САХАР и ПАТОКА - Радомский Валерий Николаевич "vnradomsky53"


САХАР  И  ПАТОКА

Сумерки отодвинули жару от тротуара и, как мне показалось,  встретившиеся мне прохожие радовались этому тоже. До «АТБ» —  шагов сто, где-то в это время и в этом магазине я запланировал купить блок сигарет и что-нибудь себе на ужин, ещё не приевшееся. Заодно, докуривал сигарету, пребывая в безмятежности, и дышал удовольствием одиночества. Оно, одиночество, бывает и таким даже,  если   наслаждаешься покоем в душе.  Об этом и думал, но сбежал бы от одиночества в любую секунду, как бы и чем бы это ощущение разобщённости с миром и единения в себе  меня не устраивало и не радовало.

Суета торгового зала обошла меня стороной, не коснувшись даже локтей — вернулся с покупками в сизый вечер, он по-прежнему обнимал меня всё той же безмятежностью и уже голубел от света фонарей. Задержался на площадке крыльца, никому не мешая — в сторонке. Белые бордюры, очертив дворик магазина на входе, подвели взгляд к, вроде, пятерым  мужчинам, усевшимся на них, с просящими руками, но милость была иного плана: бутылка то ли вина, то ли чего-то ещё переходила из рук в руки и зычный хмельной  восторг, булькая в чьём-либо горле,  вырывался наружу общим, но лишь завистливым довольством. Была среди них и одна женщина — её годы мне были без разницы, лица я не видел из-за плеч мужчины, что присел прямо перед ней на корточки, да пьяный галдёж и шарканье ног повсюду   внезапно заглушили звуки аккордеона, высветившийся розовым блеском на её коленях. и её хрипловатый грудной голос запел жалующимся в безнадёге стоном:

«Пьяница горькая - горькая пьяница,

А ведь когда-то была я красавицей!

Губоньки, глазоньки ты целовал,

«Грудочкой» сахарной называл!..

Да патокой горькою душу залив,

Ты веточкой вишни меня надломил —

Я ветра игрушк

а

с тех пор, усыхаю

Любовью к тебе, а обиды не знаю…

И знать  не хочу потому, что люблю!

Тебя! Лишь тебя! И, играя, живу

Пьяницей горькой — горкою пьяницей,

Веточкой сломанной, опечаленной...».

       Я ошалело сбежал ступенями вниз, сделал несколько торопливых шагов, будто бы издавна ожидаемых от себя, к сидящим вдоль бордюра — к той, что вмиг опоила меня воображением той самой «пьяницы горькой-горькой пьяницы», только что-то, да пережитое и нет, удержало меня за плечи — я замер, поник, завернув в лоскуток  сумрака наверняка изуродованное выплеснувшимся из меня страданием лицо. Хотел уйти — отошёл в сторону, чтобы, не пряча глаза, ненароком  не потревожить ошеломлённым взглядом своё же прошлое…Сердце колотилось, словно сходило с ума, а глаза  в беспрерывном моргании трясущихся век подбирали в растерянности иной взгляд — который не лгал Ей... Никогда! И сейчас — сколько же лет прошло?! — не хотел Ей лгать...

...Три года с Ней, ...три года как Она, вошедшая в мою загулявшую в одиночестве жизнь на точённых ножках, в абрикосовых туфельках на высоком каблуке, словно на упругих  веточках — зашла как-то,  осторожно даря улыбку, извиняясь за нежданный визит, и собой — смуглая, фигуристая, пленяющая  запахами надежды на что-то, что и понять не успел — в миг упорядочила меня в намерениях терзающегося ума и в желаниях приунывшего в годах сердца. И — чудо из чудес! ...Наконец-то: мои сердце и разум —  заодно: быть с ней, всегда, и желать везде и во всём. И сразу — плен в радость! И  сразу — робость воображения до стыдливости что-либо воображать заранее, как тут и —  неуверенность, острота дыхания, и веселящая  дрожь на губа: «А ждал-то, выходит, не напрасно!».  И сразу после этого — страх перед гордой и даже чуточку заносчивой женской красотой, а она ведь —  такая, и такой обязана быть, чтобы, разозлив страстью, этим и обязать встать перед ней в полный рост, так, неосознанно даже,  приветствуя и преклоняясь. ...А я сидел в стенах редакции радио, готовился к радиопередаче, выправляя свои же каракули на листах информационного выпуска, чтобы через пару мину, от студийного микрофона, прочесть всё на одном дыхании и, упаси Бог,   «не забуксовать» в эфире; как вдруг, сначала, лёгкий и кроткий поклон шеи, в приветствии, затем — так заколотилось сердце, ну, так заколотилось…, и я — рывком  со стула уже очарованный, в полный свой рост приветствующий и преклоняющийся перед вошедшей ко мне  Мечтой.

...1080 дней и ночей прожиты с Ней без суеты и личных притязаний на что-либо из чувств и ощущений — оба были полны под завязку тем, что, имея, мы раздарили друг другу, и я впервые ощутил себя самодостаточным. Моя прежняя жизнь, бабника и козла в чужом огороде, остановилась на Ней как на «зебре» с плачущим котёнком посредине. Она стала моим миром, о чём как будто для меня написал,  как раз накануне моего рождения, поэт Наум Коржавин : «Ты мир не можешь заменить. но ведь и он тебя – не может». Ощущения моего мировосприятия были знакомыми — я это, как и что было с Ней,  уже переживал, точно, да себя я никому не позволял любить  так, как они могли, только причина была во мне самом. Оказалось, что самому любить слаще, чем быть любимым, а любить — это, своего рода,  профессорское чувство, со ступенями научных знаний и достижений. Опять же, «Профессором» оказалась Она, но и мои практики отношений с женщинами часто и надолго запирали двери аудитории, для отдыха ...после шумных в эмоциях трудов профессора со студентом, а от дополнительных «занятий» прикладными науками — нет-нет, продолжим!

 Вместе с тем в этой новой для себя жизни я видел всё и всех, а уж девушек и женщин — как без этого?! Да и зеркало привлекательности женщины, её очарования — глаза мужчины, и я, да, дарил, и не по привычке, каждой красоту придуманного и не придуманного отражения её, для неё же — единственная и не неповторимая.   Хотя, бывало,  и не на что было смотреть, но  видеть женщину  её глазами — это искусство от практик: не замечая даже убогость. И та же улыбка, на  прокуренных (пусть!)  зубах или щербатая даже, или  неуклюжая в искренности, поддёрнувшая лишь смешно усы кверху  или оттенившая ещё ярче рыжую бороду, ничего не стоит для мужчины, если он до этого зрелого статуса дорос, да она, любая —  положительно оценочная для той, кому подарено не скоропортящееся  внимание за просто так: за красивые глазки! Ведь его собственная   красота не только в  женщине, что идёт с ним рядом под руку, она ещё — в молчаливой благодарности случайных глаз напротив, а потом —  во взгляде их вслед. Со стороны.  Издали.

При этом, на протяжение этих трёх лет,  я не всматривался в лица, красивы они или только привлекательны, не ждал ответных эмоций, —  вспоминалось, глядя туда, где бродила переливами в сиреневых шторах ЕЁ тень, и не успокаивалась, ожидая, как и я сам, что вот-вот Она позвонит по телефону, или вот-вот постучит запечалившейся в ожидании радостью. Продолжая тонуть в стареньком кресле, давно ставшим для меня мягким и удобным от непритязательности что-либо изменить в моей холостяцкой «однушке» под самым небом, что-либо в ней добавить ...аж на девятом этаже, я курил, пускал дым кольцами, убивая время, но волнующими очень близкими по времени воспоминаниями.

Чуть ли не каждый день, проведённый вместе, Она удивляла меня своим трогательным заботливым вниманием: то подарит запонки к рубашке, что Ей  нравилась на мне, то повяжет мне галстук, от цвета которого я зажигался восторгом и благодарностью, то шалуньей брызнет вдруг, со стороны, туалетной водой, а запах, запах какой!.. Моё обожание  Её поступков при этом и стыдилось, и робело, и морщинило мне лоб застенчивостью во взгляде, точно я не заслужил воплощённого в приятный сюрприз щедрого внимания, или ещё не заслужил. Не случайно поэтому хотелось быть благодарным надёжным и преданным Ей побыстрее — она была первой и единственной, кого я привёл к себе в дом и моей женщиной, и матерью  детей ...не от меня. Оказалось, как я понял к сорока годам — нет чужих детей, если ты любишь их мать не только за теплоту и ласку в постели. Потому и нет чужих для мужчин женщин в принципе — или твоя, или не твоя. Оттого, встретив Любовь, будь готов стать отцом раньше, чем станешь мужем.

Я не стал ни тем, ни другим — Сашке было четыре, Виталику восемь, а Она и не звала к себе в дом. Позвал их, троих,  к себе я,  ...и тогда Она пригласила меня   чтобы познакомился и с ними.

Не забыл — как такое забыть: шли вдвоём, а жизни  вокруг  была нужна лишь Она одна. И жизнь откровенничала Ею, на ходу перерождая меня в живое понимание в удивлении, которое объясняло, и не молча,  многое и доходчиво. ...До рассвета Она подметала и мыла лестничные пролёты в домах, что серели стенами недалеко от такого же, многоэтажного,  в котором жила сама — «...Спасибо, девушка, спасибо, красавица. Какая же Вы!..», ...отводила в сад, затем в школу своих мальчуганов — «...Мамаша, вы — умница: мальчики  светлые, опрятные!», затем — на торговый рынок, бегом,  за холодный бетонный прилавок — «Как хорошо, как хорошо, что  ты пришла, а мы уже стали бояться!..». (Она нужна была всем с утра до поздней ночи. И Её, притягательно женственной в глазах парней и мужчин и добродушной простушки с языков подруг и знакомых женщин, хватало на всех. А ревновать  и собачиться, и по этому поводу тоже — на это у нас с ней не было времени: время дорого, если любишь и не устаёшь любить и быть любимым!    Да и время для наслаждения любимой жадное собой и ненасытное, если знаешь к тому же, что и сам любим)

 ...Квартирка однокомнатная, на восьмом этаже, с балконом во двор; диван — слева, кровать — справа, синий палас на полу, стол — посредине, отглаженные до блеска занавески на окне,  чёрно-белый телевизор на тумбе, розовый торшер в углу.  Простенько всё,  уютно даже, и поразительно чисто! «А это что?»  — спросил я однажды, заинтересовавшийся розово-красным блеском  под кружевной накидкой. «Аккордеон»,  — ответила, будто призналась. «Играешь?» —  вырвалось из меня само собой. «Живу», — обронила Она, намеренно отходя от тумбы, будто бы стыдясь не игры на этом музыкальном инструменте — нет, нет, а чего-то ещё, точно привязанного к нему, невидимого мне.  И я счёл правильным для себя — избавить Её от смущения. (Смутился я, чуть позже — деньги от меня Она так ни разу и не взяла, чего я постичь умом так и не смог)

Поднявшись из кресла и машинально подойдя к зеркалу, я заметил и оценил подвижность своих губ: улыбаюсь Ей, воображаемой и ненаглядной,  но вместе с тем мне уже давно не терпелось разгадать Её жестокую и холодную просьбу: «Хочу побыть одна! ...Меня не будет день, два, возможно, что и три — не ищи меня.  ...И верь мне!».

И в этот раз Она увезла повзрослевших на три года, уже при мне, мальчиков к своей маме, и Её, как всегда до этого очередного  раза: «Хочу побыть одна!», очень не хватало моему спокойствию и покою. Такое — два-три дня раствориться во времени и пространстве, не часто, но обязательно — она позволяла себе сама, а я не спрашивал,  почему и зачем, даже при том, что ревность не самое лучшее качество мужчины, но и не самое худшее – есть ещё (по крайней мере, бывает) безграничная вера женщине. Я верил себе: видел женщин голыми в одежде — годы: сорок лет! — и физической измене нечем было передо мной даже прикрыться. Отсюда и раздевающий мужской взгляд, который, обычно, ищут молодые, ещё краснея всё же от стыдливости, отыскав его или же на него напоровшись, а взрослые ...взрослые  женщины оставляют такой взгляд позади себя, но не торопясь уйти от него  как можно дальше.

Она прятала от чего-то саму себя, но не пряталась от меня — я и сейчас это чувствовал на интуитивном уровне, поглядывая от зеркала на бордовый телефонный аппарат.

Очередные два дня без Неё стаяли томительным ожиданием — спокойствие  взбунтовалось учащённым дыханием, грозя удушьем неуёмной влюблённости, оттого я  и  набрал номер Её домашнего телефона, оправдываясь и признаваясь Ей, мысленно: «Может, я тебе уже нужен?!». Никто не ответил, да трубку подняли чьи-то руки и тут же опустили на рычаг — не показалось.

Подходя к Её дому, мои глаза произвольно щурились, словно высматривали Её силуэт за стеклом окна (окно для Неё было чем-то ритуальным в Её личном откровении, может — в ожидании,  и   комком  из строй газеты Она, убираясь в квартире, будто бы оттирала на стекле не уличную пыль, а что-то прилипшее к ней самой, злясь  от этого густыми на цвет губами, но не уставая от однообразия движений руки; после, и долго причём, Её дрожащие пальчики нежно и вдумчиво касались сияющего стекла, извиняясь за что-то, похоже, и сожалея  будто о чём-то в одночасье).

Уже на лестничных пролётах этажей тоскою кричащие звуки аккордеона  ноющей из сердца тревогой ускорили мой шаг. И почему-то обстоятельство — она у себя…, меня не обрадовало.

Взбежав на площадку восьмого этажа, я терзался в нерешительности позвонить в Её дверь, постучать, позвать, закричать… Стоял, уткнувшись лбом в панельную стену, раздирая кожу острыми влипшими в побелку бугорками, при этом не чувствуя ни боли, ни прежней уверенности в Ней, непогрешимой.  На весь подъезд аккордеон вопил болью, метавшейся за дверью переливами нот, жалуясь высокими тонами, проклиная низкими, а что, за что или кого — это уже было не так важно.

Я не позвонил, не постучал, не позвал и не закричал — грохнул кулаком о дверь соседской квартиры, ясно вспомнив, что у них, у молодой семьи, Она хранила свои запасные ключи. Раскосая хозяйка на снастях открыла мне быстро и, упреждая мою просьбу, сама сунула в руку ключи и, вжимая курчавую головку в плечики и прикрывая рот, словно пугаясь того, что должна мне сказать,  тем не менее призналась, всхлипывая от горькой неподдельной жалости:

–  Она снова!.. Опять, опять ...запила!

Дверь соседки закрылась бесшумно, как и я открыл Её дверь. С коридора   были видны распахнутые дверные створки зала — Она сидела посредине, на паласе, в одном  нательном белье, прозрачном  и осветляющим Её природную смуглость.   Коричневые ремни аккордеона цепко, будто — не отдам, удерживали   тонкие плечики в плену позы здорово пьяненькой. Сам аккордеон, игриво красный, рвущийся от игры на нём то вширь, то снова сбегаясь белыми мехами в толстую чёрную полосу, и подобно задранному к подбородку подолу, предоставлял глазам возможность вожделенно прилипнуть к Её потрясающе красивым ногам. Даже в эти секунды моего полного недоумения от увиденного я всё равно обожал эти чуть раскинувшиеся в упоре ноги, но изнутри самого меня напирала и напирала темнота ужаса самой ситуации.  А Она запела, роняя по сторонам слова из души, созвучные механической душе инструмента. Её как бы простуженный от врождённой хрипловатости голос плакал словами:

–  …Пьяница горькая - горькая пьяница,

А ведь когда-то была я красавицей!

Губоньки, глазоньки ты целовал,

«Грудочкой» сахарной называл!..

Да патокой горькою душу залив,

Ты веточкой вишни меня надломил —

Я ветра игрушк

а

с тех пор, усыхаю

Любовью к тебе, а обиды не знаю…

И знать  не хочу потому, что люблю!

Тебя! Лишь тебя! И, играя, живу

Пьяницей горькой - горкою пьяницей,

Веточкой сломанной, опечаленной…

В проигрыше регистры аккордеона в звуках неуёмных печали и страданий растворил Её голос, затем безутешные рыдания, после чего Она,  обречённо откинув голову назад, вдруг и резко повернулась ко мне лицом в ручейках не раз потекшей с ресниц  туши. ...Она видела меня, явно осознавала себя, а взгляд, ни чуть не испугавшийся себя такой — пьяной, полуобнажённой и растерзанной тоской — и  встрече не по пути, когда —  глаза в глаза ...вне обоюдной любви и согласия, тем не менее не извинялся передо мной ни за что.  Потому что, видя меня, Она смотрела сквозь меня на того, для кого только и осталась его печальницей. Ещё через мгновение, аккуратно всё же и бережно разместив аккордеон рядом с собой, с боку, потянулась к бутылке вина в партитуре нескольких опустошённых и светлее поэтому на свету, поднялась с паласа, и  глазами, за  что-то жалящими меня,  будто бы отталкивала, отталкивал и отталкивала: не смей! не заходи! оставь меня!  Так я прочитал этот затравленный едкими переживаниями взгляд и в тоже время меня просящий: ...не корить! ...не осуждать! не гневить Бога — без вины виновата!  Она демонстративно (может, и показалось)  поднесла бутылку вина к бледным и припухшим от долгого плача губам  — что было потом и как, ничего этого я уже не видел.

Дальше