Три цвета отражений - Гелприн Майкл 4 стр.


Полдня мы провели спиной друг к другу. Саргиз слова истощил, изображал обиду, и я тоже. Было время поразмыслить… рассудила я, однако, что не след мне дары принимать, которые не Божьим и не людским помыслом сотворены, и в чём их назначение – одной царевне ведомо. И что это была за царевна? без лица, без рук, без ног, ворожейные нити из песка и воды пряла… Может, правда, что её волшба позволила Саргизу не стареть, но разве счастье это – жить и жить в обаянии нитей, глядя, как и дети, и внуки твои в могилу сходят? Не благо, а горе; столько горя человек не вместит, сердце разорвётся. Так я Саргизу и сказала; он смирился. Очень хотел он жить со мной в любви.

Чтоб кур фазаньих и гусей безмозглых не тревожить, в Курск мы въехали конные; Саргиз верхом, я в арбе, со всем скарбом. Кто нам дивился, так это половцы, к которым мы с неба спустились. На карачках к нам подползали, воя. Впрочем, подлости своей и в страхе не избавились – коней дали квёлых, арбу поломанную; тогда Саргиз достал цветок-камень и выпустил из него чуток силы – по степи пламя метнулось, войлоки на кибитках затлели. Тут нам и саблю поднесли, и кумыс в бурдючках, и мяса сушёного много, и двух невольниц подарили, лишь бы мы убрались поскорей.

Вот и Курск, вот и дом родимый! Встречал ты, град, князя Игоря Святославича в его тёмную годину – встреть и нас в нашу светлую!

Батюшка Кудьма вышел к воротам:

– Благодарствую тебе, молодец, что спас мою младшую дочь. Будь моим гостем… одного не знаю – как тебя звать-величать.

Саргиз показал ему цветок-камень:

– А это – помнишь?.. Звать меня Сергием.

Тут и сказке конец. Стали мы жить-поживать и добра наживать.

Князь слушал речи Сергия внимательно, но предостережениям о надвигающемся с юга Чингизхане не внял. Благо, чингизово войско Курска не тронуло, прошло стороной на Булгарию. Сергий очень сокрушался о монгольском разорении Ургенча и всего Мавераннахра.

В Курске дивились его обычаю целовать руку, коснувшись ею иконы, но понемногу Сергий перешёл на наш обряд.

Терем поставили – каменный, с резным узорочьем; Сергинька показал, что он умеет с камнем делать, и много восхищались люди делом его рук. Третьяк прозвал его греческим именем – Архитектон, что значит «старший над плотниками», а по-нашему – зодчий. Мужи нарочитые звали Сергия строить им терема и давали за это хорошую плату; строил он и церкви, а из Северского Нова-Города и даже Киева ходили у него учиться, и резной узор его приняли многие за образец.

В год нашествия неверного царя Батыги, из рода Чингизидов, у нас уже подрастали сыновья и дочка-ласточка. Мы перебрались в Смоленск.

К сему приписал Савелий Тимофеев сын Сергиев. От отца моего Тимофея, а он от отца своего Пахомия, а тот из рук пустынножителя старца Вассиана, перешло мне в наследство беречь и стеречь от недобрых глаз книгу «Повесть Сергия и Улианы», писаную, по преданию, собственноручно старицей Евдокией, в миру Улианой Кудьминой дочерью, вдовой Сергия Архитектона. Во многих бедствиях цела осталась сия повесть, и в смуту, и в годы борения супротив ереси никониан, и в пришествие предтечи Антихриста, назвавшегося император Пётр, и Бог даст, перейдёт к детям моим вместе с чёрным царь-камнем круглым, завещанном хранить, пока жив род Сергиев, стоящий за древлее благочестие и правду. В том помощник и предстоятель мой Исус Христос. Аминь.

Судьба моя в родном мире была счастливой… и несчастной.

Старуху я победила и исторгла её в иной вариант бытия; это было воздаяние ей, равное тому, что она сделала со мной.

Вернувшихся изгнанниц недолюбливают, подозревая в них дух неуместных новшеств, заимствованных из других миров. Так ли это?

Я не преследовала и не угнетала сторонников старой царицы. Что же касается новшеств… Моя семья всегда отличалась беспокойством, непоседливостью и горячим нравом. Старуха держала семью в узде – а тут вдруг я, молодая и полная впечатлений. Я постаралась направить энергию семьи в научное русло, в разработку новых искусственных существ – но старым брюзгам и это претило. Посыпались нарекания; наконец, меня и семью обвинили в выращивании боевого снаряжения.

Я уступила сообществу цариц, допустила их представителей в свои лаборатории. Разумеется, там ничего не нашли. Но сам факт! шумиха!.. Самые ретивые стали говорить об отселении. Ну уж нет; чем ждать появления царевны, что возглавит недовольных, надо самой проявить инициативу. Я испросила дозволения цариц переместиться за грань и выбрать подходящий вариант бытия, где можно основать колонию. Мне предложили мир, в реальное время уже погибший, но некогда подававший надежды; условия эмиграции были жёстки – уйти в минувшее и взять ответственность за судьбу мира, и ни просьб о помощи, ни возвращения, пока не совпадёт счёт времён.

Я согласилась. Царицы были рады – убрать с глаз долой молодую выскочку; мол, поработает и поумнеет, паинькой вернётся.

Радовалась и я – там-то никто меня не будет сдерживать!

Первым делом я преобразовала две группы населения во вспомогательные расы – искусников и мастеров. Пусть будет не один Саргиз, а тысячи! и с более совершенной внешностью – я изменила жителей в соответствии с понятиями о красоте и силе, принятыми в мире Саргиза. Вот где понадобились смелые экспериментаторы из моей семьи. Дозированно вживляя в организмы слуг органические и неорганические средства поддержки, мы получили долговечных и выносливых существ с высоким интеллектуальным потенциалом. Одновременно прогрессоры, внедрённые в среду искусников и имеющие их облик, распространяли знания об энергетике. Вскоре наши усилия принесли первые плоды – искусники сами изготовили первые накопители и зарядили их от наших источников питания.

В это время я позволила себе посетить мир Саргиза; это не нарушало запрет цариц на возвращение – хотя я проникала в реальное время, свой мир я не навещала.

Что касается развития технологий, мир Саргиза заметно вырос; здесь появились даже примитивные образчики искусственной живности. Обнаружила я также зачатки эфирной и нитевой систем обмена сведениями и без труда включилась в них.

Всё, всё изменилось в знакомом мне мире. Кустантания теперь звалась Истанбулом, и там жили тюрки, и не было больше румийского базилевса.

Я выяснила, что немного позже моего отлёта тюркский лидер Тимурленг приказал истребить ассирийцев-несториан от страны Хань до страны Шам, что и было исполнено с величайшей жестокостью – почти до реального времени кое-где высились горы черепов замученных христиан, и мастер Верещагин из страны русов запечатлел их на картине. Я была горько опечалена – скорей всего, мой Саргиз погиб в этой чудовищной резне!

Командное устройство, оставленное мной Саргизу, на сигнал не отвечало. Разрушить его здесь не сумели бы – значит, истощился вложенный в него заряд, и оно стало просто круглым слитком, непонятным местным жителям.

И Гульмазара больше не существовало – за столетия барханы затянули это место; лишь тощие саксаулы подрагивали под ветром там, где я вынашивала свои планы возвращения…

Разметав дыханием песок, я силовым лучом выжгла на каменной плите слова памяти и скорби, после чего раздвинула пласты пространства и вернулась в свой вариант бытия, где искусники, мои прекрасные дети, наполняли боевые накопители, а мастера углубляли подземные убежища, ибо, если предвидение не обманывает меня, скоро в семье объявится царевна – мстительная, злопамятная, властолюбивая дрянь, с которой я буду сражаться.

Майк Гелприн, Наталья Анискова. Однажды в Одессе

Страшным выдался год тысяча девятьсот восемнадцатый от рождества Христова, а следующий, девятьсот девятнадцатый, ещё страшнее.

Кровью измарала Россию война, мертвечиной выстелила. Раздорная война, несправедливая. Гражданская.

На кремлёвском троне волдырём гнойным вспух Нестор Махно – самодержец, Батька Всея Руси. Хамовитый, наглый, крикливый. Анархист. Узурпатор.

Гуляли батькины хлопцы с размахом. Грабили, насиловали, резали. С боем брали города. Жгли сёла. Расстреливали. Шашками пластали. На севере хлестались в конных лавах с красными бандами Ульянова-Ленина. На западе отжимали к Дону, добивали франтоватых добровольцев Деникина. На востоке гнали за Урал Колчака и Каппеля. А на юге… на юге всё было кончено.

Южные города один за другим пали под копыта махновских коней. Бабьим воем зашёлся отданный на три дня на разграбление Новороссийск. Кровью умылся и захлебнулся в ней Екатеринодар. Сотнями, тысячами сколачивали гробы в Геленджике и Анапе. А в Одессе…

А в Одессе сидел Лёва Задов. Наместник Батькин, градоначальник. Хорошо сидел, прочно, уверенно. Кривя страшную, одутловатую от пьянства рожу, брезгливо подписывал расстрельные приказы. Жрал от пуза и надсадно хрипел, мучая девочек, которых таскали ему с Пересыпи и Молдаванки.

Мазурики, уркаганы, домушники, фармазоны и марвихеры стекались под Лёвино крыло со всех городов и весей. Хорошо жилось лихим людям в Одессе, вольготно, сладко. Зашёл с бубнового марьяжа, и пей, гуляй, рванина, нет больше законов, нет кичманов, нет городовых и околоточных.

С уголовниками Лёва ладил. Хотя и не со всеми. С форточниками, клюквенниками, мойщиками, щипачами – да, с дорогой душой. Если ты разбойник, насильник, убивец, то ты свой, в доску. Даже если простой жиган. Только не контрабандист. Контрабандистов Задов не жаловал и полагал запускающими руку в карман. В свой карман, в собственный.

Впрочем, контрабандистов никогда не жаловали. Ни при какой власти. При безвластии тоже.

* * *

Ранним утром, когда на Молдаванке уже закрылся последний шалман и оборвалась азартная игра на барбутах, прошёл по Мясоедовской тёртый человек Моня Перельмутер по кличке Цимес. Был Моня низкоросл, коренаст, по-коршуньи носат и мелким бесом кучеряв. Ещё он был молчалив, неприветлив и небрит. А ещё Моню Цимеса знали. Те знали, кому надо. И были те, кто надо, людьми сплошь серьёзными, обстоятельными и со средствами.

Одолев Мясоедовскую, свернул Моня на Разумовскую. Упрятав поросшие буйным волосом кулаки в карманы и надвинув на глаза кепку, миновал два квартала. Быстро оглянулся, прошил улицу колючим взглядом. Ничего подозрительного не обнаружил и нырнул в глухой дворик с греческой галерейкой, заросшей диким виноградом.

Здесь Моню ждали, здесь был он, несмотря на неприветливость и угрюмость, гостем желанным, потому что имел с обитателями двора дело. И было это дело прибыльным, а значит, угодным богу и для людей полезным.

– Това΄г? – коротко осведомился заросший бородой по самые глаза сухопарый мужчина в чёрном потёртом лапсердаке со свисающими из-под полы молитвенными верёвками.

Моня молча кивнул.

– Это хо΄гошо, – одобрил наличие товара бородатый. – И хде он?

Моня так же молча указал пальцем вниз. Жест означал, что товар в надёжном месте, под землёй, в катакомбах.

– Това΄г нужен завт΄га, – деловито сообщил бородатый. – Возьму сколько есть. Под ΄гасчёт.

Моня опять кивнул. Звали бородатого Рувим Кацнельсон, с Моней он работал не первый год. И раз сказал «под расчёт», то расчёт будет, можно не сомневаться. Впрочем, можно было не сомневаться, окажись на месте Рувима любой другой, кто Моню Цимеса знал. Потому что не рассчитаться с ним делом было не только рисковым, но и смертельно опасным, а значит, глупым и для здоровья не полезным.

– Есть одно дело, – понизив голос, сообщил бородатый Рувим. – Не очень коше΄гное.

Моня вопросительно поднял брови. Некошерные дела были его специальностью, так что Рувим мог бы об очевидных вещах и не упоминать.

– Деньги хо΄гошие, – изучающе глядя Моне в глаза, сказал Кацнельсон. – Очень хо΄гошие деньги, чтоб я так жил. Се΄гьёзные люди платят.

– Шо за дело и сколько платят? – подал, наконец, голос Моня. О серьёзных людях он спрашивать не стал: кто именно платит, его не интересовало.

– Догово΄гимся, – бормотнул Кацнельсон. – А дело такое: надо сплавать до Ту΄гции и об΄гатно. По΄гожняком, без това΄га.

– Шо за цимес плыть без товара?

– Надо отвезти туда кое-кого. На бе΄гегу вас вст΄гетят наши люди. Заплатят золотом, а задаток, если уда΄гим по ΄гукам, я вам впе΄гёд уплачу. Есть, п΄гавда, сложности.

– Шо за сложности? – нахмурился Моня. Сложностей он не любил, особенно лишних, тех, без которых можно обойтись.

– Для таких па΄гней как вы – пустяки, дай вам бог здо΄говья. В общем, ночью делать надо. И поцам этого шмака не попадаться. Иначе…

Рувим не договорил. Что «иначе», было понятно без слов. Шмаком называл он градоначальника Льва Николаевича Задова, а поцами – отирающуюся вокруг Лёвы вооружённую банду.

– Я поговорю с компаньонами, – поразмыслив с минуту, сказал Моня. – Завтра дам тебе знать за этот цимес.

Он повернулся и, не прощаясь, двинулся прочь. Выбрался на Разумовскую, глядя себе под ноги, побрёл по ней в сторону Большой Арнаутской.

– Эй, гляди, жидок, – услышал Моня хрипатый голос за спиной. – А ну, ходи сюда до нас, жидок.

Моня вполоборота оглянулся. Его нагоняли двое конных. Бурки на груди распахнуты, папахи заломлены, морды красные, испитые. Одно слово – анархисты. Моня остановился, окинул обоих угрюмым взглядом. Шагнул назад и опёрся спиной на обшарпанную стену видавшей виды двухэтажки.

– Пальто сымай, – тесня Моню мордой коня, велел усатый молодец с нехорошими водянистыми глазами. – И шибче сымай, не то шлёпнем.

– А можа его наперёд шлёпнуть, а потом сымать? – хохотнул второй. – Слышь, жидок, жить хочешь?

Моня кивнул. Жить он хотел. А расставаться с пальто – нет.

– Разойдёмся, – предложил он. – Я пойду, а вы ехайте себе дальше.

– Во же наглый какой жид, – удивлённо ахнул усатый и потянул с бока шашку. – Во же наглюка.

– Ладно, ладно, сымаю, – сказал Моня примирительно. Он расстегнул пуговицы, повёл плечами, сбросил пальто и, повернув его изнанкой к себе, протянул усатому. Револьвер системы «Наган», с которым Моня Цимес не расставался и который клал под подушку, засыпая, скользнул из внутреннего кармана в кулак.

Резкий, отрывистый треск разорвал утреннюю тишину, эхом отражаясь от стен, прокатился по Разумовской. Конные ещё заваливались, когда Моня, зажав простреленное в двух местах пальто под мышкой, сиганул в ближайший переулок. Опрометью пронёсся по нему, проскочил под арку проходного двора, за ним следующего, потом ещё одного.

С полчаса Моня петлял по Молдаванке. Затем отдышался, критически осмотрел отверстия в многострадальном пальто, крякнул с досады – хорошую вещь испортили, турецкой кожи, контрабандный товар. Напялил пальто на плечи и застегнул пуговицы. Ещё через десять минут Моня Цимес пробрался в старую полуразвалившуюся нежилую хибару на Дальницкой, разбросал обильно покрывающий занозистый дощатый пол мусор и исчез с лица земли. А точнее – с её поверхности. Проделанный в гнилых досках люк был «миной» – началом тайного подземного хода. И вёл ход туда, где для контрабандиста – дом родной. В катакомбы.

* * *

В квартирке на втором этаже дома Папудовой, что на Коблевской улице, не спали до утра. До утра светился ночник, чуть подрагивая, и хмельной грузчик, топая в Баржану, заметил, глядя на абрикосовый прямоугольник окна:

– Н-не спят, курвячьи курвы…

– Видать, не до сна им, – согласился попутчик, такой же портовый работяга.

И вправду, обитательнице квартиры было не до сна. Полина Гурвич, бывшая солистка одесской оперы, мерила шагами спальню, вздрагивая на каждый шорох. Ещё полгода назад певица, известная чудным голосом и красотой на всю Одессу, блистала на сцене и чаровала в жизни. Ныне же загнанная, объявленная в розыск – скрывалась по наёмным углам.

Полина безостановочно теребила концы чёрной кружевной шали, то связывая их узлом, то развязывая и, кажется, не замечала, что под ногами валяются шпильки из причёски. Тёмные, как соболь, волосы до пояса окутывали хозяйку. И в раскосых слегка глазах, и в широких скулах Полины тоже было что-то соболье, диковатое – так дохнуло на её лицо далёкой монгольской кровью.

Назад Дальше