Сибирлетка(Повесть. Современная орфография) - Погосский Александр Фомич


Александр Погосский

СИБИРЛЕТКА

Повесть

Дозволено цензурою. С.-Петербург, 7 Ноября 1889 года.

СИБИРЛЕТКА

Полковая собака

I

о берегам реки Молочной, в Таврической губернии, виднеются красивые деревеньки немецких колонистов. Лет 50 тому назад никакого жилья там не было: в те поры, только на лето, ногайские кочевые татары пригоняли свои «отары», то есть стада баранов, на пастбища по широким лугам, и проживавшие в речных камышах волки ждали этих гостей, голодая и завывая от осени до лета.

Но когда почти во всей Неметчине не стало покою от войн, то некоторые немцы просили наше правительство позволить им переселиться в Poccию. Им назначили эти пустынные и привольные места, пособили деньгами; немцы пришли, поделили промеж собою участки и поселились по берегам рек.

Плохо было сначала: ни кола, ни двора, — жили в землянках. Волки наведывались к ним частенько: бывало немка варит свой «габер-суп», а волк с верху крыши землянки глядит в отдушину — «так ли-мол ты хозяйничаешь?» И не только на домашнюю скотину, а и на людей нападали середь белого дня эти разбойники зубатые. Но «терпение и труд все перетрут»: — помаялись, победовали новые поселенцы, да понемногу так обжились, обзавелись и разбогатели, что теперь только кофеек попивают, да денежки считают.

В 1854 году, как началась в Крыму война, эти самые колонисты-немцы прислали своих выборных или старост к нашему главнокомандующему с такой просьбой: «по милости русских, наши бедные отцы разбогатели здесь — теперь мы хотим отслужить вам за благодарность: примите от нас хлеб, картофель, подводы. И просим мы прислать к нам на излечение ваших раненых в сражениях солдатушек, будем беречь их, как братьев наших». И оставили немцы много подвод своих в военное распоряжение.

И вот, той же осенью 1854 года, в ненастный ноябрьский день, в одной из немецких колоний — и в домах, и на улице заметно было суетливое движение: с самого утра, то на одном, то на другом крыльце беспрестанно появлялись заботливые немцы, за ними выскакивали ребятишки; любопытно поглядывали они на дорогу. Дорога эта, обсаженная деревцами у селения, вилась через поля и нивы, и под дождиком лоснилась сплошною грязью и лужами. Кого-то ждали с той стороны.

Около полудня, прискакал в деревню колонист; на вопросы немцев он мимолетом отвечал: «Едут! Сейчас будут!» и соскочил с коня у ворот старосты. — Вскоре примчалась усталая тройка: офицер и военный доктор, забрызганные грязью, остановились у тех же ворот. За ними приехал фельдшер с своим аптечным ящиком. — и не больше как через полчаса, показался вдали по дороге обоз в 30 или 40 немецких фурманок.

Все народонаселение деревни — и стар, и мал, несмотря на дождик, высыпало из домов; старики и старушки вздыхали молча, беленькие немочки перешептывались и во все глаза глядели на приближающийся обоз. Ребятишки прыгали, лезли на перила, изгороди и деревья — кричали и шумели без умолку; собачонки, вертясь под ногами, помогали шуму. — Словом, в тихой немецкой колонии произошла небывалая суматоха; ждали гостей, еще незнакомых, невиданных прежде.

Наконец, обоз, встреченный офицером, доктором, фельдшером и старостами, въехал в деревню. Перед каждым домом, по очереди, останавливались подводы и каждый хозяин принимал своего гостя. Гости эти были — наши, раненые в разных битвах и сшибках, герои — защитники Крыма, солдаты нашей храброй армии.

Все они были промочены дождем до нитки. Иные бодро выскакивали из фурманок; другие, истомленные дорогой, с трудом слезали с них; а некоторых, обессиленных кровотечением или горячкой, бережно снимали немцы и относили на руках в дома.

Покрякивали да поохивали богатыри подбитые, а глядя на них слезами всплакивали сердобольные старушки-хозяйки. Повязанные головы, руки, ноги; мотающийся у иного пустой рукав, бледные, истомленные лица; у другого и совсем неоткрывающиеся глаза — было над чем погоревать доброму человеку. Но земляки наши не очень унывали.

«Ну, до свиданья, земляк!» — проговорил товарищу своему георгиевский кавалер, выбираясь из фурманки; рукава и полы накинутой шинели его были пропитаны кровью. Он слезал с фурманки, как-то скользя с нее, а руками не придерживался. «До свиданья! Эх брат, как ты осунулся!» Земляк, бледный как полотно, открыл глаза на речь кавалера, и снова сомкнул их.

«Не вешай головы, не печаль хозяина! Увидимся, брат!» — продолжал кавалер. Земляк опять взглянул на него и чуть кивнул ему головой; видно, было ему плохо…

«Миккель Бауер, это твой постоялец!» — кричал староста по-немецки одному хозяину; и Миккель Бауер, колонист почтенной наружности, подошел к кавалеру и хотел пособить ему взобраться на крыльцо. Но кавалер поблагодарил его: «не беспокойтесь-мол, влезем сами! А фуражку, извините, снять трудненько: мое вам почтение примите — хоть и в шапке!» при этом кавалер показал обе руки свои, перевязанные от кистей до плеч.

— «Ай, ай! Майн Гот» (Боже мой) — во всей семье хозяйской, стоявшей на крыльце, раздались вздохи и восклицания.

«Уж не побрезгайте, почтенный хозяин» — сказал кавалер, — «примите вот и этого камрата; хоть скотина, а добрый камрат; эй, Сибирлетка! На квартиру — марш!»

На голос кавалера вышел из за колес отъезжающей фурманки, словно выкупанный в грязи, пес черной шерсти. Пока люди хлопотали, он уже успел облизаться маленько, не обращая внимания на разных обнюхивающих его собачонок.

«Отдохнем же мы с тобой, Сибирлетка!» — ласково говорил кавалер, подымаясь на крыльцо за хозяином, — «эк ты напомадился, сердечный!»

Пес пошел за своим господином, а обрадованные ребятишки и любопытные собачонки вертелись за его хвостом.

Хозяин отворил настежь двери и попросил солдата войти. Из чистой и светлой комнаты пахнуло теплотой и вкусным запахом чего-то жареного. Солдат вошел, а Сибирлетка только облизывался и со вздохом присел в сенях на задние лапки; двери захлопнулись.

«Здравия желаю всем господам!» — промолвил кавалер и, тряхнув головой, ловко сбросил с нее фуражку. Толстая хозяйка приветливо встретила солдата, и вся семья разного рода и величины, — начиная от девятивершкового парня, до крохотного мальчишки, игравшего с кошкой на полу, все устремили глаза на него.

Учтивый хозяин спросил о чине и имени гостя.

«Егор Лаврентьев, десяточный ефрейтор!» — ответил кавалер.

Хозяин повел его в другую комнату и там показал ему приготовленную в углу постель; а у окна был уже накрыт столик, уставленный хорошими вещами. Подымался пар с горячего картофеля, чухонское масло сверкало на блюдечке, и какая-то жирная нога торчала с тарелки, как будто намекая: меня-мол можно есть, если угодно. — Еще-бы, неугодно!

Глянул на это кавалер и маленько призадумался: шестнадцать месяцев на Дунае да под Севастополем ел он русский, прочный сухарь, изредка огревался матушкой-кашицей, аль батюшкой-горохом и ай, ай, как давно, из памяти вон, когда он нюхал, не только ел, такую замысловатую стряпню! — «Экой бал! Кабы сюда товарища: ахти пошли бы разговоры, только косточки трещали-бы! Есть над чем посопеть!»

— «Посфоляет меленькой шнапс?» — отозвался с боку его хозяин. Кавалер оглянулся: хозяин держал в одной руке, как на смотр вычищенный, хрустальный графинчик, а в другой — развалистый стаканчик.

«Вот это резон!» — промолвил кавалер, пошевеливая усами.

— «Доктор посфоляет?» — спросил немец, но кавалер на этот счет сказать не мог ничего верного:

«А доктор ничего не сказал, стало-быть — или можно, или он и сам не знает. Да впрочем, я ведь только по наружности ободран, и часть мелких костей порехрястало, а нутром — совсем здоров. Я бы и не приехал сюда, да вот беда: самую нужную кость сломал, анафема!» Солдат тряхнул повязанными руками: — «А впрочем, — примолвил, — это от брюха далеко, стало-быть шнапс — можно!»

Немец держал чарку перед гостем и сам не знал, как препроводить ему шнапс — разве влить в рот. Но кавалер долго думать не заставил: нагнулся к чарке, охватил ее губами, взмахнул головой — и только донышко сверкнуло. Затем было крякнуто так, что кошка шмыгнула за дверь, со страху.

«Сломал, шельма, боевую пружину — и весь замок, дурак! вот что главное!» — молвил кавалер, отирая усы о свои плечи; и сел за стол.

Хозяева только дивились и потчевали гостя усердно; он сделал честь хлебу-соли, картофелю, оторвал зубами кусок жирной ноги, и все это брал ртом прямо с тарелки, отказываясь от предлагаемой помощи кормить его: «управимся и сами, пока зубы целы!»

Порядочно и с большим вкусом подзакусив, встал, поклонился он образу, потом хозяевам — и начал поглядывать в угол, где виднелась постель; дело понятное!

Закуска продолжалась очень недолго; однако в это время в кухне, у ребятишек, успел произойти немаловажный погром, а в сенях Сибирлетка уже выиграл баталию. Дело было так: Миккель № 2, семилетний пузырь, баловень отца-хозяина, больше всех был обрадован новым гостем — Сибирлеткой. Тоже очень понравилась ему штука кавалера с фуражкой, — как он сбросил ее с головы. Вот он набрал полную шапку костей и хлебных корок, отправился с маленькими сестренками и братишками своими в сени и вытряхнул эту провизию перед голодной собакой. А сам тут же надел шапку и начал пробовать скидать ее таким же способом, как скинул ее кавалер. Шапка слетала наземь, ребятишки хохотали, а Сибирлетка уписывал подачку и, поворачивая маленько набок морду, вдребезги сокрушал самые твердые и застарелые кости. Все шло хорошо, но неприятель приближался: с одной стороны — огромная рыжая, косматая собака подкрадывалась к Сибирлетке; а с другой — дубовый дверной косяк ребром своим угрожал голове прыгающего в шапке мальчишки. И в одно время — Сибирлетка, которому не понравилась непрошеная рекогносцировка — взрычал, кинулся в схватку и задал несказанную трепку рыжему герою; а шалун Миккель, хохоча и прыгая, резонулся самым лбом в острый косяк. Мальчишка разразился воплями и плачем, а рыжий рыцарь завизжал как подсвинок, поджал хвост, и отступил во все лопатки под старую борону, в дальний угол задворка, и оттуда залился тем жалобным воем разбитой скотины, который по собачьи должно быть значит: «караул, режут, давят, умираю и больше не буду!» А впрочем, леший его знает, что такое кричит скот, когда зададут ему трепку.

К суматохе этой прибавилась еще беда, как обыкновенно бывает при бегстве и ретираде: ребятишки, бежавшие на кухню, прихлопнули корзинкою крохотного немца и попадали один на другого с отчаянным плачем; а на улице рыжая собака, летя без памяти и соображения, врезалась в стадо гусенят. Кавардак вышел на славу: точно турецкий лагерь, атакованный какими-нибудь неучтивыми мушкетерами, или жидовская свадьба на ярмарке.

Наконец, когда буря прошла, когда вытащили из под корзинки ребенка, и приложили грош к волдырю на лбу шалуна Миккеля, — хозяин пошел поглядеть на свою любимую рыжую собаку: что-то она выла очень неутешно. По осмотру оказалось: одна нога не действует, и ухо украсилось бахромой малинового цвета.

— «Ахмет! мой храбрый Ахмет!» — утешал его хозяин, но храбрый Ахмет продолжал заливаться самым подлым голосом пришибленного труса, с ужасом поглядывал в ту сторону, где его оттрепали, и все глубже прятался под борону.

— «Эте странне! — с удивлением говорил хозяин, вернувшись в комнату: — как так фаш зобак ел мой зобак? очень странне!» Затем он восхвалял храбрость и силу своего Ахмета и рассказал, темноватую, впрочем, историю о том, как «Ахмет ел с волком и волк его не ел, а она укодил от волк, а волк укодил домой на лес!» И чтоб покрепче была вся история, хозяин прибавил, что Ахмет был всегда «перфый зобак» по всей колонии.

— «Что делать: теперь будет — второй!» — отвечал кавалер, как-будто жалеючи, что обошли чином храброго Ахмета. «И мой Сибирлетка тоже дирался с волком — и волк, правда, ушел от него, но должно быть порядком жаловался в лесу. Одначе надо его побить за драку!» — промолвил кавалер.

Но немец на это никак не согласился: просил оставить это собачье дело без расследования, а только удивлялся, как так оплошал храбрый Ахмет, и захотел поглядеть поближе на победителя его.

Солдат отворил дверь: «Эй, разбойник, Сибирлетка, поди-ко сюда!» — Победитель вошел, опустя голову, и смиренно присел на корточки у дверей. Тогда только публика заметила его калечество: «Ай, ай! Бедный зобак!» У Сибирлетки по средний сустав не было передней лапы, в густоте косматой шерсти сперва этого и не заметили немцы. Все окружили храброго пса и кавалер объяснил, что лапу потерял Сибирлетка еще в Туречине; неизвестно — пулей-ли, аль картечью ее отхватило, или отдавило какое-нибудь колесо пушечное, или безоглядный конь боевой оттоптал эту лапу — ничего неизвестно. Лапы нет — да и только! А впрочем Сибирлетка хорош, мол и без лапы.

Немец осматривал его со всех сторон, спрашивал зачем зовут его Сибирлеткой; верно сибирский пес, что ли? Но солдат объяснил, что он не сибирский и что родина его не дальше, как Глухов, город Черниговской губернии. Немец, как водится, ничего не понял, а все-таки не мог надивиться — откуда берется такая сила в неказистом звере.

— «А вот я вам все покажу, — уверял солдат, — извольте видеть», — и кавалер не без труда левой рукой своей, которая хоть не сгибалась, но кой-как действовала, открыл пасть Сибирлетки: «видите, темное поднебесье?» — В самом деле поднебесье у собаки было кофейного цвета.

— «А это вот — волчий зуб», — и то правда: клыковые зубы были длинны и остры, а коренные и глазные торчали как зубья пилы.

«А остальное все — дрянь.» И это была правда.

«Он так вот, пока не сердит — ничего-себе, как есть дворняга!» — продолжал кавалер, — «а вот, не хотите ли, будет наступление?»

«Сибирлетка! Смирно! Слушать команды: тра-та, тра-та, тра!» — кавалер пробарабанил на язычок колонный марш — и придержал пса за загривок. И вдруг шерсть на собаке поднялась вихрами и ощетинилась, нос сморщился как голенище, глаза засверкали и волчьи зубы его защелкали с пресердитым рыком, всхрапом и ворчаньем.

— «Дер-тейфель! Дьявол!» — бормотали немцы, и поотступились немножко. Нельзя было и узнать покорного пса, он глядел свирепым волком и рычал все время, пока его держали за загривок.

— «Отбой!» — скомандовал солдат — и страхи пропали, собака, как собака, только хвостом помахивала.

— «Дер-тейфель! Шорт возми, кароши, ошен чутесны зобак!» — с удовольствием говорил хозяин, порядочный, должно быть, собачник.

А кавалер еще больше поддержал честь Сибирлетки: «Да, не совсем дрянь: клочья полетят, весь изорвется в тряпку, а уж пардону у него нет! И раздобрейший пес, при этом: вся рота — мало того — весь полк и вот как любят его! А уж за драку не прогневайтесь хозяин: он тоже по солдатскому обычаю, любит сразу „оказаться“».

Немец нисколько не гневался за драку и разумеется, нисколько не понял, что это за обычай такой — «оказаться.»

— «Вас ист дас — окасацся! Зашем окасацся!» — допрашивал он, и солдат повел такое объяснение:

«Вот извольте-мол видеть: коли солдат вновь поступает куда-нибудь, в роту ли другую переведут его, или просто на новую квартиру, так ведь его там никто не знает, что он за человек, добрый или худой — понимаете хозяин?»

— «Поймаю!» — отвечал хозяин.

«Ну так извольте видеть: хороший и откровенный солдат, как только поступит куда-нибудь вновь, так сейчас же и „окажется“. То есть окажет себя, какой он такой: не станет морочить людей, а действует без хитрости: например, испивает он — ну сейчас же, — возьмет да и трик! И тринкнет, выпьет то-есть, порядком, знайте, мол все — я пью! А во хмелю каков — сами замечайте! Понимаете?»

— «Миношко понимаю!» — отвечал немец, кивнув головой.

«Тоже самое, если гордость человек имеет или грубость, — так то же: при первой оказии взял да и сгрубил кому следует. Или другая какая-нибудь худоба в нем есть — сейчас же ее наголо и выставит при случае. Хоть бы и отстрадать пришлось за то, а все же лучше, чтоб люди знали: вот-мол я какой! Ведь известно, и хороший человек — не без греха, да только лицемерить не любит, не введет никого в обман, а выкажет себя сразу: характер у меня такой-то! У меня есть прореха, — гляди! Я, говорит, могу сдурить, а дурю я вот как. — да и сдурит тут же, как сумеет.

Дальше