Атлантида звалась Кишинёвом - Гергенрёдер Игорь Алексеевич


Игорь Гергенрёдер

Атлантида звалась Кишинёвом

Я выехал из Москвы 28 июля 1980, вечером того дня, когда был похоронен Владимир Высоцкий. Проходивший по вагону парень, который, притворяясь немым, продавал его портреты, предложил мне один. У меня всегда был с собой портрет Высоцкого в «дипломате», но я купил и этот. Москву напрягала Олимпиада, её бодряческая атмосфера раздражающе накрывала прощание с поэтом эпохи. Но в купейном вагоне как-то сразу отстоялся покой. Мозг лениво пытался нарисовать то, куда мчал меня поезд и о чём мне говорили: «Дешёвое вино и дичайшая провинция! В Москве, в Питере люди по пять часов томились в очередях на «Сталкера», а там он идёт при пустых залах».

Мысль переключалась на далёкое на самом же деле, близкое. Удастся ли мне зажить жизнью литератора там, где 21 сентября 1820 Пушкин остановился в домике в три окна, запечатлённом на фотографиях справочников?

Спустя двое суток, я стоял перед другим домиком, с чьей стены местами отпали пласты глины, обнажив скреплённые глиной же камни разной формы. На участке вздымались глухой чащей заросли бурьяна, тростника в человеческий рост. Между этими джунглями и стеной домика пролегала тропа, по ней я прошёл за угол и оказался перед чем-то вроде сеней из досок, переплетённых прутьями, увидел закопчённые казаны, сковороды, прочую утварь, на столике стоял примус. Не «сталкеровские» ли это кадры?

В сени изнутри строения отворилась дверь, и меня впустили в комнатку, выглядевшую уютно и весело, благодаря свету, лившемуся в низко расположенное окошко. У стены стоял диван, имелась также печка: комнатка служила и кухней. На выбеленных известью стенах висели связки красного горького перца, чеснока, сетка с репчатым луком.

Передо мной стояла хозяйка-пенсионерка, тучная, низенькая, на больных ногах. Я знал, как представать в выгодном свете перед людьми, с которыми ждут деловые отношения, и достал из «дипломата» купленную в Москве бутылку польской водки с этикеткой Extra ZYTNIA Vodka. Такое краткое действие неизмеримо эффектнее, нежели слова: «Где тут магазин? Я сейчас схожу…»

Оказался я у хозяйки в момент, когда она ещё не выходила за хлебом, но у меня с собой были булка, копчёная колбаса, банка сайры. Мы прошли из кухни в комнату с обеденным столом у окна, хозяйка поставила на стол бутылку, положила еду.

Домик, который я про себя назвал саклей, стал моим пристанищем на несколько лет, так что опишу усадьбу до конца. С двух сторон к сакле подступали уже упомянутые заросли, с третьей пролегала, отходя от шоссе, узкая дорожка для пешеходов, отделяя усадьбу от усадеб соседей. С четвёртой же стороны таился задний дворик с дощатыми сараем для угля, дров и с нужником, над которыми простирали ветви две растущие на краю участка старые, с толстыми стволами, раскидистые шелковицы, тут же росла груша.

Место, где располагалась усадьба, было на дне балки под названием Широкая почти в самом центре Кишинёва. От улиц с новыми многоэтажными зданиями шоссе уходило в балку, её занимали зелёные участки с одноэтажными домами, этот райончик именовался Малой Малиной, хотя признака малинника я нигде там не видел. Может быть, подразумевалась воровская малина? Но в моё время воровского люда там не наблюдалось. Райончик носил и второе наименование: магала. Выныривая из балки, шоссе выводило в городок общежитий медицинского института.

В сильный дождь вода стекала на дно балки и вставала у порога сакли. Я напишу о ней:

Очарует тебя, посетитель,

Эта дивно глухая обитель.

Свойств её несравненней одно —

Уникального города дно.

Слово «дно» я попросту употребил в его прямом значении. Как я пришёл к эпитету «уникального» — рассказ впереди.

* * *

По дну балки, или по улице Широкая, проходил маршрут автобуса N 9. Сев в него, я был вынесен в процветавший многоэтажный город, нашёл на Московском проспекте магазин канцтоваров, где купил изготовленную в ГДР пишущую машинку «Эрика» и запас бумаги. В сакле потекли мои дни удовольствия, которые обычно называют работой: я стучал по клавишам, давая выход накопившемуся в воображении. Сидел я в комнате боком к окну, выходившему на упомянутую узкую поросшую травой дорожку, мимо окна тянулась проволока с подвязанными кустиками огурцов, они соблазнительно зеленели, день ото дня укрупняясь.

Хозяйка Мария Григорьевна, страдавшая острым полиартритом, лежала на тахте и читала взятый в библиотеке роман Арчибальда Кронина «Замок Броуди». До пенсии она была сестрой-хозяйкой в республиканской больнице. Молдаванка, Мария Григорьевна носила фамилию Степанова. Я узнал, что русские фамилии у стопроцентных молдаван не редкость. Мария Григорьевна рассказала мне, что её старший брат был молдавским поэтом, в конце 1930-х годов вышла его книга стихов на родном языке «Toamna» / «Осень». После этого зимой поэт сшил из простыней маскхалат, перебрался через замёрзший Днестр — ушёл в Румынию. Что с ним стало, Мария Григорьевна не узнала, хотя во время войны побывала в Румынии. Мне очень жаль, что я помню только фамилию поэта Степанов. Но как бы то ни было, тень поэзии осенила саклю.

Мои стихи тогда ещё не печатали, как и прозу. Газетные публикации не в счёт. К тому времени, окончив Казанский университет по специальности журналистика, я поработал в городской и областной газетах. И вот со Средней Волги, из Новокуйбышевска Куйбышевской (позднее Самарской) области, я приехал через Москву в Кишинёв, в котором никогда не бывал и не знал никого. Меня потянули пушкинские места на благословенном юге, где, как мне мечталось, улыбнётся успех.

Я нашёл и теперь уже увидел въявь Дом-музей А. С. Пушкина в Кишинёве — по улице Антоновской, 19. Рядом с домиком росли такие же шелковицы, как и на краю дворика позади моей сакли.

Потом я зашёл в Дом печати, встал на учёт в Союзе журналистов и отправился по редакциям. Представившись сотрудникам газеты «Советская Молдавия», я стал по заданию писать об отличившихся людях труда, но этим я занимался и раньше, теперь мне требовалась литературная среда. Сероватый с моросью день блеснул удачей — мне повезло познакомиться в редакции русско-молдавской газеты «Юный ленинец» с Саулом Наумовичем Ицковичем, русским и молдавским писателем, поэтом, журналистом и краеведом. Он был внушителен, симпатичен и живописен в затемнённых очках, с шевелюрой и бородой, с манерами и речью истого интеллигента.

- Вам предстоит узнать, в какие места вы приехали, сказал он мне. Археологи раскопали руины, нашли твёрдый стекловидный кусок. В него за несколько веков превратилось вино, его удалось растворить, и оно, вообразите, опьяняло.

Он рассказал мне о скальных монастырях над рекой Реут близ города Оргеев, о древних остатках крепости. Потом в библиотеке я прочитал книгу Саула Ицковича о том, что произошло в месте, где тоже сохранились укрепления. В конце XVIII века там была крепость Усть-Лабинская, ставшая одноимённой станицей. В 1942 году пришедшие сюда немцы расстреливали евреев, еврейский мальчик Муся Пинкензон бросил убийцам вызов, заиграв на скрипке «Интернационал». Книга «Муся Пинкензон» об этом подвиге, изданная в Москве в 1967 году, была переведена на 16 языков народов СССР и восточноевропейских стран, трижды переиздана на русском языке.

В один из моих приходов в редакцию к Саулу Наумовичу, когда мы оказались одни в кабинете, я рассказал ему услышанную от отца притчу. Немец Готфрид говорит немцу Готлибу о своём сыне: «Он такой сообразительный! Ему десять лет, а он уже может десять умножить на десять, и у него выходит верно сто!» Готлиб кивает: «Умный мальчик». Готфрид продолжает: «А сын еврея-кустаря мальчишке всего шесть лет! играет на скрипке, и старые музыканты-немцы хвалят его. Так почему Создатель дал евреям больше, чем нам?» Готлиб отвечает: «Создатель дал нам эту землю и с нею силу, и мы можем сделать так, чтобы евреев тут не было. Надо только захотеть». И они захотели.

Мой отец заканчивал притчу словами о том, что Создатель, мягко говоря, их не поддержал. Известно, как они поплатились. Память о сделанном и полученном всегда будет у них гвоздём в заднице.

Саул Наумович, выслушав, помолчал, поглядел на меня поверх очков и сказал:

- Игорь, я прошу вас никому не рассказывайте эту притчу.

Я удивился:

- Ну почему? Я ведь не немцам рассказываю.

- А вы подумайте, тихо произнёс писатель. Разве исключено, что с немцами себя могут отождествить любые другие неевреи? Они не простят вам этой притчи.

Я оценил его предостережение мудрость интеллектуала-добряка.

* * *

Написав несколько рассказиков для детей, я вернулся к моему биографическому повествованию о том, что вынес, когда мне было шесть лет, в Центральном научно-исследовательском институте протезирования и протезостроения в Москве. В ту пору, о какой пишу, я, разумеется, не мог коснуться того, что детей готовили к опытам над ними. Приходилось сглаживать и другие острые углы. Но как я ни силился сделать вещь удобоваримой, первая же рецензентка одного из московских журналов накропала мне: «Вы показываете не детей, а каких-то монстров». А показал я чистую правду и отнюдь не всю её.

Однако я решил не сдаваться и за одним вариантом повести выстукивал на машинке следующий.

Несколько раз в неделю отправлялся с Марией Григорьевной, которой при её больных ногах тяжело было носить сумки, за покупками. Мы на автобусе N 9 выныривали из балки, заходили в магазины и на рынок, где покупали кусок плиты из спрессованной замороженной морской рыбы, курицу, овощи. В сакле Мария Григорьевна зажигала примус, готовила молдавские кушанья. Мы ели мамалыгу с жареной рыбой и толчёным чесноком, икру из баклажанов, которые в Молдавии называли словом: синие. На обед у нас был чудесный борщ с курицей или, как говорила хозяйка, зама. К борщу полагался стакан вина (впрочем, к мамалыге и к икре из синих тоже), мы пили «Роз де Масэ», бутылка в семьсот граммов тогда стоила девяносто две копейки.

Спал я на диване в кухне, где стол и пол были заставлены стеклянными банками с огурцами и помидорами в рассоле, которые Мария Григорьевна заготовляла на зиму. Среди ночи я выходил из сакли под бездонный чёрный купол и слушал в себе стихи Саула Ицковича:

Над Кишиневом,

в небе, —

очи Девы —

звезды, что тайно душу бередит.

Её лучей извечные напевы —

моей сердечной грусти — лазурит.

Вернувшись в жилище, засыпая с грустью оттого, что мою повесть вряд ли когда-нибудь опубликуют, я мысленно вносил в неё правку и опять слышал строки Саула Наумовича:

Ему резцами не придать обличье,

не высечь вечных помыслов черты.

Но музыку его, её величие —

читаю в партитуре высоты.

Он, по моей просьбе, прочитал повесть, когда она была готова, пригласил меня в буфет Дома печати выпить кофе, сказал:

- Вы прирождённый винодел. У вас получилось вино лучшего сорта. Тем болезненнее будет то, что, скорее всего, произойдёт. Вас вынудят превратить его в морсик.

Саул Наумович поведал о собственном опыте, начав вопросом:

- Вы пробовали гогошары, фаршированные капустой, морковью, сельдереем?

- С подсолнечным маслом и уксусом? Пробовал, сказал я.

Мария Григорьевна готовила мне эти красные овощи.

- А маринованные с мёдом?

- Ещё нет.

- Но всё равно вы можете представить, какая это прелесть гогошары. Я мог бы назвать ещё двадцать рецептов, сказал писатель и перешёл к тому, что председатель одного колхоза, не сумев организовать уборку прекрасного урожая гогошар, приказал перепахать обширный их участок.

Саул Наумович написал об этом рассказ. Его герой с охотничьим ружьём встал перед тракторами, предупредил, что будет стрелять.

- Я показал, если угодно, человека коммунистического будущего он встал с ружьём не за своё, а за народное добро! писатель снял очки, я заметил болезненное выражение его глаз. — Рассказ везде отклоняют. А ведь мой герой взят из жизни, это честный молдавский парень, у которого душа болит за всё, что люди взрастили своим трудом.

Вспоминая этот эпизод, всю тогдашнюю пору с курицей в борще на обед, с вином, которого вдоволь, я не могу уйти от мысли: «А по сути было невыносимо!» Разве нет?

* * *

В Доме печати меня познакомили с Надеждой Петровной Ольшевской, женой поэта Рудольфа Александровича Ольшевского. Она работала в детском журнале «Стелуца» («Звёздочка»), который выходил на молдавском и русском языках. Надежда Петровна предложила мне переводить с молдавского по подстрочникам стихи для журнала. Число строчек в переводе должно было быть таким же, как в оригинале. Но трудность состояла не только в этом. К примеру, встретилась строка перевода: «Почки человека спят под деревом». Имелись в виду почки, из каких появляются листья, а всё выражение подразумевало, что под деревом заснул ребёнок. Мне объяснили: на молдавском языке это понятный красивый образ. Но как его подать по-русски, притом не превысив количество строк?

Подобные случаи выпадали нередко, я бился над ними и достигал результата. Мне платили гонорары за труд уже не журналиста, а переводчика-поэта. Это был какой-никакой вход в литературу.

Надежда Петровна пригласила меня домой, представила мужу Рудольфу Александровичу — импозантному, в густых кудрях, обаятельному мужчине, в чьей фигуре, в движениях чувствовалась словно бы сжатая сила. Вскоре я узнал, что в молодости он был гимнастом. От жены он слышал о моей повести, которую через длинный ряд лет я назову «Дайте руку королю», в разговорах её называли «книга об искалеченных детях и диктаторе». За обедом Рудольф Александрович расспрашивал меня о ней. Он будет знакомить меня со своими друзьями в Москве, которые помогли бы помочь изданию вещи, но их силы окажутся слишком малы, чтобы двинуть заросшие ржавчиной шестерни механизма-колосса.

Поэзия Рудольфа Ольшевского не могла не увлекать, и в особенности на меня повлиял цикл стихотворений «Письма Овидия из ссылки», посвящённый римскому поэту Публию Овидию Назону, которого император Август выслал из Рима в далёкую провинцию Малую Скифию в Западном Причерноморье, в Томис (ныне Констанца). Рудольф Ольшевский зажёг в стихах огонь протеста творческой личности против деспотизма, пламя торжества над ним. Овидий обещает Августу встречу наедине вне времени.

Дальше