ней, но все-таки отказалась. Потом она учила меня скручивать бинты:
– А ты почему вторую ногу не бинтуешь?
– Врач сказал, что не надо.
– Ты не слушай их, они скажут. Ты бинтуй! Вот у меня отекло, а почему, непонятно. Я бинтую.
Пытаюсь возражать, я-то Л. А. строго и ответственно доверяю. Старушка со мной спорит. Моя Сестра-Ангел говорит мне шепотом: «Соглашайся». Я обещаю бинтовать, но заранее вру.
В пятницу Старушку выписывают.
Пришли дочь и зять, помогают ей собраться.
– Надевай вот это пальто, машина у корпуса.
Я немедленно вспомнила надпись на воротах: «Проезд машин только по пропускам».
– А вас пропустили? А разве можно? А как?
– Как у нас все? За деньги. Дали охраннику.
– А-а-а-а, – утыкаюсь я в книжку.
Старушка Недовольной Дочери пошуршала своими вещами совсем по-хомячьи, словно оказалась в комке ваты, и легла спать, подложив под щеку глянцевый журнал. Я посмотрела на часы – начало первого. В Чикаго три часа утра, в Петропавловске-Камчатском – полночь, в больнице – вневременно. Спрятала часы, попробую измерять время прочитанными страницами.
Через пятьдесят восемь страниц пришел мой царственный Л. А. и стал что-то спрашивать, записывать, смотреть ногу. Я встала на самый край кровати, сообщив:
– Высоко! Ничего не вижу, – поскольку стояла к этому краю спиной, а сказать, что боюсь высоты, постеснялась.
Так же, не видя, подписала бумаги, где разрешала оперативное вмешательство. Профессиональный инстинкт требовал прочтения этого текста – просто так, я же понимаю, что все равно подпишу. Может быть, пару страниц? Но буквы отчего-то отвернулись от меня и не стали читаться, видимо, текст по каким-то причинам решил меня проигнорировать и не остался со мной даже в виде копии. И несмотря на то, что мой внутренний чиновник понимал: копия должна быть, – я как-то неактивно наблюдала, как подписанные бумаги уплыли с тумбочки и потерялись в белизне врачебного халата.
Пообещав встречу с анестезиологом и три укола с утра, чудо-доктор-царь удалился вместе с бумагами и халатом.
Я стала ждать, через несколько страниц узнала, что туалет в больнице – прям как у нас в институте, один на двоих – для мальчиков и девочек, и мальчики, естественно, там курят. Старушка Недовольной Дочери и Вера Ивановна возмущены: отложили свои читальные принадлежности и с азартом ругают туалет.
Вера Ивановна.
Примерно семьдесят два года. Лежит повторно. В этот раз на терапии. Полтора года назад Л. А. поймал у нее в животе тромб. Она на него жалуется:
– Тромб был в ноге, он хитрый, не стал его удалять, а потом поймал в животе.
– Ну и как? Удачно? Последствий нет?
– Нет, но вот что ж он его из ноги не вырезал? Из ноги проще!
У Веры Ивановны погиб в автоаварии младший сын, почти мой ровесник. Она живет с внуком и его девушкой.
Рассказывает какие-то непонятные мне истории с квартирами: в результате ее желания сделать всем лучше она оказалась в коммуналке. Между делом удивляется, что Л. А. меня сегодня три раза навестил. Ей со мной можно поговорить, я слушаю и читаю. При мне к ней никто не пришел. Но по телефону звонили подруги и внук, она всем сказала, чтобы не приходили, они и не приходили. Так ведь удобно, правда? Вечером предлагала ей крем для лица – отказалась.
Я к такому устройству туалета равнодушна, мне все равно, в детском саду тоже такой был, правда, мальчики еще не курили.
Потом доктор пришел еще раз, что-то, видимо, говорил или спрашивал, но я тут же все забывала, к тому моменту я прочитала почти сто пятьдесят страниц и боялась, что книг хватит только на один день, потому, перебив его, я капризно сказала:
– Почему нельзя было приехать вечером? Надо было мне вечером приехать.
– Как вечером? – спросил Л. А., смешно приподнимая брови и нос.
– Ну что мне тут делать целый день? Ужас!
– Ну, вы к нам привыкнете, мы к вам.
Царь ушел. Я уткнулась в книжку с твердым намерением не привыкать, а скорее выписаться.
Я мерзла, совершенно непонятно, по каким причинам, похоже, больше никто не чувствовал холода, время было потеряно, зато тревога и холод стали вполне телесными ощущениями. Начиная замерзать, я выскакивала с книжкой и телефоном в коридор. Говорила. Читала. Говорила. Ходила. Возвращалась. Смотрела в окно на синицу и мерзла. Мерзнуть стало даже приятно. Наверное, я привыкала.
За распахнувшейся палатной дверью неожиданно возникло что-то большое и зеленое. Я подняла голову и обрадовалась, мне подумалось, что анестезиолог уже не придет, почти вечер, синица исчезла. Споткнувшись в буквах моей фамилии, зеленый и большой посмотрел на старушек и позвал в коридор. Я весело (наконец хоть что-то дельное) выпрыгнула из кровати, к которой уже примерзла, и понеслась за ним в коридор, одновременно подумав, что вот так сидеть, скрестив ноги, я могу последний день.
– Вас как зовут?
– Ак…
– Неважно, я анестезиолог – у вас, наверное, работа сидячая?
– Сидячая?
– Ну да, вот и результат – больные вены. Да?
– Похоже на то. Можно не спать на операции?
– Можно. Вам когда-нибудь делали наркоз?
– Не раз.
Мне одиннадцать лет. Я прихожу в себя после операции, после снятия повязки, и живу дальше. В палату заглядывают врачи. Я уже не помню их лиц, и имен не помню, а вот их движения, ощущение их настроения возвращаются ко мне легко. Все хихикают и подмигивают, особенно мужики. Спустя много лет мама рассказывает: приношу передачу, врач просит зайти и спрашивает, какая у нас в доме семейная обстановка, как в школе? Мама говорит, что все нормально (а так и есть в целом, если не считать моего характера). И тут врач ей говорит:
– Ваша дочь тАААк ругается матом! Откуда она знает тАААкие слова, а главное – их управление! У нас шок был в операционной! Мы смеялись. А потом все ходили на нее посмотреть, даже студенты.
Мама не знает. Маме стыдно. Мама у меня матом вообще не ругается! А я – советская девочка, пионерка, выражаю свое отношение к жизни под наркозом вполне безответственно.
– Это в позвоночник?
– Да.
– Это больно? – я боюсь, что это больно, совсем не хочу больно, к тому же, по дурости мне представляется, что иголка во мне застрянет, сломается, и будет землетрясение. – Нет, не больно. Потом нужно будет пить много воды. А с семи утра нельзя.
– Хорошо, буду пить.
– Аллергия есть?
– Есть. Аспирин.
– Да, хорошо, я понял. Какие будут пожелания?
– Пожелания? А что за пожелания? – удивляюсь я.
– Ну-у… разные бывают.
– Какого рода? – На самом деле я бы что-нибудь пожелала, мне тоскливо здесь, но в замкнутом пространстве желания сами собой как-то не приходят в голову – за тебя желают врачи. К тому же, нужно запомнить кучу того, что они говорят, хотя в целом это бессмысленно – говорят они быстро и тихо, не записал – привет. Если бы я знала, как будет в операционной, я бы, конечно, пожелала одеяло, или шерстяную простынь, или операционный стол с подогревом, или надпись на потолке «не спи, товарищ». Но я ничего не знаю.
– Ну, вы уже пожелали! Я завтра утром зайду, может, что придумаете, – и убежал, исчез в вечернем коридорном пространстве.
Пришел Л. А., сказал, что дадут на ночь феназепам: «Перед операцией нужно хорошо выспаться». Я отказалась. Он поуговаривал, сошлись на том, что «беленькую таблеточку» дадут, а я могу не пить. Могу не пить.
Могу бродить по коридору и придумывать желание (я бы руки оторвала дизайнеру, подделавшему коридор под длинную, выплывшую на поверхность синеватую вену). Темнеет, врачи уйдут домой, останутся не выписанные старушки в палате. Может, им пригодится мое имя?
Плавая мимо сияющих синевой дверных стекол, я оказалась у поста медсестер, это где-то в центре коридора. В центре сообщили секрет: во-первых, я больная, во-вторых, нужно делать клизму и на операцию ехать голышом.
А я-то подошла в центр и спросила: «Как одеваться?» Хорошо хоть брови накануне покрасила. Видимо, Л. А. был прав, что велел приехать в десять утра. Как выяснилось несколько позже, больница – это не увеселительное заведение. А жаль. Я скорчила рожу и по совету сестер побежала в ординаторскую сообщить, что я есть не буду (возможно, никогда). Фиг вам. (Попросить противошоковое?) Тот же анестезиолог (а может, и не он, но тоже абсолютно зеленый) жалостно сказал:
– Это завтрашняя вена?
Царь, не оборачиваясь, кивнул.
– Лучше проклизмиться, а то после наркоза тяжело.
Вероятно, где-то здесь, удаляя имя собственное и превращая тебя в диагноз, больница радостно поглощает твое привычное сознание. Здесь – другая свобода. Замыкая пространство бело-синими призрачными дверями палат, прикроватными тумбочками и однокрылым водянистым коридором, она отбирает привычки, условности и даже мечты. Есть только назначения и желание выполнить их с точной безусловностью. Приходящие к тебе из мира люди уже несут другой заряд жизни – жизни, которую ты забыл, вот так сразу, выполнив странное «привыкать». Я пометалась в палате: клизма – это слишком страшно. Сначала мне захотелось спрятаться, чтобы меня не нашли, потом достала рюкзак – собраться домой, почти заплакала, не соображая, почему так боюсь «клизмиться», и поняв, что делаю что-то не то, что из-за этого из больниц не уходят, я выбежала в коридор звонить своей подруге.
Мы стоим с Викой в туалете у окна, обнимаемся и плачем. В окнах напротив горит желтый домашний свет, а не белый, как здесь. Вика ехала в пионерский лагерь в Крым. Автобус вылетел с серпантинной дороги. Она сидела рядом с папой. Напротив, у своего папы на коленях, сидела маленькая девочка и ела черешню. Отец выковыривал ей косточки и давал только мякоть, потом протянул горсть Вике. Последнее, что она помнит, – маленькая девочка вылетает в окно, а на каких-то кустах висит чья-то сандалия, черешня и рука с часами. Вика тогда ослепла. Ей делают не первую операцию. Она уже видит. Всех, кроме своего папы. Папа у нее погиб.
Мы плачем, рассматривая сквозь прыгающий желтый свет чужое безболезненное благополучие.
– Ну, хватит, – говорит Вика, – плакать нельзя. Если увидят, накажут.
Наказанным детям медсестры делали клизму или раздевали и ставили на стул в палате или в столовой во время общего ужина. Дисциплина – важная часть власти, часть больничной жизни. Кому об этом расскажешь?
– Если бы Завтрашней Вене сказали об этом заранее, – плакалась я подруге, – я бы перестала есть за два дня, и никакого кофе с утра, даже если он пахнет остро и сладко, понимаешь, когда я вдыхаю кофе, мне кажется, я взлетаю, как счастье. И йогурт долой.
– Клизма – это прекрасно! Дали́ бы одобрил! Понимаешь?
Выставка Дали, которую мы посетили почти перед больницей, была веселой. Мы выкатились из здания на Волхонке, пружиня от смеха, очередь, мимо которой мы шли, оглядывалась.
– Девочки, что там? – спросил нас бледный мужчина с тростью.
– Ужасно смешно! Не художник – восторг! Обхохочешься.
– Серьезно?
– Ха-ха-ха! Очень!
– К тому же, бесплатное очищение организма! Люди платят деньги, а тебе – пожалуйста! – разумно утешала далианская подруга.
– Пожалуй, – согласилась я, рассевшись на подоконнике и наблюдая за лифтом, который открывал двери и показывал, кто у него внутри: за врачами стояло что-то розовое и вздыхало, – ой!
– Что там у тебя?
– Так, что-то розовое проехало на лифте.
– Дали бы зарисовал.
После сведений о «клизмиться» особенно нас порадовал феназепам, который я попросила медсестер не давать. Все это в своей неожиданной логике развеселило, и, обсуждая по телефону с моей далианской подругой способы бесплатного очищения организма, нарушая всякие покойные настроения режимного острова, мы несколько раз с восторженным смехом повторяли:
– Сделать клизму, выпить феназепам и проснуться в… в тепле… вот и утро наступило!
Я успокоилась, беспричинный страх ушел. Может быть, у меня не было аппетита, а может, в том непрочитанном тексте есть пункт 3.6.4. «выполнять, что обещала» – есть я перестала. И так, на всякий случай, с семи вечера перестала пить.
Температуру не знаю.
Ночью не спала. Пространство замкнулось, время исчезло. Я смотрела в потолок, слушала плеер, который привычно исполнял венский католический концерт, пытаясь перебить крик бабы Зины, чья кровать разделяла пространство между мной и Верой Ивановной.
Баба Зина.
Баба Зина появилась внезапно, во вторник к вечеру, семьдесят шесть лет. У нее один сын и невестка. Сломана нога. Она лежачая. В подгузнике. Очень неухоженная. Лохматая. С грязными руками и ногами и бородатым подбородком. Речь после инсульта нечеткая, одна рука не двигается. Сын пришел с ней. Оставил пачку подгузников, воду, погладил ее по щеке и ушел. Никто ее не кормил. Она кое-как пила. Днем спала. К вечеру просыпалась и начинала кричать. – Где я? Где я? Господи, что я такого сделала? Мама!
Л. А. был недоволен тем, что ее положили. Я тоже – она меня пугала. Именно своей старостью. Часть ночи до операции я уговаривала себя не бояться, что у меня все будет по-другому. Все проходит гораздо быстрее, чем хочется, и совсем не хочется быть беспомощной, всем мешающей и вот так лежать на кровати, кричать всю ночь и знать, что ты никому не можешь понравиться – совсем. Я смотрела на нее в свете уличного фонаря и пыталась понять, какой она была раньше: непримиримо красивой? Кто знает? Может, она думает, что эта страшная больничная кровать – не для нее, не навсегда, надеется выздороветь, а врачи вокруг точно знают, насколько эта надежда неправдоподобна, и делают, что могут. Я лежу рядом, слышу ее, жду десяти утра, своей операции, и не хочу стареть.
В среду к ней пришли. Гибкая невестка и сын. Оба хорошо одеты. Подделали подпись, чтобы получать ее пенсию, пока она в больнице. Сама баба Зина расписаться не смогла. Покормили ее. Долго объясняли врачу, что они работают, что все бросить не могут. Красавец их понимал. Я тоже их понимаю, но…
– Вы меня запустили, я уж теперь не воскресну…
Я затыкаю уши плеером или берушами, чтобы если не заснуть, то хотя бы частично не слышать, как она кричит ночью. Им повезло – они сегодня ее не слышат.
Ела баба Зина случайно, один или два раза в день. Два раза, это если я или мои гости ее кормили.
Перед тем как ее забрали в реанимацию, я сказала ее невестке, что они приносят мало воды. Воды действительно не хватало, пила баба Зина много, но именно в тот день она начала мало пить и ее увезли – дежурил Красавец.
Утром я узнала, что баба Зина была еще жива. Потом ничего не говорили, смотрели на меня с удивлением. Какое мне было дело? Но вот я до сих пор думаю: а жива ли баба Зина?
Остров плыл со мной и нес меня все дальше от привычной жизни. Сквозь жалюзи безжалостно и остро светил фонарь. Через вечные оконные щели в палату проникал ветер, скользил по моему плечу, задевал лоб и спешил дальше. Было то холодно, то жарко, ночь все не кончалась, я смотрела на часы – они не двигались, сбивалась простынь, выворачивалось одеяло, а за дверью тянулся в обе стороны синеватый коридор. Потом, внезапно, наконец включился свет, всем стали колоть уколы. Я села на кровати. Медсестры прошли мимо. Потом пришел Л. А., спросил, как я себя чувствую.