В ту ночь Жон оправдал свое имя, означавшее на родном ему языке не что иное, как «душа». Он то и дело трогал за плечо Христофорова, прикладывал руки к своей груди и сокрушенно качал головой, выказывая поддержку и душевные переживания. Христофоров злился и отмахивался от напарника, как от настырно вьющейся над кучей дерьма мухи, ощущая себя той самой кучей, хотя виноват ни в чем не был.
Дверь на первом этаже хлопнула и наконец-то впустила удава. Шнырь узнал его по шороху, да и время появления всегда было одно и то же. За неимением часов в коридоре время легко распознавалось по острому, выворачивающему наизнанку запаху хлорки, который появлялся строго после завтрака, а вслед за ним можно было отсчитывать минуты до того, как хлопнет дверь.
Шнырь замер и сжал бедра: он волновался и в волнении за себя не отвечал. Удав дополз до первого лестничного пролета и остановился передохнуть. Не так-то просто забраться старому, страдающему одышкой удаву на третий этаж по высокой лестнице.
Выбежала лошадка. Похороводилась вокруг удава, поплясала на тонких ножках и отстала. Растворилось цоканье подковок в гулких коридорах под высокими сводами второго этажа.
Удав пополз выше. Шорох неспешно поднимавшегося тела превратился в шарканье: медленное, знакомое, за семьдесят дней ставшее привычным. Зазвенели ключи по ту сторону дверей. Вот он гремит тяжелой связкой, чтобы вставить в замок самый важный ключ – гладкий, без зазубрин.
Дверь распахнулась, Шнырь зажмурился, втянул голову и потек горячими струями к ногам вошедшего.
– Ты чего, Шнырьков, опять?! – строго спросил Христофоров, впрочем, не удивившись.
Лужи Шнырькова каждый раз заставляли его вспомнить Лидочку, хотя та история затерлась в памяти множеством других больничных переделок, в которых ему довелось побывать за двадцать пять лет службы. Однако странное дело – загадочная игра психики: коллеги женского пола его с той поры всерьез не интересовали, какими бы короткими ни были их халатики и длинными – ноги.
– Извините, Иван Сергеевич, – выбежала женщина в белом халате. – Буянят там. В игровой. Не уследила… Опять он тут напрудил! Чего тебе, леший, от Ивана Сергеевича надо?
Она поспешно выковыряла заскорузлую ветошь из-за батареи и кинула ее к ногам вошедшего.
– Уко-о-ольчик, – сморщился и загнусил Шнырь, стараясь не смотреть на ручей, устремившийся в глубь коридора по руслам трещин в затертом, вздыбившемся линолеуме.
Как всегда, при виде Христофорова мысли его запутались в самих себе. Страшная тайна, которую он хотел сообщить первым, исчезла из памяти, словно вытекла вместе с горячей водицей и теперь удирала в сторону палаты, где и была подслушана, или увидена, или придумана… Шнырь попытался догнать уплывавшую тайну, но запутался окончательно.
Его начинало потряхивать и заводить изнутри. Когда повернулся ключ в дверном замке, одновременно сработал и замок зажигания в самом Шныре, будто он и закрытая на ключ дверь были связаны. Мотор ускорял обороты. Шнырь знал: его надо привязать к кровати или сделать укол, иначе он за себя не ручается. Он уже достаточно взрослый, чтобы понимать это. Целых двенадцать лет.
– Аминазин, – крикнул Христофоров в белокафельное пространство процедурной и кивнул медсестре на подпрыгивавшего на месте Шныря.
– Он уже просил у меня с утра, – сообщила медсестра. – Но я говорю: доктор уколы назначает, за два месяца пора бы запомнить.
– Спаси-и-ибо, – вновь загнусил Шнырь. Он окончательно упустил тайну, но не забыл, что так хотел урвать внимание Христофорова, и с надеждой, будто в первый раз, спросил: – Когда вы меня выпишете?
Медсестра уже прищуривалась, наполняла шприц прозрачной жидкостью и безлично приветливо улыбалась: то ли Шнырю, то ли Ивану Сергеевичу, то ли шприцу, то ли мелкой вороне, застывшей на ветке клена, почти упиравшейся в окно парашютами пожелтевших с краев листьев.
– Как же тебя выписать? – в деланом изумлении развел руками Христофоров. – Ты каждый день бьешься головой о стену, катаешься по полу. И дома то же самое будешь делать, мама опять тебя сюда привезет. Какой раз? Давай-ка вспомним, четвертый или пятый?
– Я вас умоляю, выпишите меня… – упрямо тянул Шнырь, не очень интересуясь ответом и не выпуская из виду медсестру. Она уже наполнила шприц и теперь со скучающим видом смотрела в окно на ворону, которой, видимо, все-таки и предназначалась ее улыбка. Улыбаться доктору бесполезно, это она поняла еще в первый год работы, а теперь шел пятый.
Ворона, наклонив голову, тоже смотрела в окно немигающим черным глазом – на медсестру, Шныря и Ивана Сергеевича. Когда Шнырь ухватил Христофорова за рукав, ворона все же моргнула, на мгновение затянув перепончатым третьим веком свой угольный цыганский глаз. Медсестра зевнула и опустила пыльный роллет, скрывший декорации ранней осени.
– Ну, значит так, Шнырьков, – Христофоров почесал бороду, выдерживая паузу. – Вместо укола ты сейчас пойдешь к воспитателю Анне Аркадьевне, попросишь книгу Пушкина «Руслан и Людмила», она у нас есть. Скажешь, доктор велел тебе вступление выучить. Придешь ко мне, расскажешь наизусть – выпишу.
Шнырь бросил взгляд на шприц в руках медсестры и застыл на пороге.
– В журнал запись еще не сделали? – осведомился у той Христофоров. – Отлично! Аминазин в четвертую палату, там к нам новенький поступил. Фамилии не помню – на посту уточните. Вонючий и волосатый, сразу узнаете. Утверждает, что он Существо, а Существу банные процедуры противопоказаны. Сегодня стричь будем, но не расстраивайте его раньше времени. После укола разберемся.
Шнырь поплелся переодеваться, повторяя про себя три незнакомых слова «пушкин», «руслан», «илюдмила» и радуясь простоте задания, открывавшего путь домой.
Христофоров вошел в свой кабинет, откинулся на спинку жалобно пискнувшего под его тяжестью стула, достал из стопки историю болезни Шныря. Пролистал знакомые каракули и подумал, что поступил правильно. Знать Пушкина никогда не лишне, а пока Шнырьков выучит вступление, пройдет необходимый месяц, а то и полтора.
Месяц, который он на последнем родительском дне клятвенно обещал его несчастной, молодой еще родительнице, мечтавшей выскочить замуж за кстати нашедшуюся очередную жертву, пока не обнаружилось отягчающее любовь обстоятельство в виде необратимо больного сына. Месяц, который и без того был необходим Шнырькову, чтобы подействовали новые лекарства. Христофоров так и сказал ей, что планы насчет ближайшего будущего ее сына у них совпадают, но она не слышала: плакала и благодарила, благодарила и плакала и все просила понять ее, ведь ей всего тридцать и шансы еще есть.
«Да никто и не сомневается, – устало думал он тогда, стараясь не слушать родительницу даже вполуха. – Пока человек жив, шансы у него всегда есть. Родить второго Шнырькова – уж точно». Но, конечно, и слушал, и успокаивал, и обещал.
Отказывать плачущим мамашам он так и не научился, чем они неизменно пользовались, сменяя друг друга, а подчас и возвращаясь вновь, что только подтверждало правильность выданных на недолгое прощание с их детьми диагнозов, которые, словно ветви дерева, вели к общему стволу.
«От осинки не родятся апельсинки», – написал бы он на этом стволе. Вырезал бы перочинным ножиком объяснение для осин, удивляющихся, почему из смеси хламидиоза и авитаминоза, неуточненной генетики бритого паренька из соседнего подъезда, поздно обнаруженной ранней беременности и непонятного слова «гипоксия» не родились благородные сочные плоды. От осин пускали побеги такие же хилые осины с ветвями-заболеваниями, в ряде случаев начинающимися с буквы F, согласно международной классификации болезней.
В первый год службы, когда родительницы называли его «психиатор», он надеялся – шутят, но потом услышал «педиатор» и уже не в теории, а на практике уверовал, что не будь диагнозов взрослых – не было бы и многих детских.
С осинами все понятно, но попадались ему и другие родительницы – березы, сосны и даже баобабы. Природа – та еще стерва, и породистым родителям она порой с убийственной ухмылкой выливала целый ковш дегтя в бочку медовой личной жизни, приправляя выпестованное социальное благополучие совершенно невероятным букетом сложенных в их долгожданных чадах «неудачных» генов.
А у кого-то генетика была ни при чем. Просто не повезло, не сложилось, разладилось… Здоровье – штука тонкая. Душевное здоровье – тончайшая, колышущаяся паутинка на сквозняке житейских невзгод.
За двадцать пять лет материнские лица с распухшими от слез носами, подмокшей тушью, спускавшейся черными ручейками на замшевые от пудры щеки, превратились для него в одну личину, подобную лубочной маске расписной матрешки, и ее непропорционально большая голова неизменно отзывалась гулким деревянным стуком, когда от нее отскакивали мячики звучных латинских фраз, которыми он так любил жонглировать.
Он уже отложил пухлую карточку больничной летописи Шныря, когда раздался звонок местного телефона.
– Что вы там Шнырькову почитать выписали? – недовольно пробасила в трубку Анна Аркадьевна. – Пока шел, все забыл. В Руслана из первой палаты пальцем тычет и ревет, того и гляди опять обоссытся.
«22.06.2041 год. Германская Нацистская Федиративная Республика – ГНФР.
План нападения на Россию.
1. Операция начинается в 4.00 утра.
2. Вначале должна лететь авиация для бомбежки русских городов. Потом танки и пехота.
3. Главный удар наносить на Санкт-Петербург. В операции участвуют 1, 10, 15, 26, 16-е армейские корпуса.
4. Действовать четко по плану.
5. В русских городах устраивать растрелы гражданского русского населения.
6. Евреев растреливать на месте.
7. Все мужское население в концлагеря.
8. Довести приказ до войск.
Возможны изменения…»
– Отлично! – воскликнул Христофоров, потягиваясь и переворачивая страницу. – Логика не нарушена. Интересуется историей, ошибок почти нет. Ну, подумаешь, «феди», подумаешь, «растрелы»… Та-а-а-ак, а вот это уже хуже…
«План теракта в детском доме № 34.
1. Найти лафет, ствол и собрать пушку.
2. В день рождения купить торт, подсыпать отравы и отравить всю группу и директора.
3. Взять руководство детским домом на себя.
4. Поднять пушку наверх.
5. Бомбить соседние дома.
6. Трупы спрятать.
7. Действовать по плану.
Испытать пушку до 22 сентября 2014 года».
Христофоров взглянул на календарь с лупоглазой китайской собачкой, приклеенный скотчем к двери: 14 сентября.
– Ведите! – сказал он в трубку местного телефона и откинулся в кресле, уже окрестив про себя новичка Фашистом.
Щуплый подросток вошел в кабинет и, теребя край растянутой больничной футболки, остановился возле порога. Христофоров небрежно вскинул правую руку к виску и скомандовал, указав глазами на стул:
– Setzt dich[1].
Подросток сел напротив и нахохлился. Пшеничного цвета чуб взбит коком. Славянский Элвис Пресли.
– Wie ist dein Name?[2] – пролаял Христофоров и сам удивился, как меняет голос немецкая речь: ни дать ни взять – душегуб-эсэсовец из фильмов про партизан.
– Денис, – пролепетал Фашист и съежился.
– Hast du «Mein Kampf» gelesen?[3] – гнул свое Христофоров.
Пошевелив губами, подросток начал по-немецки, но, тут же запнувшись, перешел на русский:
– Я вот приехал… Они сказали, я все взорвать хочу…
– Hast du «Mein Kampf» gelesen? – рявкнул Христофоров.
– Я плохо знаю немецкий язык. Не понимаю, о чем вы меня спрашиваете… А теперь у меня еще и самоучитель отобрали, когда сюда повезли.
Христофоров вздохнул с облегчением: его запас немецкого тоже был исчерпан. Он перегнулся через стол, приблизил лицо к Фашисту и сказал сквозь зубы, щурясь и припуская характерный акцент:
– Ты есть предатель нации. Ты не читал книгу великого фюрера. Может, ты еврей?
– Я русский, – подросток почти плакал. – Русский я.
– Ну что же, посмотрим… – не поверил Христофоров.
Он медленно поднялся. Вышел из-за стола, взял в руки треугольник и принялся измерять уши Фашиста.
– Ты знаешь, что я делаю?
– Знаю, проверяете меня на расу.
– Молодец! Но ты все-таки не читал «Майн Кампф», и у тебя уши как у еврея. Ты не человек.
– Мне папа говорил, что фашисты не такие! Они за людей.
– Папа был прав. Но ты не человек. А что с такими надо делать?
– Сжигать.
– Как ты писал в твоей тетрадке, которую у тебя нашли воспитатели в детдоме?
– Да.
– Отлично!
В дверь постучали. Не дожидаясь ответа, в кабинет заглянула Анна Аркадьевна с томиком Пушкина. Она уже открыла рот, чтобы сообщить Христофорову, что поэму «Руслан и Людмила» пустили на бумажные самолетики самые младшие пациенты отделения – тихие одиннадцатилетние шизофреники Толик и Валик. Узнав об этом, Шнырьков то ли обрадовался, то ли расстроился – не понять, но катается по полу и требует укола. Может быть, вступление к безвозвратно утерянной поэме можно заменить отрывком из «Евгения Онегина»? Начало там короткое, да шибко бессвязное – она уже посмотрела. А вот письмо Татьяны очень даже ничего. Не хуже, чем «У Лукоморья дуб зеленый…» Да и Шнырьков успокоится.
Ничего этого, однако, она сказать не успела, потому что Христофоров сделал страшные глаза и обратился к ней незнакомым голосом, кивнув на понурого подростка:
– Группенфюрер! Вы вовремя. Допросить – и в крематорий.
Фашист побледнел и принялся раскачиваться вперед-назад. Анна Аркадьевна замерла с книгой в руках. Куда только не водила она своих подопечных: и в душевую, и на горшок, и в спецшколу, и на комиссию по делам несовершеннолетних… Но чтобы в крематорий…
Христофоров давно знал, что случайных совпадений не бывает и какой-то всеобъемлющий закон нанизывает события на шампур человеческой жизни в правильной последовательности, даже если правило это становится очевидным много позже. Но в следующий момент он едва удержался, чтобы не хлопнуть себя по ляжкам, когда на излете немой сцены женский голос с металлическими нотками сообщил откуда-то сверху: «Внимание! Сработала пожарная сигнализация».
Фашист встрепенулся и посмотрел на него, собираясь что-то сказать, но Христофоров жестом остановил его и с интонацией гестаповца штурмбаннфюрера Франца Маггиля из фильма «Вариант «Омега» с сожалением произнес:
– Ну вот, наш крематорий опять сломался!
Конечно, у любимого актера Калягина получилось бы лучше, но и у него вышло ничего, судя по лицам Анны Аркадьевны и Фашиста.
– Группенфюрер, допросить – и в газовку! – скомандовал он, пока воспитатель не испортила произведенный эффект неуместными вопросами, и, обернувшись к подростку, по-немецки спросил: – Знаешь, что такое газенваген?
Фашист совершенно побелел:
– Я знаю, мне отец рассказывал. Я не больной, я нормальный. Нормальный!
– Ну, это мы непременно выясним, – обнадежил его Христофоров. – У нас с тобой будет много дней, чтобы во всем разобраться.
Дней впереди и правда было много – не меньше, чем листов в толстой тетради с рисунками пушки, виселиц и подсчетов юного фашиста, сколько «русских свиней» ему придется истребить. Первый этап реализации нападения на Россию – план теракта в детдоме № 34 – тянул на два месяца пребывания в детском психиатрическом стационаре.
Христофоров открыл тонкую пока историю болезни и улыбнулся. Ему тоже пришел в голову план – план лечения Фашиста. Но им можно будет заняться через пару дней, сейчас есть дела поважнее.
– Славыч, сильно занят делами государственными? Просьба есть. Не телефонная. Ты психическим здоровьем нации ведаешь, так это по твоей части. Срочно? Думаю, да. Давай на днях после работы пива попьем?
Опустив трубку, Христофоров попытался вспомнить, когда он в последний раз обращался к однокурснику, ушедшему далеко вперед по административной линии, и не смог. Может быть, когда его поперли с заведования отделением из-за сбежавших по водосточной трубе двух детдомовцев? Нет, даже тогда не обращался. Но сейчас иной коленкор.