– Твой отец убил ее отца. Теперь ты хочешь причинить боль ей?
Девочка молчала так долго, что он забеспокоился. Потом зашевелила обтянутыми светло-желтыми колготками пальчиками и выдавила:
– Это правда?
– Я почти уверен, – ответил он серьезно. – Но хочу услышать признание от него. Поэтому ты здесь.
– А… А она… Такая странная после… потому что…
Роман не стал врать:
– Нет. Она такая с рождения. Отец был единственным человеком, кто любил ее, и заботился о ней. Теперь я вместо него. Если твой отец убьет и меня, а он может, то Лидочка останется совсем одна. Она не выживет одна, ты же понимаешь.
– Снимите эти дурацкие усы, – неожиданно попросила она. – Видно же, что они ненастоящие. А я все равно вас не выдам.
Сморщившись, он отодрал маскировку и снял очки. Алина внимательно осмотрела его.
– Вы – красивый, – произнесла она со знанием дела, но в ее тоне не было даже детского кокетства. В ней говорил художник.
Потом она спросила:
– Почему вы на ней женились? Пожалели? Или это как обычно?
– А обычно – это, по-твоему, как?
Ее губки опять скривились:
– Из-за денег. Как мама за папу вышла. Знаете, она ведь его ненавидит. За это самое. Вы тоже ненавидите… Лидочку?
Имя далось ей с трудом, ведь было неправильно называть так взрослую женщину. Но и по-другому не называлось… Роман придвинул стул к ее дивану, оседлал его. Тени от зажженной Лидочкой свечи испуганно метались по стене за головой девочки.
– Я жалею ее, это правда, – согласился он. – Но не только. Я и люблю ее. Как младшую сестру. Она самый добрый человечек изо всех, кого я знаю. Ну, еще мама моя такая же…
– Такая же?!
– Ну, не в смысле, что умственно отсталая! Такая же добрая. Кажется, она может простить мне что угодно… Но я стараюсь этим не пользоваться.
Девочка медленно спустила с дивана ноги и выпрямила спину:
– А моя нет. Совсем не добрая. Она даже меня ненавидит.
– Не выдумывай! Не ты же ее заставила выйти замуж.
– Но я же папина дочка. Вот поэтому.
– Твой отец тебя любит, – осторожно предположил Роман.
Теперь он уже ни в чем не был уверен. Девочка, казавшаяся ему баловнем судьбы, вдруг обратилась почти сиротой, и ему захотелось взять ее на руки, понянчить, побаловать чем-нибудь сладким. Еще раз восхититься ее рисунками – тонкими, причудливыми, обещающими большое будущее. Но Роман опасался напугать Алину и расстроить ее еще больше.
– Наверное, любит, – отозвалась она безучастно. – Вы от него чего хотите? Денег?
– Я же сказал тебе: чтобы он признался в убийстве.
– А дальше? Вы в милицию заявите?
– Никуда я не собираюсь заявлять. Я хочу, чтобы он дал мне спокойно работать. Чтобы не устраивал на меня охоты. Потому что я тоже могу огрызнуться.
Алина понятливо протянула:
– А-а! Вот почему вы меня украли. Показать папе, что вы тоже – опасный.
– Вроде того, – вся эта затея вдруг показалась ему глупой до невозможности. – Лучший способ защиты – нападение. Слышала?
– Нет, – мотнула она кудряшками.
Осторожно, как к хищнику, протянув руку, Роман погладил ее по голове. Она не улыбнулась, но и не увернулась.
– Знаешь, тебе здорово повезло, что у тебя есть хоть один человек, который тебя по-настоящему любит. Некоторые люди за целую жизнь не находят такого человека.
– Откуда вы знаете?
Загнав его в тупик, отчего Роман даже глаза выпучил, девочка, наконец, улыбнулась. И махнула рукой:
– Да ладно! Я просто так… Вы это говорите, чтоб я не переживала, правда?
– Нет, – возразил он. – Это действительно так.
– Правда? – Алина нахмурилась. – Так много несчастных людей?
– Гораздо больше, чем ты думаешь. Можно ходить днем с фонарем и искать счастливого…
– Зачем – днем с фонарем?
– Говорят, был такой чудак. Хотя он искал просто человека.
Она повторила:
– Просто человека? Он его нашел?
…Потом Роман часто вспоминал этот вопрос, и саму девочку, которую они вернули отцу в целости и сохранности, предварительно заключив джентльменское соглашение. Нельзя сказать, чтобы Роман сразу расслабился и поверил в свою неприкосновенность. Какое-то время он был настороже, но хребтом перестал чуять опасность.
И он больше ни разу не видел Алину. Но часто думал о ней, когда ему необходимо было что-нибудь объяснить Лидочке. Та девочка все понимала с полуслова… С женой ему было труднее. Хотя во многом Лидочка стала для него единственным человеком, которого Роман охотно пригласил с собой в новую жизнь.
В эту жизнь он довольно легко втянулся, несмотря на все свои страхи. Ему понравилось одеваться с той дорогой небрежностью, о которой Маскаев раньше и представления не имел, но быстро научился. Его лицо не стало от этого лучше, а вот достойным багетом Роман обзавелся. И все будто увидели его другими глазами. Пока Роман ходил в сомнительного качества джинсе, на него поглядывали только девчонки из училищ, ведь даже вектор интересов продавщиц был направлен на мифический «средний класс». Хотя в России он существует только в состоянии икринок – уже отложенных, но еще не проклюнувшихся.
Лидочка была единственной женщиной в мире, не обращавшей внимания на то, как он одет. Она и собственных нарядов совершенно не замечала… Оставаясь с ней наедине, Роман опять становился тем озорным мальчишкой, который охотнее потратит время на изготовление планера, чем будет вертеться у зеркала, как какой-нибудь метросексуал.
…Но в это утро, когда рыжеволосая женщина в голубом пеньюаре взглянула на него из окна, Роман пожалел, что надел старые джинсовые шорты, измазанные смолой и травой.
****
Едва проснувшись, она вспоминала, что упустила свою жизнь. Между сломанными пальцами утекло все, казавшееся Инге Деринг слепленным прочнее некуда. Не один год потратила на то, чтобы соорудить свой воздушный замок, на который сил ушло, как на воздвижение пирамиды. С трех лет ежедневные попытки слиться с фортепиано, превратиться в своего рода кентавра, способного существовать лишь таким образом.
Разрубили надвое. В той нелепой аварии, в которой и машина-то почти не пострадала, порвались не только связки правой руки – все связи с миром живых. Вовсе не пальцы оказались переломанными…
– Все восстановится, – убеждал муж, поглаживая искалеченную – с виду ничуть не изменившуюся – руку. – Нужно потерпеть.
Его пальцы тоже были длинными, и кисти казались просто несоразмерными! Все в нем было несуразно вытянутым – лицо, нос, худое тело. Даже беззащитная плешь и та все явственнее принимала форму яйца… Когда они встретились, эта просека в волосах только намечалась, Инга старалась не замечать ее. Или действительно не обращала внимания, очарованная музыкой, рождавшейся в этой голове? А теперь от голой кожи отталкивался взгляд, как будто отняв руку, Господь наделил ее другим зрением. А, может, не Он…
Она ненавидела Михаила в первые минуты после аварии. Дни, месяцы… Его, в отличие от нее уже почти прожившего свой век, ведь в России немногие мужчины дотягивают до шестидесяти. В последнее время Инга стала думать об этом без прежнего ужаса. Разве человек, любивший ее, имел право жить после того, как она умерла? Он ведь лучше других понимал, что умерла.
Ненавидела она и его скудный композиторский талант, не зависящий от состояния тела, не требующий той виртуозности исполнителя, которой Инга добивалась всю жизнь. Раз достигнув этого, невозможно расслабиться хоть на неделю, куда там спортсменам до таких тренировок! До ломоты в руках занималась, до злых слез. Никогда она не жалела себя. И потому ее пальцы всегда неслись по клавиатуре с неземной скоростью, а она испытывала восторг серфингиста, поймавшего волну. Захлебывалась солоноватым вдохновением, ловила его просвеченные солнцем, переливающиеся миллионом крошечных радуг, капли. Смеяться хотелось от счастья, когда слышала то, что хотела услышать.
Теперь даже плакать не хотелось. Ничего не хотелось. Так и сидела бы часами в кресле с кошкой на коленях… Только ее урчание и напоминало, что жизнь еще не остановилась. Кошке они дали музыкальное имя – Соната. Но в обиходе она была Соней, а рыжие лапки давали право звать ее – Сонька Золотая Ручка, тем более вороватой она была, как все кошки.
Когда и Соня ее покидала ненадолго, Инге казалось, будто она погрузилась в туман, от которого заложило уши, как бывает в облаках. Но эта муть вокруг была далека от небесной. Она пахла болотной сыростью, к которой петербуржцам, вроде бы, и не привыкать, но Инга захлебнулась. И ощутила, как ей, будто хлоркой, выжгло все внутри. Дышать больно стало. Говорить и вовсе невозможно.
В июне Михаил увез жену с кошкой на их старую дачу из Петербурга, который начинал раскаляться до того, что одежда липла к телу. То ли от солнца это происходило, то ли от Ингиной ярости, закипавшей от ощущения явной несправедливости. Она всю жизнь отдала во славу этого города, а он подстроил ей ловушку на дороге.
– За что?! – захлебываясь болью, кричала она, когда Михаил вез ее обратно из больницы. – Кто это сделал со мной?
Обвинять было некого, ведь она сама была за рулем. Разговаривала по телефону и не справилась с управлением одной рукой. Той самой, правой. Наказанной за неловкость… Теперь большее, на что она способна, – кошачью шерсть перебирать. Говорят, эти зверьки умеют лечить? Инга ни на что не рассчитывала.
А Михаил надеялся, что среди тихих, стройных сосен, где и стояла фамильная дача Дерингов, кипящее бешенство его жены сойдет на нет. Невозможно неистовствовать в храме. А когда он ложился на прогретую солнцем траву, и взгляд устремлялся вдоль теплых, шершавых стволов к прозрачной высоте, его охватывало такое благоговение перед всем сущим, что слезы выступали на глаза. Иногда ему даже не хотелось музыки… Только смотреть в эту божественную высоту и растворяться в ней, поднимаясь над собою, надо всем земным.
Кроме этой простенькой, обветшалой дачи у Деринга ничего и не было. Его родительская квартира на Васильевском острове осталась первой жене, воспитывающей их дочерей. Конечно, он получал зарплату профессора консерватории… Иногда ему даже заказывали музыку к фильмам, но все каким-то третьесортным, и Михаил почти всегда отказывался, только прочитав сценарий. Все они, по сути, были на одно лицо. И лицо это было невыразительным и плоским… Деринг не позволял себе оскорбить свою музыку единением с такими фильмами. Бандиты его не вдохновляли, а снимали, в основном про них. Если б среди них встретился хотя бы Беня Крик… О, тут еще можно было развернуться! Напомнить, что и в музыке может быть юмор. Но после фильма двадцать шестого года, режиссеры к герою Бабеля, кажется, не обращались. Или – только вскользь, Деринг о новых постановках и не слышал.
Поэтому все, что имели они теперь, по сути, заработала Инга. Давала концерты два-три раза в неделю, а на гастролях и чаще. Устроителям она нравилась: фотогеничный музыкант всегда предпочтительнее. Ее правильное, яркое лицо на афишах привлекало зрителей не меньше, чем ее талант. Страстная, рыжеволосая женщина за роялем, к которому она льнула всем телом, – в этом было что-то одновременно поэтичное и эротическое. Главные струны натягивались в ней самой, и зрители это чувствовали, замирали от приближения запретного.
И не обманывались… Инга Деринг оглаживала клавиши, как чье-то любимое или свое тело, и в каждом ее движении было чувственности больше, чем в любом фильме соответствующей категории. Она откидывалась в экстазе, от которого все пело внутри, и падала на клавиатуру в полном изнеможении. Слияние…
Авария лишила ее и этого тоже. Пока телесной жажды Инга не ощутила – такая апатия охватила. Но мысль о том, что и такое испытание предстоит пройти, уже проскользнула. Когда-нибудь… Если тело выйдет из комы быстрее души.
****
– Милая, может, прогуляемся?
Михаил заглянул к ней в комнату, но не вошел. Как приблудный пес топтался на пороге, пытаясь угадать: в каком настроении хозяйка? Рядом с ней дозволено быть только кошке…
– Ты предлагаешь мне это каждый день, – ответила Инга, не обернувшись.
Те двое за окном приковывали взгляд. Что-то в них было странное, беспричинно радующееся жизни… Молодые, полные силы животные, вкусившие райского плода. Ей невмоготу было смотреть на них, и не удавалось отвернуться.
– Предлагаю. И отказываюсь понимать, почему ты так стремишься запереть себя в склепе?!
– В твоем фамильном склепе… Особенной роскошью он не отличается.
С опаской приблизившись, Михаил встал у нее за плечом и тоже посмотрел на особняк, за зиму выросший по соседству. Никакого забора вокруг не было, Роману Маскаеву претила мысль, что люди будут злословить о том, как старательно он прячет свою инфантильную жену. И низенькая, ажурная изгородь Дерингов ничего не закрывала, так что с соседями они были, как на ладони. С обратной стороны от дачи Михаила начинался лес.
– Ты смотришь на хоромы этого нувориша?
– Она какая-то странная, ты заметил?
– Кто? Эта девочка?
Инга отбросила волосы, наверняка зная, что хлестнет его по лицу.
– Судя по всему, это его жена. Что-то в ней есть… ненормальное.
– Может, она просто запугана?
– Им? Да у него улыбка с лица не сходит! Чему, интересно, он так радуется?
– Жизни?
Резко оттолкнувшись от рамы, Инга подалась в сторону, села на маленький диван, на котором когда-то сиживала матушка Михаила. Как все матери она верила, что ее сын – талантливый, избранный, и его ждет великое будущее. Так и скончалась, напичканная иллюзиями. От его музыки плакала, некрасиво оттягивая и растирая к вискам ставшие бесцветными глаза. Что она слышала в ней такого, чего не различала Инга?
– Тебя жизнь когда-нибудь радовала? – спросила она тоном, не допускающим согласия.
В его темных, почти лишенных белков глазах, вдруг увиделось столь спокойное понимание, лишенное той закипающей истеричности, которая была скрыта в самом вопросе, что она устыдилась самой себя. Чего добивалась, спрашивая об этом? Чтобы Михаил плеснул черной краски на холст их жизни, и без того с недавнего времени невыразительный? Чтобы помог ей довести свое страдание до кульминации, способной разорвать сердце? И сделал бы это, отвергнув все их солнечные «вчера», истребив музыку, что звучала в каждом по отдельности, но в унисон… Ведь было это. Только Инга не хотела сейчас помнить о том, чего лишилась.
Зачем она и его пыталась втянуть в свой недавно вызревший нигилизм? Ведь было ясно, что Михаил-то ничего, кроме материального не потерял. А оно никогда не представляло для него большой ценности… Когда в их старой квартире случился небольшой пожар, Михаил выглянул из кабинета, с отсутствующим видом сгреб с рояля ноты и унес к себе. То, что сгорело кресло, на котором Инга неосторожно оставила сигарету, и тяжелые портьеры, его даже не озаботило. А Соня уже успела спрятаться в ванной…
На нелепый вопрос о радости жизни Михаил так и не ответил. Еще раз пробормотал приглашение прогуляться, и ушел один – долговязый, сутулый, с каждым годом все более напоминающий корень одной из тех сосен, которые так преданно любил.
«И музыка у него такая же… корявая. Симфония-коряга. Композитор Михаил Деринг», – Инга злорадно усмехнулась ему вслед. И сама уловила, сколько в этом мысленном выпаде детскости, глупости.
– За что я так злюсь на него? – проговорила она, заложив за голову руки, и прошлась по комнате: от окна и снова к нему.
Через раскрытое окно донесся мужской голос, громко распевающий что-то невообразимое. Инга выглянула, не удержавшись, и снова увидела новых соседей. В прошлом году на этом месте стояла дачка-завалюшка, куда меньше, чем у Дерингов. И такое соседство откликалось в душе немного смешным, но вполне понятным самоуважением. А это лето решило добить Ингу, расставив капканы со всех сторон. Одни искалечил ей руку… Другой заставил покраснеть от стыда за свою бедность.
Бездарный вокал соседа отозвался в памяти фразой из Олеши: «Он пел по утрам в клозете». И она удивилась: неужели в ней говорит банальная зависть к здоровому, богатому, полному жизни существу? Неужели дошла до такого?
– Нувориш, – повторила она словечко мужа. И добавила свое: – Жлоб! Правда, Соня?