Влюбленный Достоевский - Тополь Эдуард Владимирович 3 стр.


– Мама… мама… мама…

И глаза ее были сухи и ничего не видели…

И волосы, пышные Сонькины волосы шуршали по известке белой больничной стены…

У мамы было больное сердце, но никто из нас не знал об этом.

А у ворот больницы дежурил Мурат. Третьи сутки. Ждал Соню, меня и нашу маму. Но теперь, на третьи сутки, дежурство закончилось.

Дорогу заслоняла спина водителя. Мы с Соней сидели сзади него на брошенной на пол подушке переднего сиденья. Все остальные, кроме водительского, сиденья были демонтированы, то есть сняты, и теперь во всю длину кабины такси «ЗИС-110» лежал цинковый гроб.

Спелое осеннее лето – все в зелени плодов, листьев и взрослой травы, все в шорохах и трепете жизни – мчалось навстречу машине.

Сухо стучал счетчик-таксометр, сбрасывая десятки в нули и снова начиная с десяти копеек.

Дорога шла серпантином – среди горных террас, укрытых зеленью кипарисов и прочей южной растительностью. Под этой зеленью белели корпуса санаториев. Иные из них выбегали к дороге, к шоссе, выставляя напоказ свою беспечную курортную жизнь, круторогих гипсовых козлов и придорожные рестораны «Отдых». Во дворе одного из этих ресторанов-шашлычных какой-то молодой парень обливал сам себя водой из шланга. Жизнь била ему в загорелые плечи тугой серебристой струей, брызги отлетали далеко в стороны и катились по пыльному асфальту шариками ртути.

А Сонька сидела рядом со мной, и глаза у нее были застывшие и неживые.

А счетчик все стучал – сухо и бесстрастно, как метроном.

– Может, выключишь? – сказал я водителю. – Я по спидометру заплачу.

– Тут ГАИ всю дорогу, – ответил он, но счетчик выключил.

И почти тут же нас остановил грузин-орудовец.

– И что везешь? – сказал он водителю и потребовал: – Путевку!

Водитель протянул ему путевку, сказал:

– Сам не видишь? Люди мать хоронят…

Он сказал это с вызовом, с сознанием того, что сейчас, защищенный нашим горем, он может даже нахамить милиционеру. Помню, меня это неприятно кольнуло, но я смолчал.

Милиционер посмотрел на меня, на Соню и спросил совсем иным, участливым голосом:

– Далеко едете?

– В Белоруссию, – сказал я.

– Хотят рядом с отцом похоронить, – добавил, объясняя, водитель.

Милиционер вернул водителю путевку, сказал коротко:

– Поезжай…

И посмотрел на Соню – наверно, хотел сказать еще что-то участливое, ведь у грузин тоже культ матерей, но шофер уже включил скорость.

В Дербенте он купил два мешка яблок.

Бабы с ведрами яблок стояли вдоль шоссе у ресторана «Дорожный», но наш водитель – мужик хозяйственный и обстоятельный – высмотрел самые лучшие и недорогие яблоки – на подводе. Он притащил эти два мешка яблок почти бегом, высыпал яблоки прямо на пол машины и сказал:

– Даром взял, ей-богу. Купить вам?

– Поехали, – сказал я.

– Конечно, поехали. – Он смутился совсем чуть-чуть, а может, и вовсе не смутился.

Он отнес продавцу пустые мешки, а потом, усевшись на свое место, взял со дна машины яблоко, обтер его рукавом рубахи, надкусил и повернулся к нам.

– Ты попробуй, – сказал он мне. – И вообще – кушайте. Чего уж теперь? Жить-то надо…

Я знал, что жить надо, что надо жить, но…

Мама лежала в яблоках, в спелых яблоках «белый налив».

– Мама! – выдохнула Сонька и наконец заплакала. Впервые за все это время.

Под простым старым памятником с выгоревшей красной звездой лежали осенние полевые цветы, а рядом высился второй холмик из свежевыкопанной земли, укрытой такими же цветами. На памятнике была табличка «Старший лейтенант Дворкин И.М. 1919 – 1944 гг.». На маминой могиле еще не было ни памятника, ни таблички.

Мы сидели рядом с этими могилами. Я и Соня.

Молчали. Где-то вдали, за поселком-усадьбой колхоза «Рассвет» прогромыхал поезд.

На краю кладбища остановилась «Волга», из нее вышел бритый наголо пожилой мужик в шерстяном костюме и белой рубахе, вышитой белорусским орнаментом. Подошел к нам, сел на лавочку. Потер бритую голову, закурил.

– Вот чего, – сказал он. – Ты езжай и служи себе спокойно, понял? Сколько тебе служить осталось?

– Год, – сказал я.

– Вот и служи, – сказал он и повернулся к Соне. – А ты у нас останешься, будешь в музыкальной школе работать, мы тебе сначала комнату дадим, а после, если насовсем останешься, – квартиру, дом то есть.

Соня посмотрела на него, на меня.

– А чего? – сказал он. – Могила вашего батьки на нашей земле, а теперь и мать тут. Значит, обязаны мы в вас участие принять, я так понимаю. За то он и кровь тут проливал, так я понимаю. А то что она там одна будет в вашем городе делать? На какие шиши жить? А у нас музыкальная школа уже четвертый год работает, так что тут тебе самое место, дочка, я так понимаю. А квартира ваша городская за тобой, парень, останется, поскольку ты в армии служишь и вообще. Вы без вещей приехали?

– Без, – сказал я.

– Жалко. Ну, ничего, мы ей подъемные дадим, съездит за вещами, привезет, а мы тут ей пока хату оборудуем.

– А вы кто? – спросил я.

– А я председатель колхоза, – сказал он. – Я тут с твоим батькой воевал, мне тогда четырнадцать лет было. Это вы святое дело сделали, что мать сюда привезли, к отцу. Я в райцентре на пленуме был, не успел на похороны. Тебя как звать?

Был осенний перрон, поезд кропило дождем и снегом. Соня была под черным зонтиком и в черном траурном платье. Провожали ее флейтист из консерватории Картлос, Мурат и две подруги из музучилища. Мурат и Картлос внесли Сонькины вещи в вагон.

Потом они стояли на перроне, подруги расцеловались с Соней, и настал черед прощаться с ребятами. Соня сказала Мурату и Картлосу:

– Спасибо вам. Теперь вы не будете драться.

Она протянула руку Картлосу, он пожал ее и чуть задержал в своей руке.

Затем она подала руку Мурату.

Но он стоял не двигаясь, молча глядел ей в глаза. Дождь и снег увлажнили его лицо и непокрытую голову.

– Глупый, – сказала Соня. – Ты хороший. А я тебя била тогда. Больше не буду…

Она усмехнулась улыбкой взрослой и мудрой женщины – все-таки, как я понимаю, Соньке, помимо всего, еще чуть-чуть нравилось изображать из себя взрослую, убитую горем женщину.

– Больше не буду, – кротко усмехнулась она. – Прощай.

И поцеловала Мурата в лоб, как ребенка. Тут поезд тронулся, Соня вскочила на подножку.

Мурат, Картлос и Сонины подруги пошли рядом с вагоном.

– Напиши. Адрес свой напиши. Напишешь? – спрашивал Мурат, идя рядом с подножкой.

– Хорошо, – говорила Соня. – Напишу.

Но это были просто слова – Мурат почувствовал это по ее интонации и уже почти отсутствующему взгляду. Поезд набирал ход, все отстали от вагона, и только Мурат бежал рядом с подножкой, держась за поручень.

– Соня, ты напиши, ладно? Сразу напиши…

– Ты упадешь. Ты же упадешь! Отпусти! – Соня испуганно попробовала разжать его пальцы, вцепившиеся в поручень, а проводница, схватив веник, стала бить его по этой руке.

Да он и сам почувствовал, что уже не может угнаться за поездом и что перрон должен вот-вот кончиться.

– Я люблю тебя! – закричал он вдруг. – Я люблю тебя! – И отпустил поручень в двух шагах от конца платформы.

Поезд уносил Соньку, а Мурат стоял на краю перрона и смотрел ей вслед.

Сзади подошел Картлос, постоял рядом, достал из кармана папиросы «Казбек».

– Закурим? – сказал он, предлагая Мурату открытую пачку.

– Дурак ты… – сказал ему Мурат.

И снова была весна, и, сдав последний экзамен за десятый класс, они гурьбой высыпали из школы – выпускники школы номер 71. Шумной компанией двинулись по улице, а потом перекрестки стали дробить их – ребята по трое, по четверо откалывались от класса и уходили домой…

Мурат, Гога Махарадзе и Сашка Серый шли в обнимку и так же в обнимку свернули на Бондарную улицу.

Гога сказал «до вечера» и нырнул в свой подъезд. Серый погрозил кулаком наверх, в зарешеченное окно своей квартиры, где по-прежнему торчали голые пузики его младших братьев и сестер, пополнившихся за прошедший год еще одним арбузом с хвостиком. Он погрозил им кулаком, потому что из окна по фасаду дома текла подозрительно тонкая струйка. Но угроза не произвела на малышей впечатления, и Серый пошел домой принимать более действенные меры.

А Мурат откинул мальчишкам-футболистам подкативший ему под ноги мяч, потом взглянул на наш балкон и окна – они были закрыты ставнями.

Он посмотрел на эти закрытые ставни, вздохнул и тоже пошел домой – на свою улицу имени русско-украинского писателя Гоголя.

Подойдя к дому, он увидел, что ворота их двора открыты настежь, а там, во дворе, стоит пыльная полуторка. Приехавшие на этой машине дальние деревенские родственники дядя Иман и дядя Рафик с помощью отца, матери и старшей сестры Мурата Бибигюль сгружали с этой полуторки зеркальный шкаф, тахту и цветные пестрые одеяла. Одеял была целая гора – может, двадцать штук.

Мурат остановился в воротах, не понимая, что это значит, потом окликнул проходившую мимо мать:

– Ма, они к нам жить приехали?

Но тут его заметили приехавшие из деревни дядьки, спрыгнули с машины, радостно бросились к нему, принялись обнимать и восхищаться:

– Вай, какой большой стал! Совсем взрослый, слушай!

– Дядя Иман, вы к нам жить приехали? – спросил Мурат.

– Жить? Почему жить? – удивился дядя Иман. И посмотрел на отца Мурата в недоумении.

Отец отвел Мурата в сторону и сказал, что дядя Иман не жить к ним приехал, а привез приданое. Разве Мурат забыл, что он с детства обручен с дочкой дяди Имана? Теперь невесте исполнилось 16 лет, а он, Мурат, окончил школу. Нет, женить их сейчас никто не собирается. Мурату сначала нужно в институт поступить, а невеста еще в восьмом классе учится, но невесте школу кончать и не обязательно, а вот когда Мурат поступит в институт…

Но Мурат не дослушал. Он бросился в дом, схватил эти пестрые цветные одеяла и потащил назад, к машине. Он устроил нехорошую сцену, он кричал своему дяде Иману, чтобы тот убирался со своим барахлом, и все тащил и тащил из дома во двор эти пестрые цветные одеяла. Мать плакала, хватала его за руки, кричала, что это позор на ее седую голову, но он вырывался из ее рук, и снова бежал в дом, и снова выбрасывал во двор пестрые цветные одеяла.

Дядя Иман стоял, потрясенный обидой.

Отец рассвирепел, подошел к сыну и с размаху дал ему такую оплеуху, что Мурат отлетел к зеркальному шкафу, зеркало хрястнуло и осыпалось вместе с Муратом на эти пестрые одеяла.

– Ишак! – сказал отец Мурату, повернулся и подошел к дяде Иману. – Ничего, – сказал он дяде Иману. – Молодой он просто. Горячий. Ничего. Осенью привози невесту.

Дядя Иман ничего не сказал. Дядя Иман сел в машину, рядом с ним сел дядя Рафик, и они выкатили со двора пустую полуторку. Развернулись и уехали по тихой улице Гоголя, на которой почему-то никогда мальчишки не играли в футбол.

Мурат поднялся наконец с пестрых одеял – сначала на четвереньки, потом и на ноги встал.

Рядом стоял отец, смотрел, как он поднимается.

Замахнулся, хотел дать сыну новую оплеуху, но мать повисла у него на руке, сдержала.

– Вырастила! – сказал матери отец. – Перед такими родственниками позорит! У Имана брат – большой человек!

Обедали в молчании. Долма, приготовленная для гостей, стыла в большом блюде.

Мурат сидел рядом со своей старшей сестрой Бибигюль, на лице у него вздулся синий фингал, ухо отекло.

– Ты невесту видел? – спросил отец.

– Не видел, – хмуро сказал Мурат.

– А не видел – зачем отца позоришь? Зачем мать позоришь? Сестру? Невеста красавица, слушай, шестнадцать лет! Дядя ее – большой человек, начальник треста. Что я тебе – плохое хочу?

– Не женюсь я, – хмуро сказал Мурат. – В армию пойду.

– Я тебе пойду! – пригрозил отец. – Про сестру свою думаешь? Пока ты не женишься, она замуж выйти не может. А ей уже двадцать лет, совсем старуха.

– Пускай выходит, да! – сказал Мурат.

– Ты меня не учи! «Пускай выходит!» Она тебя ждет, порядок такой.

– Она с Ашотом встречается, а не меня ждет, – сказал Мурат.

– С каким Ашотом? – Отец отложил ложку.

– С Айрапетяном, футболистом из ереванской сборной. Я их в «Динамо» видел.

Отец повернулся к Бибигюль, сказал просто:

– Убью!

– А он с Сонькой встречался с Бондарной улицы, – сказала Бибигюль. – Она старше его на четыре года.

– Русская? – спросил отец.

Мурат молчал.

– У нее мать из Белоруссии, а отец русский. Он в нее уже два года влюблен, – мстительно сказала сестра.

– Поэтому жениться не хочешь? – спросил отец у Мурата.

Мурат опять молчал.

– Так… – сказал отец. – С Бондарной улицы? Это не та, которая мать на нашей земле хоронить не стала?

– Они ее на родине похоронили, рядом с отцом, – сказал Мурат.

– На нашей земле жили, а как хоронить – так тут им не родина, – сказала Бибигюль.

– А ты молчи! – сказал отец. – Я тебя убью за футболиста. Ты что – среди нашей нации не можешь себе найти футболиста? – И повернулся к Мурату. – Вы нас с матерью тоже на родину повезете хоронить, в деревню, рядом с отцами положите, ясно?

– Отец, ты что говоришь?! – испуганно сказала мать.

– Я знаю, что говорю, – сказал отец. – Им не сказать, они не только отца с матерью рядом не похоронят, они вообще свою нацию забудут. Другие, видишь, – родителей на родину везут хоронить, соблюдают нацию, а эти! Футболисты! Женишься на дочке Имана! – сказал он Мурату и повернулся к дочери. – А ты найди себе из нашей команды…

– Не женюсь я, – сказал Мурат.

Отец посмотрел ему в глаза, но Мурат выдержал взгляд. Отец усмехнулся.

– Хорошо, – сказал он. – Если ты так любишь эту с Бондарной улицы, приведи ее в дом, я хочу на нее посмотреть.

– Отец! – испугалась мать.

– Ничего, пусть приведет, – сказал отец. – Познакомимся, да! – И усмехнулся.

– Нет ее тут, – сказал Мурат. – Уехала она, в Белоруссию.

– А поезда ходят, – сказал отец. – Я деньги на машинке не печатаю, но билет на поезд еще могу купить…

– Отец! – испугалась мать. – Ты что делаешь?

– Ну, если ему наша невеста не подходит, пусть свою привезет, – сказал отец. – Если только сможет… – Он посмотрел на Мурата и добавил: – А не сможешь привезти – женишься на дочке Имана. Я сказал.

Мать запричитала, что это будет позор на ее седую голову – отказаться от невестки своей нации, взять невестку другой нации…

Отец подошел к ней, положил руку на плечо, сказал усмехаясь:

– Айши, не плачь. Что она, дура, что ли, – с таким мальчишкой ехать?! Если она мать так похоронила – значит, уже не дура, а взрослый человек. А взрослому человеку зачем муж мальчишка? Он один вернется, мать, все хорошо будет.

– Один не вернусь, – сказал Мурат.

– Езжай, посмотрим, – сказал отец.

Поезд грохотал на стыках рельсов, нагнетая скоростью и грохотом беспокойство и нетерпение в мальчишеской, по сути, душе Мурата. «Трата-та! Трата-та! Трата-та!» – все убыстрял свой ход поезд, и если перевести это на язык музыки, то композитор на нотах этого «трата-та» написал бы сверху: «аллегро», «еще аллегро», «аллегро как только можно!»

А потом сразу стало тихо-тихо.

Мурат сидел в зелени тихой поселковой улицы крупного белорусского колхоза «Рассвет».

На другой стороне улицы была двухэтажная музыкальная школа, оттуда доносились негромкие звуки фортепиано и скрипки, а посреди улицы купались в пыли куры, и у водопроводной колонки гуси пили воду, задирая к небу длинные шеи.

Где-то вдали, за поселком, прошумел поезд.

Мимо Мурата прошли девчонки лет по четырнадцать, с любопытством оглянулись на этого непривычно «чернявого» парня, сидевшего на лавочке у плетня яблоневого сада.

Потом по улице промчался мальчишка-велосипедист, он ехал, продев ногу в велосипедную раму. Увидев Мурата, он оглянулся и чуть не наскочил на гусей…

Назад Дальше