Раскрашенные жизни - Дмитрий Ахметшин 35 стр.


Ислам выковыривает из разломанной пополам полочки для обуви сланцы и выталкивает своё тело в кровеносную систему города. Ожидает приступы боязни открытых пространств, но вместо этого накатывает облегчение: ощущение дома пропало из здания за спиной вместе с людьми, и на улице теперь находиться легче, чем внутри.

Чей-то голос - как хлопок в ладоши: такой же внезапный и такой же бессмысленный для воспалённого сознания.

- Ислам? Это вы? - настойчиво повторяют где-то рядом, и Ислам вертит головой, пытаясь сообразить, откуда этот писк.

Он видит Олю, ту самую, о которой Наташа отзывалась, как о хиппи. В действительности Оля похожа на маленького зелёного лягушонка. Упакована в зелёный дождевик, такая низкая, что кажется, под полами дождевика совсем нет ног. Сразу начинаются бёдра.

Трудно что-то разглядеть в такой кромешной тьме, и Ислам только теперь замечает, что воздух пропитан влагой и небо нависло почти над головой, нанизанное на шампур офисного центра неподалёку.

На голове у неё полосатая вязаная шапочка, по обе стороны на лицо спускаются светлые влажные локоны. Лицо такое конопатое, что, кажется, целиком покрыто сеточкой капилляров, крошечный нос и большой выразительный рот. Глаз из-под шапки Исламу не видно: они целиком утонули в её складках.

- Что ты тут делаешь?

- Вернулась за вещами, - говорит она деловито. - Сейчас, пока здесь никого нет. Утром уже вряд ли отдадут. Да ты же, наверное, ничего ещё не знаешь. Все ушли полтора часа назад… Ребята не смогли тебя найти. Что это за подход к делу - так прятаться? Я думала, ты ответственный, раз на тебя там так все молятся.

Рот складывается в осуждающую гримаску. Ислам торопливо, пока она не завелась ещё что-нибудь говорить, спрашивает, что же всё-таки случилось. Оля мотает головой; голова, кажется, ещё больше проваливается в колпак.

- Я зайду за вещами. А ты подождёшь здесь? А может, лучше пошли со мной?

- Расскажи прямо сейчас.

Оля думает секунду, а потом кивает. Лицо очень живое, скользкое, как мыло. Напоминает детскую мозаику из пары десятков кусочков. Пара их в центре отсутствует, а между тем на этих двух кусках - самое важное, без них картинка разлетается на тысячи легкомысленных цветных лепестков. Ислам размышляет, тактично ли наклониться и нашарить там, под шапкой, глаза. Может, тогда детали мозаики сложатся в единое целое.

- Жалко, что всё так получилось. Жалко твоего друга.

Она роняет руки и, шелестя дождевиком, опускается на корточки. Задумчиво, переваливаясь в своих огромных жёлтых кедах с пятки на носок, рассматривает двор. Исламу в голову приходит обескураживающая мысль, что глаза запросто могут оказаться пришитыми разноцветными пуговицами.

- Так вот. С какого момента рассказывать? Ты не слышал, как пришла милиция?

- Нет.

- Они сказали, что мы можем забыть о свете. Колотили в дверь и стучали дубинками в окна через решётки. Приказывали открыть немедленно, иначе пустят в ход эти страшные болгарки, чтобы спилить решётки, и тогда нам не поздоровится.

Ислам садится рядом и пробует босой ногой мокрый асфальт. Деревья стряхивают на голову морось, и сквозь слепую предутреннюю мглу проступает вытоптанный газон и разнесённая по всему асфальту десятками ног грязь. От земли поднимается пар: она остывает, опускает шерсть на загривке, пытаясь как-то зализать раны и отпечатки чужих подошв.

- С ними были ещё какие-то люди. Вон там стояли. Женщина и мужчина. Мужчина был с большим животом и с маленьким портфелем, и он поставил портфель на капот милицейской машины. Она была не совсем милицейская, без мигалок, но полицаи на ней и приехали. Он жевал жвачку, я это поняла по тому, как движется его подбородок, и словно бы скучал. И ещё была женщина, с таким же портфелем, но огромным. Она сердилась. Стояла и записывала что-то, а на шее у неё висел фотоаппарат. Они мне показались самыми важными, эти двое. А ещё тот мужик посмотрел в окно и как-то увидел нас. Там же шторы и всё заставлено, а мы смотрели, как мышки. Но он всё равно увидел.

- И что он сделал?

- Посмотрел, а потом опустил голову и стал дальше жевать жвачку. Он посмотрел на нас так, как будто нас нет.

- Может, он просто не видел.

Она вспыхнула горячими волнами красноречия, и сеточка капилляров запламенела на скулах алыми цветами:

- Точно говорю, видел. Я вдруг подумала: если бы он увидел меня голой, у него бы не встал. Мы для него просто никто. Мухи, которые кружатся над ним после того, как он вкусно поест в каком-нибудь ресторане, и то больше значат. Знаешь, как я радовалась, что у нас, за этими стенами, таких не водится? И этих женщин, и таких мужчин. Наверное, они из какого-то министерства. Что ты думаешь о министерствах? По-моему, это ужасно.

- Я думаю так же, - сказал Ислам, хотя думал сейчас только о привкусе рвоты во рту. Где-то вопили, словно закрытые в коробке котята, другие мысли, действительность и события прошедшего вечера колотятся изнутри, но Ислам понимает, что выпускать их - себе дороже. Ему важно услышать изложение событий, но добиться от этого существа краткости невозможно. - Все министерства нужно сгнобить.

- Мальчишки были тихие, просто стояли в то время, как из-за двери доносились ругательства, и молчали. А мы смотрели в окно на втором, и Лёня смотрел в окно, только на первом, где решётки, и менты его видели. Знаешь, сколько ему ругательств пришлось выслушать? Всё-таки куда сложнее, когда тебя ругают в глаза. Очень сложно. Я не представляю, как он выдержал.

- Они уехали?

Глупый вопрос.

- Нет. Ребята начали разбирать баррикаду, там, где дверь. Очень быстро, передавали по цепочкам предметы и оставляли их у стен, в десять рук унесли шкаф.

- Там был Миша?

- Там был Миша, спокойный, как гора. Он один поднял и унёс к стенке диван.

Она бросает рассказ, втирая его во вспотевшие ладони. Утыкается в сгиб локтя, дождевик там сминается, превращается в ущелье, по которому вот-вот потекут реки слёз.

- Ты знаешь, Ислам? - голос хрупкий и спокойный. Такой, может быть, бывает у переболевшего и охрипшего диктора новостей, когда он пробует, может ли работать или лучше ещё подождать. Эмоции засохли и осыпались, словно розовые лепестки с куста в октябре. - При мне ещё никто вот так не нарушал закон. Это же всё-таки закон, не важно, за стеной мы или где-то ещё. Не важно, что мы себе вообразили. Закону и власти на это наплевать. Вся эта игра в государство - это же всего лишь игра.

- Я с Яно придумывал это всерьёз, - возражает Ислам.

- Прости. Я не хотела обидеть тебя или твоего друга.

Касается руки Хасанова и отдёргивает пальцы.

- Потом ребята добрались до двери. Так же, в тишине, не разговаривая. Знаешь как было это страшно? Ими как будто кто-то управлял. Дёргал за ниточки сверху. Хотя сейчас мне кажется, что они все настроились на одну волну. Подкрутили каким-то образом ручки своих приёмников и поймали одну волну. Там первым был, по-моему, Лоскут, он отодвинул засов и отпер дверь.

Она закрывает лицо руками, словно размазывает по нему усталость от прошедшей бессонной ночи и невозможного, нереального утра.

- Этим всё и должно было закончиться. Все наши шалости.

- Чем - закончиться?

- Я не видела, что было дальше. Плохо видела. Как будто кто-то открыл водопроводный кран, а ребята, как вода под напором, хлынули в эту дверь. Как горячая вода. От них буквально шёл пар. Я заметила у многих в руках какие-то железяки, и, как только оказывались снаружи, они пускали эти железяки в ход. И кулаки. Никогда не видела, чтобы кто-то так дрался кулаками. Ментов было человек с пять, и они ничего не могли сделать с такой оравой. И секунды не прошло, как они уже лежали на земле, взрослые мужики, а их пинали по голове. У кого-то пошла ушами кровь. Тут, наверное, до сих пор валяются вещи из их карманов.

Она сделала паузу, хрипло втянула ноздрями воздух.

- Те трое куда-то подевались, я не видела куда. Если бы того дядьку догнали и начали пинать ногами, я бы нисколько его не пожалела. Я бы посмотрела, как его живот колышется под ногами ребят, как холодец, как на его рубашке появляются капли пота. Я пацифистка, но такого… такого…

Встаёт, и Ислам, глядя снизу вверх, наконец успевает нанизать на ниточку восприятия её глаза. Они - словно большие влажные фасолины, чёрные и твёрдые, Ислам не выдерживает их тяжести, опускает взгляд и рассматривает округлые полноватые коленки, упакованные в синюшные крашеные джинсы.

- Миша сказал, что мне лучше дождаться утра и пойти домой. Меня очень сильно тошнило после всего, и я с ним согласилась. Только утра не стала дожидаться: в такое время на улицах очень трудно кого-то встретить… в смысле - встретить плохих людей, и я пошла пешком. Только на полпути сообразила, что не взяла никаких вещей. А ребята… не знаю, куда они направились потом. Очень быстро собрали вещи и исчезли. Твоего друга… ну, в смысле его тело, забрали с собой. Куда ты теперь направишься?

- Скоро утро. Что-нибудь придумаю. Может быть, на работу.

Она машет руками, предлагает Хасанову немного её подождать, мол, есть вписка, где он может пожить некоторое время. Мелькают отсветы встроенного в телефон фонарика, а Ислам тихо поднимается и, плавая сланцами в грязи, топает прочь.

Четыре часа утра, кажется, что весь город летит в помойное ведро и ты, ползая по одной его стенке, словно паук, отчаянно пытаешься не сорваться. Где-то по блестящей колее, проложенной по холмам туч, летит в своей вагонетке солнце, но пока над головой очень низко проступает мраморная текстура неба. Ислама снова крутит, в животе поселилось болезненное ощущение. Хочется устроить там потоп, залить все крысиные норы в кишечнике минеральной водой, но Ислам не может себе этого позволить. Прячет свою боль, как мятую десятку, в задний карман, зубы хрустят, перетирая вонь изо рта в порошок, голову несёт высоко поднятой, и притихший город не отводит своего недоброго взгляда. Словно паломник в сандалиях, шлёпает по мёрзлой, как снежная крупа, нанесённая ветром к порогу тёплого жилища-рассвета, пустыне.

Всегда тихо в такое время. Городской транспорт ещё не ходит. Но внезапно его обступает другая жизнь, лихорадочная и болезненная горячка сонного города. Колышется прибитый гвоздями дождя запах гари, то и дело прокатываются по дорогам, звякают скобами трамвайных путей отзвуки чего-то странного. Как будто кто-то вновь и вновь выбрасывает с большой высоты гантели. В окнах горит свет, блуждает из дома в дом, словно сгустки жара, который передаётся и Хасанову, ноющим холодом просачивается через пятки.

Он находит дом с жилым полуподвальным помещением, становится на корточки, приникает к стеклу, пытаясь разглядеть, что там происходит. Ладони скользят по толстым прутьям. Ислам успевает заметить работающий телевизор, потом замечают его, и под женские крики, сглаженные кирпичной кладкой, приходится убраться прочь.

Если во всех квартирах работают телевизоры - это не к добру. Значит, случилось нечто посерьёзнее повальной бессонницы.

Ислам пытается определить, откуда доносятся звуки и сворачивает к центру города. С воем проносятся по одной из соседних улиц полицейские машины. Пятью минутами позже его окликает какой-то бородатый пьянчужка с подозрительно цепкими глазами и в намазанных сверх меры воском блестящих туфлях, но окликает властно, и Ислам предпочитает скрыться в переулке.

Он приближается к эпицентру - окна уже не горят, но за шторами ясно видны напуганные лица. Да и телевизоры уже ни к чему: всё происходит прямо сейчас и прямо здесь. Людская волна катится к центру города, под вой сигнализаций припаркованных машин и магазинчиков, в витрины которых улетают бутылки и кирпичи. Ислам их не видит, но чувствует совсем рядом. Может быть, на соседней улице. Запах гари уже нестерпим: здесь, по этой улице, будто бы прокатился сжатый до невозможности и втиснутый между домами шторм: газетные листы, осколки бутылочного стекла и перевёрнутые урны, единственная машина стоит без стёкол и с нацарапанными на крыле ключами словами: “Съешь это!” В переулках мелькают тени, кто-то куда-то бежит, кого-то тащат. На одной ноте, терпкий и вяжущий, как крепкий зелёный чай, уже вторую минуту откуда-то доносится крик. С другой стороны в вое проводов и дрожании стёкол слышна залихватская песня. В конце улицы кого-то забирают на скорой, санитары в своих куртках цвета аквамарина похожи на насекомых.

И вдруг словно что-то бьёт в висок. Привалившись к опущенным на витрину пластиковым ставням, прижавшись к рельефной структуре спиной, Ислам решает, что ему там не место. Там уже куда больше народу, чем выходило из общежития этой ночью. Молодёжь, студенты, сторонники крайних “левых” партий, по совместительству первые и вторые, они выпустят сегодня всю свою огненную кровь, перемешавшуюся со спермой, гарантированно, двумя дорожками через нос или через разбитый затылок. Может быть, уже поднимают на плечах завёрнутое в простыни тело, выкрикивают наспех придуманные обвинения, и фотографы, попрятавшиеся, словно кошки, по чердакам, получают шанс поймать в объектив белое лицо с набухшими, похожими на сливы, веками. Они, наверное, взяли с собой и флаг, насаженный на какую-нибудь палку, с воплями тычут им, обвислым и промокшим, в небо, но главное знамя здесь - тело Яно.

Ислам не хочет всего этого знать. Он поворачивает обратно, бредёт, выбрасывая вперёд ноги со спадающими сланцами.

Транспорт не ходит, но в карманах всё равно пусто. Забивается в какой-то двор, пытается свернуться калачиком на куцей скамейке, похожей на щепку, оставшуюся после кораблекрушения на плаву. Пытается не думать ни о чём, но с удивлением обнаруживает, что слишком устал, чтобы о чём-то думать. Лелея слабую надежду, пробует дотянуться до сна, и сон легко даётся в руки…

Глава 27

До “Травки” он добирается, когда на эту половину планеты, словно мандарин на блюдце, выкатилось солнце.

Входит и видит поседевшую макушку Джина. Как всегда, одет с иголочки, как всегда, поклон чёток и безукоризнен. Угол, на который склоняется его голова, можно записать как постоянную величину, так же как и угол, который образуется между копчиком и спиной. Руки вдоль тела, спокойная, гордая осанка.

Двенадцать часов пополудни, город тих, как сон младенца, даже машины рискуют выползать на автострады. Вдохновлённый всем этим, Ислам кланяется в ответ. Не так идеально, но он старается, выпутывает руки из карманов, стелет их вдоль тела. Голову наклоняет ниже, так что подбородок чувствует колкость шарфа. Нужно выказать уважение. Куда ему до Джина.

- Джин, дружище, - говорит Ислам. На непроницаемом лице мерещится радость и удивление. - Как дела?

Зал пуст, за стойкой сама Сонг протирает стаканы. Терпеливо и трепетно смотрит на них на свет, считает блики и чем-то напоминает Исламу школьницу. Морщин на таком расстоянии не видно, а на ней очень милый жакет, и волосы убраны в хвост. Ну точно - школьница. Видит его и прежде всего аккуратно ставит стакан на стойку, вытирает салфеткой влагу с рук, тонких и почти прозрачных, таких какими их Ислам и помнит. Прошло всего-то полторы недели, но Хасанову кажется, что вечность, и не ему одному, учитывая, что он разглядел на лице Джина такую гамму чувств.

Он ждёт, а Сонг вылетает из-за стойки, и он чувствует на шее её руки, знакомый пряный запах, еле заметный, но наполняющий всё помещение: она успевала побывать в течение рабочего утра абсолютно везде. Обнимает она по-матерински, порывисто и крепко, отстраняется и с ног до головы обшаривает взглядом. Ислам чувствует твёрдые пальцы на запястьях, она уже что-то выговаривает, вбивает в него слова, как гвозди, кажется, не понимая, что каждое русское слово цепляется и тащит за собой целый воз родных.

Ислам смотрит в её глаза и говорит со смехом:

- Я не понимаю. Прости, Босс, я понял только “некому”.

Она с досадой сжимает его руки. Делает три глубоких вдоха, но это ещё больше разжигает огонь. Теперь горит даже воздух перед её лицом, и Сонг обстоятельно, обозначая каждое слово выдохом, произносит:

- Тебя долго не было. Работать некому совсем.

Она подумала и со следующим выдохом отправила крепкое бранное слово.

Назад Дальше