Вскоре после размолвки с Борисом у Маргариты появился очередной жених, молодой скульптор и художник, ученик Врубеля Петр Бромирский. Желая показать свои связи в художественных кругах, он повел свою новую подругу в мастерскую самого Сергея Коненкова, только что избранного членом Академии художеств.
Дом Коненкова на Пресне был в те годы одним из заметных центров богемной московской жизни. Тут много пили, пели и спорили. Здесь любили бывать тот же Шаляпин, певица Нежданова, режиссер Мейерхольд, издатель художественного журнала миллионер Рябушинский, знаменитая американка Айседора Дункан. Друг танцовщицы молодой поэт Есенин вообще считал мастерскую Коненкова своим вторым домом.
– И что, – спросила по дороге Маргарита, – этот Коненков действительно хороший скульптор?
– Что ты! – пылко отвечал Бромирский. – Это сложившийся мастер. Кое-кто уже говорит – русский Роден.
Звучное имя Родена Маргарита, разумеется, знала. Возможно, какие-то его работы она видала в журналах, но в память они не врезались. Ее представление о скульптуре остановилось на уровне античных изваяний, о которых достаточно подробно и с нескрываемым пафосом ей рассказывали в гимназии учителя истории и рисования. Вот и сейчас ей казалось, что она вновь увидит строгую Афину Палладу в коринфском шлеме, кудрявого красавца Аполлона, а то даже и Артемиду с луком в руке и колчаном за плечами.
– А, это ты, Петя? – произнес хозяин мастерской, открывая дверь.
– Я не один, я с дамой, – отвечал Бромирский. – Это ничего? Можно?
– Отчего ж нельзя? Заходите.
– Вот, – сказал Бромирский, протискиваясь мимо коренастой фигуры бородатого скульптора. – Это Сергей Тимофеевич. А это Маргарита. Она давно хотела посмотреть ваши работы. Входи, Марго, не стесняйся.
– Милости прошу! – Скульптор сделал шаг назад.
Поначалу Маргарите показалось, что «Русский Роден» суров и даже хмур. Но впечатление оказалось обманчивым. Когда она сказала, что ее и вправду интересуют работы мастера, он трогательно улыбнулся и широко повел рукой. Они миновали прихожую, короткий коридор и попали в залу. Скульптур разного размера было множество, и стояли они, как показалось Маргарите, беспорядочно. Ее античные ожидания мгновенно рассеялись без следа. Увиденное не столько поразило, сколько удивило ее. Поначалу даже неприятно удивило. Какие-то кряжистые мужики с невероятно тяжелыми натруженными ногами, какие-то диковинные старухи со взглядом хитрых птиц, и лишь изредка юные девы с маленькими округлыми грудями. При этом большая часть скульптур была из дерева. Некоторые работы выглядели забавно, как будто они вырезаны из замшелого пня или обломанного бурей ствола. И похожи эти вещицы были то на лесных гномов, а то и на болотных кикимор.
– Да, – невольно прошептала Маргарита. – Это удивительно.
– Нравится? – оживленно-весело спросил Бромирский.
– Безусловно, Петя, – все так же тихо и не до конца искренно отвечала Маргарита. – Спасибо, что привел сюда.
Но она поняла и другое – ей хочется разобраться в этом. Понять, что все это значит. У некоторых работ она застревала, задавала случайно пришедшие на ум вопросы. Скульптор терпеливо и даже охотно отвечал.
А потом они пили чай, усевшись у столика с самоваром. Наливая чай, скульптор засучил до локтей рукава просторной своей блузы, и Маргарита обратила внимание, какие у него сильные руки.
– Сергей Тимофеич, – спросила Маргарита, осторожно поднимая горячую чашку, – расскажите, с чего вы начинали свой творческий путь?
Скульптор взглянул на нее с любопытством.
– Да-да, – поддержал свою спутницу Бромирский. – Это нам интересно.
– Резал по дереву я с детства, – начал свой короткий рассказ скульптор. – А учиться пришел с запозданием. Кончал я академический курс уже великовозрастным оболтусом.
– Ну уж? – воскликнул Бромирский. – Ладно вам!
– Именно так, друзья, – усмехнулся Коненков. – Как-то наивно, почти по-детски любил свободу. И на дипломную работу представил Самсона, разрывающего цепи. Примерно в стиле вон того парня, видите в дальнем углу?
Бромирский, завсегдатай студии, лишь слегка повернул голову и понимающе кивнул. А Маргарита оглянулась и посмотрела внимательно. Ближе стоящие скульптуры мешали взору, но она все же разглядела фигуру мускулистого мужчины, которого вроде и видела мельком, но внимания не обратила. На его поднятых и широко разведенных руках болтались наручники с обрывками тяжелых цепей.
– Я потом этот мотив не раз повторял. Но в те поры Совет Академии был возмущен. «Бунт!» Им эта моя поделка показалась слишком революционной. Чинуши тут же распорядились ее уничтожить. Так что первый вариант не сохранился.
– Неужели? – ахнул Бромирский. – Я этого не знал.
– Ну да, они привыкли к вылизанным формам. А моя штуковина была экспрессивна, гневна, корява… – Скульптор внимательно посмотрел на гостью и больше взгляда не отводил. – Такой, знаете ли, особой корявостью. Которую я люблю. Это можно и в мраморе, но лучше всего выходит в дереве. Академистов тогда смутило, что я нарушил обычные пропорции. Они ползали, вершками измеряли фигуру, а в смысл вникать не хотели. Он их пугал. А пропорции? Анатомию, разумеется, я знал, и если нарушал ее, то делал это по праву творца на художественную гиперболу. Не повторять же зады омертвевшего академизма.
– Дерево, – сказала Маргарита. – Как это неожиданно, как здорово. Великолепно. Прежде я такого не видела.
– Постойте, а в деревнях? Особенно где-нибудь в Мордовии или на Урале. Как там крестьяне режут!
– Да, – отвечала Маргарита, – истуканов я видала во множестве. Но не придавала им значения, считая такое искусство примитивным.
– Примитивным? – Скульптор заметно повеселел. – Именно! Ладно, милая барышня, как-нибудь мы с вами потолкуем об этом примитивизме основательно. Без дураков.
Маргарита очаровала Коненкова довольно быстро и уверенно. Петя Бромирский столь же уверенно был отставлен.
«Какой у вас дивный поворот головы, – говорил Маргарите маститый скульптор. – А руки? Необыкновенны. Рук с такими тонкими изящными пальцами прежде я не видал. Я непременно буду вас лепить. Соглашайтесь». Творческий союз модели и мастера как-то незаметно перерос в гражданский брак. На полноценное венчание ее родители согласия не дали. Ведь жених был старше на двадцать лет.
Вскоре выяснилось, что Маргарита просто незаменима. Она легко освоила художественное пространство скульптуры, почувствовала себя в нем свободно. Бесконечно влюбленная в поэзию, она открыла для себя еще один мир образов – объемных, трехмерных. Художественный вкус ее в этом направлении проснулся и быстро достиг высот изысканности. Но у нее еще обнаружилась и деловая хватка. Благодаря ее энергии и обаянию заказы просто посыпались на скульптора. При этом она оказалась прекрасной моделью. Коненков, зачарованный ее пластикой, даже позволил себе несколько шагов в сторону классики. Многочисленные посетители студии с заметным интересом разглядывали последние работы мастера – «Струя воды», «Бабочка», «Вакханка», для которых Маргарита позировала обнаженной. Все восхищались, все говорили «Ах!» или «Шик!». И посматривали на Маргариту лукаво.
В погожие летние дни скульптор частенько увозил свою «вакханку» за город. Он любил Абрамцево, усадьбу Саввы Мамонтова, маленькую речку Воря, которая прорыла на своем извилистом пути целое ущелье. А если позволяло время, они уезжали подальше, на Оку, бродили под Тарусой, заглядывали в окруженную соснами усадьбу Борок, в гости к художнику Поленову. Василий Дмитриевич был очарователен. Он охотно водил их по дому, показывая работы свои и своих друзей. Особенно поразил Маргариту рисунок углем на холсте немыслимого размера. Главные герои были почти в рост человека. Разъяренная толпа притащила на суд к молодому проповеднику девицу, уличенную в грехе. По негласному закону ее следовало забить камнями. «Кто из вас без греха, – казалось, прямо с холста звучал голос сидящего на невысокой каменной приступке человека, – тот пусть первый бросит в нее камень». Маргарита потрясенно смотрела на эту сцену. Ей казалось, что она в Иерусалиме. Вокруг люди, которые жили две тысячи лет назад. Стоят, сидят, некоторые на осликах. Все возбуждены. Солнце уже близится к закату, но еще играет вечерним теплом на белокаменной стене храма, на уходящих вверх ступенях. Он один неколебимо спокоен. И необыкновенно красив. Сомнений у нее не было – и она там, с ними, с Ним. Если она протянет руку, то коснется складки Его белого хитона.
– Знаете, с кого я писал Христа? – спросил Поленов.
– Нет, откуда же? – недоуменно ответила Маргарита.
Но и ее Сергей растерянно молчал.
– С моего ученика и друга Исаака Левитана, – с затаенной грустью улыбнулся Василий Дмитриевич. – Хорош?
– Не то слово, – пробормотал Коненков.
Маргарита была приятно удивлена. Волшебные пейзажи Левитана она любила, многие из них стояли в ее памяти. Но в следующий миг, когда она вновь взглянула на холст, на испуганно сжавшуюся девицу, которую крепко держали несколько мужских рук, Маргариту тронула другая мысль.
– Да, кто из нас без греха? – неслышно прошептала она.
Коненков любил гулять по ночам. Он обожал звездное небо. В августе оно доводило его до дрожи, почти до исступления.
– Нет ничего лучше звездного неба, – говорил скульптор. – В Москве оно тусклое, серое, разве чего увидишь! Нет, бежать из городов, бежать! Небо нужно созерцать за городом. Здесь оно живое, оно кипит, оно полно страсти. Оно полно тайны. Взгляни на него спокойно, глубоко, но не отринув изумления. И тогда придет вдохновение, почувствуешь Бога, Его дыхание, Его любовь. Знаешь ли, милая, в созвездиях спрятана вся история человечества. Только научись смотреть. Я поражаюсь древним звездочетам. Нынешние астрономы, да даже и астрологи, заметно потускнели. Считают, измеряют, а красоты неба не ухватывают.
Маргарита узнала вдруг, что Сергея, как и Поленова, занимает тема Христа. Нет, даже шире – тема Бога Отца, тема вращения планет и звездных систем, тема рождения мира, его неизреченной тайны. Он связывал все это с идеями гармонии и красоты, причем очень по-своему, с какими-то одному ему понятными символами и схемами. На многочисленных листах он рисовал круги, соединял их лучами, возникали загадочные чертежи. Почему-то никому он их не показывал, да и саму тему эту ни с кем не обсуждал. Даже с любимой Маргаритой редко, скупо, отрывками. А в Москве, в мастерской, когда никого не было, он уединялся и часами читал Библию, задумчиво водил пальцем по ее страницам, а потом что-то помечал на своих рисунках. Маргарита знала, что в эти минуты и часы беспокоить его не следует.
Вихрастый юноша из Блумсбери и русский мудрец
«Ночной летун, во мгле ненастной Земле несущий динамит», – писал Александр Блок в стихотворении 1911 года, когда фанерные стрекозы еще с трудом отрывались он земли. Андрей Белый не успел эти строки прочесть, однако пишет другу-поэту, с которым давно и навсегда помирился: «…Сквозь весь шум городской и деревенскую задумчивость, все слышней и слышней движение грядущих рас. Будет, будет день, и народы, бросив занятия, бросятся друг друга уничтожать. Все личное, все житейски пустое как-то умолкает в моей душе перед этой картиной; и я, прислушиваясь к шуму времени, глух решительно ко всему». Но при этом образ волшебной земли Серафима Саровского время от времени всплывает в его памяти. «Уехать в Дивеево, – вновь пишет он другу-поэту о своих сокровенных желаниях, – построить себе избу, перевезти книги и тихо жить…» Тихо жить! – эта мечта никак не могла быть созвучной ритмам ХХ столетия. «Век-волкодав» почти без промаха кидался на всех, а на своих гениальных детей в особенности.
В эти самые дни в Лондоне писатель Уэллс тоже задумывается об аэропланах, могущих нести бомбы. Но, вспоминая разговор с русской девицей, он легко воображает, что это бомбы атомные. Никакое другое сочинение не давалось ему столь трудно, как роман, который он начал зимою 1911-го, а дописывал осенью 1913 года. Он заставил себя пролистать груду научных журналов последних лет и многое понял совершенно по-новому. Но в итоге загорелся и писал с увлечением. При этом он попытался, пророчески описывая ближайшие десятилетия, сообщить миру главное:
«Проблема, над которой еще в самом начале XX века работали наиболее прозорливые ученые – проблема вызывания радиоактивного распада тяжелых элементов, который открыл бы доступ к внутренней энергии атома, – была благодаря редкому сочетанию научного мышления, интуиции и счастливой случайности разрешена Холстеном уже в 1933 году. С помощью хитроумного эксперимента он вызвал атомный распад в крохотной частице висмута, и произошел сильнейший взрыв… Молодой ученый не мог не осознать, что открыл человечеству путь к безграничному, неисчерпаемому могуществу, одновременно заложив пороховую мину под твердыни современной ему цивилизации…»
Кто же этот загадочный Холстен, сочиненный Уэллсом в 1913 году, которому, по замыслу писателя, суждено ровно через два десятилетия открыть путь к атомной энергии? Автор пишет о нем скупо, но сообщает одну примечательную деталь: «В момент открытия молодой человек жил один в небольшой квартире в Блумсбери…»
А начинается роман с того, как некий профессор физики по фамилии Рафис читает в Эдинбурге в 1913 году лекцию о радиоактивности: «Радий представляет собой элемент, который разрушается и распадается. Быть может, все элементы претерпевают те же изменения, только с менее заметной скоростью. Это, несомненно, относится к урану и к торию… Сегодня нам уже известно, что атом, который прежде мы считали мельчайшей частицей вещества, твердой и непроницаемой, неделимой и безжизненной, на самом деле является резервуаром огромной энергии… Совсем недавно мы считали атом тем же, чем мы считаем кирпичи, – простейшим строительным материалом. И вдруг эти кирпичи оказываются сундуками с сокровищами, сундуками, полными самой могучей энергии. В этой бутылочке (профессор поднял и показал ее публике) содержится около пинты окиси урана. Стоит она примерно двадцать шиллингов. Но в ней, уважаемые дамы и господа, в атомах этой бутылочки, дремлет столько же энергии, сколько мы могли бы получить, сжигая сто шестьдесят тонн угля. Если бы я мог мгновенно высвободить сейчас всю эту энергию, от нас с вами осталась бы одна пыль…»
– Понятно, – шептал один из слушателей, вихрастый юноша. – Понятно. Ну, дальше! Дальше!
Помолчав, профессор продолжал:
– Предположим, в скором времени мы найдем способ извлечь эту энергию.
Вихрастый юноша энергично закивал. Сейчас он услышит чудесный, неизбежный вывод. Он подтянул колени к самому подбородку и от волнения заерзал на сиденье.
– Почему бы и нет? – прошептал он. – Почему бы и нет?
Профессор поднял указательный палец:
– Подумайте, какие возможности откроются перед нами… человек с помощью пригоршни вещества сможет освещать город в течение года, сможет уничтожить эскадру броненосцев или питать машины гигантского пассажирского парохода на всем его пути через Атлантический океан?
– Да, заманчиво, – шептал юноша, фамилии которого была Холстен.
Пробежали годы. Ранней осенью 1933 года этот Холстен испытывает растерянность и даже страх, поскольку ясно представляет себе жуткие последствия своего открытия. «Он даже задумался о том, что, быть может, ему не следует сообщать о своем открытии, что оно преждевременно, что его следовало бы отдать какому-нибудь тайному обществу ученых, чтобы они хранили его из поколения в поколение, пока мир не созреет для его практического применения. Но что толку? Если я и сожгу все эти выкладки, не пройдет и десяти лет, как кто-нибудь другой повторит мое открытие…»
Воображение Уэллса! Писатель, хорошо знающий людей, не мог не понимать, что дело пойдет к войне. Этим он и занялся на страницах своей рукописи.
Еще никто не знал, что примерно через год сербский студент выстрелит в австрийского герцога. А Уэллс уже выводит на бумаге: «Международное положение становится угрожающим… Державы Центральной Европы неожиданно начали военные действия против Союза Славянских Стран. Франция и Англия готовятся прийти на помощь славянам». Но Уэллс воображает войну уже в тех условиях, когда благодаря открытию Холстена созданы атомные бомбы. И что выходит?
Немцы, не моргнув глазом, сбрасывают атомную бомбу на Париж. Там, где стояли Лувр и Эйфелева башня, – груда дымящихся развалин. Французы не собираются оставаться в долгу. Их авиатор летит в Германию. Крохотный аэроплан, где всего два человека – помимо пилота еще помощник. Он сидит возле похожего на гроб ящика, где покоятся три атомных бомбы, каждая размером с большой арбуз. Сбрасывать их нужно руками прямо через борт. На подступах к Берлину их пытается сбить германский самолет. Но французы отрываются от него. Бомбы сброшены. Берлина тоже больше нет.