– Но отпустил. Почему?
– Боялся, что она задохнется.
– Нет, врешь, ты ее отпустил, потому что она сумела вырваться и закричала.
Омен сидел не шелохнувшись и смотрел мимо Христофорова.
– Вот выпишу я тебя… Как ты дальше жить собираешься, Ваня?
Вопрос отскочил от пустого взгляда, как горох от стены. Помолчали.
– Ты ничего мне больше сказать не хочешь? – на всякий случай спросил Христофоров.
Мальчик помотал головой и улыбнулся.
Значит, пора идти в женское отделение.
– С собачьим кайфом покончено? – спросил Христофоров на прощание. – Ты мне обещал тут им не заниматься.
Омен кивнул и улыбнулся.
У девочек дежурила Маргарита – «женщина с харизмой императрицы и четвертым размером бюста», как определял ее для себя Христофоров, сомневающийся в таких же внушительных параметрах ее профессионализма. Чуть что, она сразу обращалась к Христофорову.
«Ну, как поживают ваши мандавошки?» – вертелось у него на языке приветствие, пока он спускался по лестнице на второй этаж. С утра к нему уже подходила медсестра с женского отделения, но о надобности ничего не сказала. Значит, просьба от Маргариты.
– Что стряслось? – заменил он саркастическое приветствие на хмурый вопрос.
Маргарита сидела за столом, располагавшимся в кабинете строго под его столом, на этаж ниже: если топнуть ногой посильнее, тщательно уложенные волосы статной Маргариты запорошит известкой. Хотя зачем же топать? На собраниях трудового коллектива она здоровается с ним кивком головы, а в день рождения от нее даже приходит сообщение с поздравлением на мобильный телефон. Конечно, поздравления с утра вывешивают на общей информационной доске в холле больницы, но ведь не всякий прочитает и поздравит. Вежливая дама, зачем же известку…
– Ничего страшного, Иван Сергеевич. Посоветоваться хотела. У вас опыт, у вас талант. У меня девочка четырнадцати лет, не детдомовская, из приличной семьи. Но вот темнит что-то… Вы же разговорить умеете, не как психиатр – как психотерапевт.
– Суицид?
– Он, родимый…
– Вены или таблетки?
– Таблетки.
– Без фантазии…
– Говорит, сама не понимает, зачем сделала. Объяснить не может. Вы поговорите с ней у меня в кабинете, а я по отделению пройду. – Маргарита царственно кивнула ему на свое место за столом.
Христофоров хотел по привычке развалиться на стуле, но вовремя вспомнил, что он все-таки не у себя, с опаской оглядел тонкие алюминиевые ножки и уселся на диван – для беседы по душам так даже лучше.
Девочка имела вид бледный, но упрямый, а главное, была рыжей – плохая примета. Огненных пациентов, а тем паче пациенток в больницах опасаются не только анестезиологи, которым тонкокожий рыжик может выкинуть остановку сердца или другой сюрприз при наркозе. Психиатры нутром чувствуют бесовщину.
– Имя у тебя странное, – уставился Христофоров в карточку. – Элата! Древнегреческое?
– Злата, – девочка покосилась на карточку. – Вы букву перепутали. «З» надо, а не «Э».
– Надо же, – удивился Христофоров. – Жаль. Красиво было бы – Элата. Да и Злата красиво. Это тебя по цвету волос назвали?
– В честь певицы Златы Раздолиной, мама и папа на ее концерте в Ленинграде познакомились, – девочка накрутила на палец кудряшки рыжих волос.
– Не тошнит тебя больше?
– Нет. Меня же из обычной больницы перевели. Там промыли.
– Живот не болит?
– Нет.
– А болело что-нибудь до этого?
– Сердце болело.
– Отчего это у молодых девушек с красивыми именами болит сердце? – сделал заход Христофоров, но по упертому в него взгляду понял, что постучался не в ту дверь.
– Не знаю, – серьезно ответила ему девочка. – Просто ныло. Я маме сказала, мы даже УЗИ делали и кардиограмму. Все хорошо. Эффект роста, говорят.
– Сколько таблеток выпила?
– Я не считала. Все, что в аптечке нашла, высыпала и выпила.
– Видимо, у тебя мало болеющая семья. Ты в курсе, что таблетки разные бывают?
– Да.
– Ты хотела умереть?
– Тогда – да.
– А сейчас?
– Сейчас – нет.
– Почему тогда хотела?
Девочка вздохнула и уперла взгляд в его переносицу.
– Ну, ты же умненькая девочка. Что случилось? Зачем тебе понадобилось умирать?
– Ничего не случилось. Просто смысла нет.
– В жизни смысла нет?
– Да.
– В твоей или вообще?
– В моей, наверное. Я долго здесь буду?
– Не знаю, – честно признался Христофоров. – Может, месяц, а может, и три.
– А как же школа, я же отстану!
– Да зачем тебе школа? Ты же хочешь умереть.
– Я тогда хотела, а теперь – нет, – терпеливо повторила девочка. – Когда меня отпустят?
– Ну, голубушка, это не разговор. Мы тебя выпишем, а ты опять передумаешь. Женщины такие непредсказуемые! Рано пока о выписке говорить. Нам же гарантии надо иметь.
– Гарантии чего? – спросила девочка очень серьезно, закусив дрожащую губу, и Христофоров вдруг увидел, что разговаривает с ребенком.
– Гарантии того, что ты нашла смысл жизни, – вздохнул он. – Ну, или хотя бы попыталась. У меня тоже смысла жизни особо-то и нет, и таблеток под рукой море, и я знаю, какие пить. Смысла нет, а жить хочется. Понимаешь?
Есть в медицине неписаный закон парности случаев, и работает он чаще не в помощь, а вопреки. Нет чтобы двое подряд прооперированных больных выздоровели без осложнений или финансирование больницы не разворовали два раза, а надвое умножили… Этот закон хорошо знают работники экстренной медицины: привезли в начале дежурства больного с гнойным перитонитом – жди в ту же ночь второго.
По этому же закону Христофоров с напарником Жоном тащили в морг еще одного нетерпеливого гражданина в далекую новогоднюю ночь, изрядно подпортившую ему жизнь. После выходки покойника Василия и казуса с Лидочкой служебные романы у Христофорова не завязывались, а неслужебные сходили на нет, не успев дотянуть до звания романа, поскольку почти все время он проводил на службе, думал о службе, жил службой.
Встречается парность случаев и в психиатрии, но какого черта именно в его дежурство?.. Долго решали вопрос, куда класть новоиспеченного суицидничка. На отделении Христофорова все забито под завязку, и всем – от одиннадцати лет. Новенькому – десять, но поступок совершил почти взрослый.
Заплаканная мать, мнущийся и виноватый отец. Мелкий, уже промытый, похожий на невыспавшегося отличника бледный пацаненок таращил глаза. Успел врачам рассказать, что травил себя потихоньку, подбирал дозу и вот подобрал-таки, но чуть ошибся. Куда класть?
Христофоров распорядился: Шнырькова – к шизофреникам, товарищам по несчастью, пусть не обижается друг сердечный. А этого – в «четверку», вроде не буйный. Там как раз интеллектуалы.
До двух ночи Христофоров писал истории болезни, затем полез в Интернет и, стуча одним пальцем по клавиатуре, нашел то, что пригодится ему для лечения Фашиста: успех не гарантирован, но попытаться стоило.
Около четырех утра он заснул на диванчике, хотя спать дежурным врачам запрещено, особенно после обмусоленного журналюгами изнасилования ночью в палате тринадцатилетнего шизофреника Николая пятнадцатилетним дебилом Степаном – спасибо, не в его смену.
Узнав тогда новость, Христофоров удивился: его познания в этой области носили сугубо медицинский характер, но здравый смысл подсказывал, что содомия требует некоторой сноровки, которой при степени дебильности долгожителя отделения Степана ожидать было трудно. Он и ложку с трудом держал.
Вскоре оказалось, что вся история – не что иное, как попытка коварной мамаши Николая срубить денег с больницы, и не первая. Весть об «изнасиловании» дошла до детского интерната для особых детей, куда мамаша регулярно определяла Николая: там сочувствовали коллегам, переживавшим подобные неприятности впервые. Сами Николай и Степан ничего внятно объяснить не могли, а толковать мычание и извлекать из него аргументы следователи еще не научились, в отличие от журналистов. Зато пристрастно и не единожды исследованное анальное отверстие Николая несомненно показало: врет мамаша.
После нашумевшего и уже забытого обвинения распоряжение, запрещавшее прикорнуть дежурным на пару часов, никто не снял, хотя и проверять его исполнение не спешил. Привычно подумав о том, какие же журналюги все-таки падлы, Христофоров почмокал губами, представил большой брусничный пирог и заснул.
Борис Вячеславович, а попросту Славыч, был в своем репертуаре. Функционер в Славыче проклевывался еще в студенческие годы, а теперь окончательно вылупился и оперился в костюм тонкой полоски и нежного сиреневого цвета рубашку с таким же сиреневым галстуком, только на тон темнее.
Христофоров решил не снимать куртку. Он пришел не со смены, а потому в свежей рубашке, но мятой настолько, что было неловко даже ему, считавшему, что число извилистых складок в мозгу компенсирует равное им число складок на одежде. Мать сдала в последнее время, и выстиранное белье слоеным пирогом нарастало на гладильной доске…
Однако в кафе было жарко, и сидеть в куртке оказалось еще более неприличным, чем снять ее. Славыч скользнул взглядом по брючному ремню Христофорова и широко улыбнулся.
– А я его помню!
– Кого?
– Да ремень твой! Мы же им двери в электричке перематывали, чтобы они не открывались? Помнишь? На последней электричке ехали с девчонками!
Христофоров выудил из памяти: свист теплого ветра в открытых форточках, портвейн пацанам и игристое барышням, всклокоченным после купания, почти доступным и волнующе чужим. Пировали в вагоне одни – двери из тамбура не открывались, стянутые его ремнем, и редкие в поздний час дачники, чертыхаясь, послушно шли в соседний, не желая связываться с шумной молодежью.
– Никогда не забуду! – не унимался Славыч. – Я ж ботаник такой был, с конспектами все, в профсоюзе, а вы мне показали, что такое студенческая жизнь! Да я и женился потом через полгода…
Разделив восторг однокурсника и изобразив на лице печаль по поводу его давно развалившегося брака, Христофоров краем глаза глянул, что же держит брюки Славыча. Темно-коричневая полоса кожи глянцевой выделки с аббревиатурой JF. Он подтянул свой ремень – очень даже еще ничего, кожаный, доставшийся в наследство от отца, с массивной металлической пряжкой и глубокими поперечными трещинами по всей длине. Таким же растрескавшимся ремень был и в славном своем прошлом, что позволило Славычу без труда опознать его.
Христофорову было невдомек, что в гардеробе отца ремень лишь дремал, а принадлежал еще деду – Алееву Николаю Никаноровичу, земскому врачу города Шацка на Рязанщине, активному участнику Общества русских врачей в память Н. И. Пирогова. Впрочем, о деде по отцовской линии Христофоров ничего не знал, поскольку родитель его не придавал большого значения кровным узам в отношении не только потомков, но и предков. Как бы там ни было, теперь ремень земского врача поддерживал штаны Христофорова и, поскольку история его была сколь славна, столь и долга, вид имел весьма печальный.
Заказали по кружке чешского темного. После первого же глотка Христофоров начал отвечать на незаданный вопрос Славыча, ради чего он вытащил однокурсника на встречу. От Славыча ему нужна была либо административная поддержка, либо рекомендация плюнуть и не связываться. Ни того ни другого ожидать на первом глотке не приходилось, и Христофоров принялся рассказывать историю Ванечки, которого он не решился с ходу назвать Оменом, чтобы не сложилось предвзятого мнения.
– Мальчонка ко мне поступил занятный. Издалека направили, как в последнюю инстанцию. Но в глаза ему смотрю и вижу: не по зубам он мне. Аж мурашки по коже…
Факты биографии Омена он излагал со слов опекунши, видевшей в столичном докторе Христофорове спасителя. Родился мальчик в деревне Большие Березняки в семье потомственных алкоголиков. Мать его любила мужиков и водку одновременно, но водку больше, поскольку мужиков своих она, напившись, резала ножом. Первое убийство в восемнадцать лет признали самозащитой при попытке изнасилования. Второму сожителю повезло больше: он успел выхватить нож из рук беременной двадцатичетырехлетней возлюбленной и отделался порезами. Заявлять не стал, у самого рыльце в пушку, просто свалил подобру-поздорову, ни разу впоследствии не поинтересовавшись родившимся от него ребенком – Ванечкой.
У Ванечки меж тем уже был старший брат, отца которого не помнила, а может, и не знала сама мать.
После Ванечки, перед тем как загреметь надолго, она успела родить дочку, отец которой вскоре умер от пьянки, а также, как постановил суд, убить собственную мамашу. Во время ссоры схватила с печки чугунную сковороду и хлопнула старушку по голове, ничего плохого не имея в виду: просто хотела, чтобы та перестала упрекать ее водкой, мужиками, детьми от мужиков и тунеядством.
Старушка замолчала, но была еще жива, когда, дождавшись темноты, дочка выволокла ее за калитку стоявшего на сельской окраине дома и усадила в сугроб. Утром старушку нашли мертвой односельчане, но не удивились: от такой жизни она давно тронулась умом, заговаривалась, вполне могла выйти из дома ночью и забыть дорогу обратно. Сделанное для соблюдения формальностей вскрытие показало, что умерла она от переохлаждения, что было чистой правдой.
Обо всех фактах своей биографии мать Ванечки поведала по пьяной лавочке соседке. За язык ее никто не тянул, разве что черти, которых к тому времени она видела наяву так часто, что хоть здоровайся. Сказала куме, та – борову, боров – всем Большим и Малым Березнякам, а там и до следователей в городе дошло. Позже она отнекивалась, включала несознанку, уверяла, что спьяну оговорила сама себя, но бог любит троицу: на третий раз ее лишили свободы и того, что было ей нужно меньше всего, – родительских прав.
Родственников у детей не оказалось: отцы в бегах, бабка умерла. Мать и ее родной брат – мотают сроки. Причем дядька тоже за убийство: в шестнадцать лет изнасиловал и задушил соседку, старушку шестидесяти лет.
Вся эта история тянет на басни подлого журналюги, сочинившего их для бульварной газетенки, даже для опустившихся людей слишком много в ней криминала, чтобы быть правдой. Однако всё – правда, хочется нам этого или нет.
Детей уже оформляли в детский дом, когда в темное царство их жизни заглянул луч света. Родная тетя младшей сестренки Ванечки оказалась женщиной набожной, она и стала опекуншей.
Точнее, дело было так. Сперва душа ее болела за девочку – родную кровинушку, но органы опеки поставили ей почти мушкетерский ультиматум: одна за всех и все за одну. Трое или ни одного. Своих детей у нее не было, и бог все-таки любит троицу… Она решилась – и увезла к себе в город двух молчаливых братьев и пугливую девочку, которая в три года говорила невнятными слогами, причем солировали не традиционные «ма-ма», а что-то похожее на «мля-бля».
Старший мальчик, хмурый, сутулый подросток, опекуншу слушался и, похоже, уважал. За год он подтянулся в учебе настолько, что сумел стать крепким середнячком в классе, да и физически окреп. Проблем с ним не было.
Девочка через год осмелела и уже командовала опекуншей на правах младшего члена семьи, что бывает только у благополучных родителей.
Не изменился лишь Ванечка. Он по-прежнему мало разговаривал, был тих, вежлив, но каждый день с ним сулил новые открытия. От старшего брата опекунша узнала, что Ванечка ни разу в жизни не плакал и мог посреди дня лечь на кровать и долго лежать, скрестив руки на груди и безотрывно глядя в потолок. О чем Ванечка думал, оставалось загадкой.
Вскоре она смогла убедиться в том, что одной загадкой Ванечкина натура не исчерпывается. Во время обеда он писал в штаны и продолжал есть как ни в чем не бывало. Гуляя во дворе, тихий Ванечка неожиданно залезал на дерево и оглашал округу отчаянным воплем: «Помогите, убивают!»
Внезапно проснувшаяся страсть к чтению была у Ванечки избирательной и носила конкретное имя: Агата Кристи. Любовью к детективам она объяснялась с трудом, ведь никакие иные авторы и книжки мальчика не интересовали.