Снаружи нет палаты, в которой соседка рассказывает о чем-то смачном, называемом «за щеку», а другие понимающе ржут, и только дурочка на крайней от двери кровати невпопад подмемекивает.
Снаружи нет осени, которая зависла, как экранная заставка компьютера – серое небо, желтые листья, падающие картинно медленно, словно по кругу, в обход закона всемирного тяготения. Ранней осенью светло, а вот поздней будет тошно. Может быть, эту неминуемую позднюю осень она гнала от себя, когда пила таблетки? Да, и ее тоже.
Она лежала в белой пещере, устроенной за пределами времен года, где-то на краю жизни и времени. Было душно и тесно, как в чулане, но именно в чулан ей все время и хотелось забраться. Дома чулана уже не было, но была мамина гардеробная. Мама уже забыла про чулан, ей и невдомек, что Элата пряталась теперь под подолами платьев, среди туфель – как привыкла с детства. Прикрывала дверь и сидела под ворохом висевших платьев, представляя, что снаружи – не существует. И она сливалась с этим несуществованием и тоже пропадала, вылуплялась из женской оболочки и рождалась бесполым Голумом в своей скрытой ото всех и всего темноте. Если бы не надо было посещать школу и быть правильной девочкой, она не покидала бы квартиру, не раззанавешивала окна, вообще не подходила бы к ним.
Красивое имя – Элата, так она и будет теперь себя называть. Злата – для обычной жизни, Элата – в Зазеркалье. Похоже на Олю и Яло в старом детском фильме, который мама однажды нашла в Интернете, сказав, что это любимый фильм ее детства. Они смотрели его вместе. В первый и последний раз.
Соседки вскоре затихли. Та, что рассказывала про «за щеку», чмокала во сне губами: снился ей посыпанный сахаром рогалик с румяной корочкой – в детский дом однажды спонсоры привозили такие на праздник. А ее личные спонсоры водили иногда в «Макдоналдс» – там тоже вкусно кормили, но ни эти спонсоры, ни гамбургеры ей не снились.
Та, что у дверей, тяжело вздыхала во сне – она плыла в серых и теплых, как кисель, водах бесконечной реки, которая вытекает ниоткуда и течет в никуда. Как и та река, она не помнила родителей и не знала, что ждет ее впереди, с ее диагнозом этого и не надо.
Все вместе они двигались в похожем на комету городе навстречу темной сентябрьской ночи и новому, обещавшему толику солнца дню, а девочка с новым именем Элата крепко сжимала во сне кулаки – так, что утром, когда она проснется, на ладонях останутся налитые кровью лунки от ногтей. Они немного поболят, минут пять, не больше, а потом исчезнут до следующего утра.
Перед тем как заснуть, она успела сочинить красивый ответ доктору о том, что захотела расстаться с детством, сделать следующий шаг на пути к смерти после первого – рождения. С подростковой горячностью решила пройти этот и все другие шаги сразу, разбежаться и перемахнуть через них, как бабочка, но споткнулась и растянулась на краю пропасти, не успев ни перелететь, ни свалиться. Ударилась о землю и превратилась в Элату, совсем как в сказке, только не доброй, а наоборот, как и положено в Зазеркалье.
Хорошее объяснение. Но утром оно забылось.
Удав опять полз наверх слишком медленно. Шнырь устал считать за ним ступеньки и вздохнул с облегчением, когда рядом с удавом загарцевала лошадка. Все шло по знакомому сценарию.
Неделю назад его перевели из любимой четвертой палаты, но он продолжал туда заглядывать. Манил его загадочно спокойный мальчик Ванечка, притягивал, как магнит. Может быть, потому, что не говорил много слов, как другие дети и взрослые. Он вообще почти ничего не говорил и смотрел на стеснительно заглядывавшего в палату Шныря, как питон на кролика, уже запущенного в его, питона, клетку, за полчаса до обеда. Прожив с ним в палате дольше прочих, Шнырь знал маленькие и большие секреты Ванечки и даже хотел настучать о них Христофорову, но все никак не мог этого сделать: когда помнил о своих намерениях – боялся Ванечки, когда забывал о страхе перед Ванечкой – забывал и о его секретах. А теперь еще новая забота у него появилась – стихи Пушкина.
Брякнул замок, дверь растворилась.
– Теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать. Но вы, к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня, – нараспев, как учила Анна Аркадьевна, произнес Шнырь.
Первые две строчки дались ему с трудом, все время вылетали из головы, но когда засели, то уж прочно – как гвоздь в стене, по самую шляпку. Дальше пошло проще, и вот – целых пять.
– Ты чего, Шнырьков? – попятился от него Христофоров и привычно посмотрел под ноги. Лужи не было. Выходит, терапия начала действовать, и Шнырь, как и должно быть в периоды ремиссии, вновь выстраивает причинно-следственные связи: не хочешь описаться – вовремя сходи в уборную.
– Руслан Илюдмила, – торжествующее улыбаясь, сказал ему Шнырь.
– «Евгений Онегин», – мягко поправил его Христофоров и потрепал по плечу. – Ты молодец.
Сегодня он заступал на суточное дежурство – это значит, что вечером будет очередной сеанс с Фашистом, что требовало уединения в кабинете, невозможного днем.
Пока он на ходу лишь заглянул в «четверку».
Омен, как обычно, смотрел прямо, но не очень заинтересованно, не на него, а в него, как смотрят в «Черный квадрат» Малевича, сам по себе совсем неинтересный, но будто что-то внутри скрывающий.
Суицидничек сидел на кровати и шевелил губами, проговаривая каждое слово, которое выводил в тетрадке. Существо – умытый и подстриженный – лежал на боку и изучал крашеную стену.
Фашист при виде Христофорова встрепенулся и заулыбался: после нескольких вечеров, проведенных в кабинете, ему казалось, что он имеет чуть больше, чем другие, прав на внимание доктора.
Христофоров кивнул, но поздоровался с одним только Существом.
– Доброе утро, Павел Владимирович! А вам идет ваша новая стрижка.
– Я не человек и никогда им не стану, – прохрипел подросток, не оборачиваясь.
– Никогда не говори «никогда», – парировал Христофоров удачно пришедшей на ум фразой из телевизора (бывает польза и от сериалов, которые вечерами в соседней комнате смотрит мать). – Вы, Павел Владимирович, через час ко мне зайдите. Сейчас мне с карточками поработать надо, а потом с вами поговорить хочу.
– Вы, Павел Владимирович, – передразнил его уязвленный Фашист, выждав безопасное время, за которое Христофоров удалится от палаты. – Что же нам говоришь, что ты – Существо? Врешь, значит?
– Не вру.
– Чем докажешь?
– Я живу не как человек.
– Так что ж тебя тогда не отвезли в ветлечебницу, где животных лечат?
Даже Омен оторвал взгляд от стены и улыбнулся.
– В «собачий кайф» играл? – спросил он у Существа и, получив отрицательный ответ, добавил: – Хорошая игра. Человекам в нее играть запрещается.
– Я и не человек… – заверил Существо.
Опять с утра медсестра на лестнице поймала, просила поговорить с этой, как ее, Златой. Родители небось непростые… Они главврача дергают, он – заведующего, тот – Маргариту, она поручила медсестре обратиться к Христофорову, как будто, кроме него, заняться девчонкой некому.
Христофоров давно понял, что родственники пациентов похожи на неразумных детей, катающих на горе снежный ком, а потом скидывающих его с вершины: шум-гам, камушки в разные стороны, эхо по ущельям раздается. Толку от этой забавы нет, зато детишки при деле, и не ведают они о том, что спущенный ими снежный ком все равно полетит по спирали закона затухания административной ответственности и разобьется о лежащий внизу булыжник, давно скатившийся с горного склона… И вот снова несется на булыжник снежный ком, а он лежит и даже не пытается увернуться, ибо ему уже все-рав-но.
Вчера взлохмаченная мамаша нарисовалась под конец рабочего дня, в неприемные часы. С порога яростно:
– Психологи все – дураки, это я давно поняла. Тут есть кто-то, кто может мне помочь?
Христофоров привстал.
– Вы попали к психиатрам, почувствуйте разницу. Что вас к нам привело?
– Он не хотел жить!
– У нас тут половина не хотела жить. Каким образом не хотел?
– Он сел на подоконник и сказал, что спрыгнет, если я не включу ему компьютер! Мне никто не может помочь, я вынуждена отправить ребенка в это ужасное – вы понимаете, доктор?! – ужасное заведение!
Очередная мать-одиночка, еще один экзальтированный сынок. Но вот он, Христофоров, не грозился выпрыгнуть из окна в двенадцать лет. Правда, и компьютеров тогда не было, а вот отобрали бы – кто его знает…
– До трех лет мы его воспитывали по книжкам. А теперь я осталась одна, я работаю. Но ребенком же кто-то должен заниматься. А, доктор?
Говорить «это ваш ребенок, вы и должны им заниматься» Христофоров перестал еще лет пятнадцать назад, на практике убедившись в губительном влиянии сего откровения на родительские умы. После такого ответа одни мамаши, кто почувствительнее, начинали плакать прямо у него в кабинете, другие, кто по- злее, писали жалобы главврачу, кто принципиальнее – в комздрав, кто похитрее – приносили конфеты, кто дальновиднее – коньяк. Но так или иначе подразумевали, что заниматься ребенком в любом случае теперь его святая обязанность, коли попало их дите в это ужасное, ужасное, ужасное заведение.
– На вот тебе конфеты, я побежала, мне на права сдавать, – сказала одна такая мамаша в последний родительский день, сунула ждавшему ее весь день сыну в руки кулек и – была такова. Христофоров потом битый час с раскисшим парнем в игровой сидел – конфеты ел и в шашки играл, хотя рабочий день давно закончился.
Когда ты – булыжник, лежащий под горой, от обязанностей не поотлыниваешь, даже если изо всех сил пытаться убедить себя, что тебе «все-рав-но», потому что все равно стало еще пятнадцать лет назад, а теперь «все-рав-но» – это профессионализм.
«Все-рав-но. Даже если очень стараться», – хмыкнул Христофоров, предвкушая, как выйдет из отделения завтра утром и сразу завернет в хинкальную, где имел обыкновение пропустить стопочку-другую, а потом махнуть рукой и просидеть еще часа два в углу, делая вид, что читает газету.
Но до хинкальной еще почти сутки…
Взял из стопки «на выписку» первую историю болезни. Полистал, пробежался глазами по нехитрой типичной биографии одного из пациентов отделения: родился кое-как в семье алкоголиков, мать умерла, отец сидит, мальчик воспитывается бабушкой, оформившей опеку. Эпилептические припадки, деменция, навязчивые идеи.
Христофоров вспомнил, как парнишку привезли.
– Я прилетел к вам с Сириуса, приземлился в Пушкине, летающую тарелку уменьшил во-о-от до таких размеров. – Худосочный мальчонка сблизил ладошки. – Спрятал ее под кустами у памятника Пушкину. Создал себе из клеток человеческую кожу, но не хватило одного компонента – слёз. Ими надо кожу смазать, чтобы крепче стала. Вот меня сюда и привезли, тут они есть.
– У нас этого компонента много, тебя привезли по адресу.
– Вот это хорошо! Моя кожа должна быть как у вас, у людей. На моей планете этого компонента нет, вот я к вам, на Землю, и прилетел.
– Сириус – это звезда, – поправил Христофоров.
– Планета! – дернул плечом Худосочный и восторженно, дружелюбно заулыбался. – Я лучше знаю, я ведь там живу.
«К агрессии не склонен», – сделал Христофоров пометку в карточке. Большинство пациентов с бредовыми идеями горячо отстаивали свои фантазии и не терпели возражений. Отстаивали не меньше недели – до тех пор, пока не начинали действовать лекарства.
– Моя кровь – драгоценный минерал, – как по писаному продолжал пацаненок. – В своей летающей тарелке я оставил большое сокровище для вас, землян. Угадайте, что?
Христофоров сделал вид, что задумался, развел руки:
– Сдаюсь!
– Бактерии моего народа! Когда вы, земляне, вымрете, я ими все тут заселю. Вы не думайте, что я просто так, я тут как шпион бегаю, – хихикнул он и, очень довольный собой, мелко-мелко задергал плечами.
– А бабушку ты тоже с Сириуса привез? – осторожно спросил Христофоров и кивнул на дверь.
– Зачем? Ее я тут создал, обтянул кожей. Она же робот. Хорошо я вас обманул, да? Раз вы подумали, что она человек! – захохотал мальчик так, что бабушка приоткрыла дверь и просунула в кабинет голову.
Христофоров махнул рукой, дверь закрылась.
– Вот видите! Я ею управляю, кнопка управления у меня на руке, – мальчик поднял руку и указал пальцем на запястье.
Есть дети, которых надо разубеждать в ложности придуманных ими сюжетов, взятых на себя ролей. Это был не тот случай: лучше быть пришельцем с Сириуса, чем умственно отсталым сыном убийцы и алкоголички. Все, что он, Христофоров, может сделать, – подобрать лекарственную терапию, она подействует на время, потом эффект снизится, надо будет подбирать новую.
Он пожаловал к нам с Сириуса? Отлично. Сказать бабушке-роботу, чтобы просила у районного психиатра направление на медико-социальную экспертизу. В нашей стране можно быть трижды шизофреником и четырежды дебилом и не получить пенсию, которую теперь дают не по болезни, а по степени ограничения жизнедеятельности. Поди еще докажи ее, степень эту. Но пришельцу с Сириуса повезло, в этом районе амбулаторными психиатрическими делами ведает бывший сослуживец Христофорова. Позвонить ему, не забыть. Ну а уж в заключении он сейчас им напишет, пусть попробуют инвалидность не дать.
Христофоров приосанился, вспомнив скандалец, устроенный им на комиссии лет десять назад, когда пациента с последней стадией олигофрении обязали проходить медицинское освидетельствование каждый год для подтверждения факта ограниченной жизнедеятельности.
– Вы что, думаете, поумнеет он за год, что ли? – орал он в кабинете, забыв про притихшую за дверями очередь и подтащив поближе к столу, чтобы лучше разглядели, идиота.
– Идиоты, – заключил он, а послушный подопечный благостно улыбнулся: ему нравился знакомый голос Христофорова, хотя смысл слов он не понимал.
Следующий больной – Витя. Имбецильность средняя. «Итак, что мы имеем с гуся?» – проворчал Христофоров. Витя был получен им обратно от бесследно исчезнувшего практиканта. Хорошо только пять человек для пробы успел ему передать. Двадцать процентов в баре…
Читая дневник о поведении мальчика, который надо было вести раз в три дня, но практикант вел от случая к случаю, когда случалось ему побывать на отделении бодрым и выспавшимся после ночных смен, Христофоров все выше поднимал брови – до тех пор, пока, даже не глядя в зеркало, почувствовал, что похож на филина, уставившегося блюдцами глаз в темноту.
В темноту смотрел и Христофоров. Хорошо, что многочисленные проверки и комиссии никогда не вчитываются в дневники о стационарном житье-бытье пациентов. Им историй болезни хватает.
«В режиме отделения удерживается без грубых нарушений. Обслуживается частично медперсоналом, – читал Христофоров. – В течение дня ходит по палате, периодически кричит, успокаивается, когда дают еду. Увидев врача, залезает в карманы. Не найдя ничего съестного, становится раздражителен. Отталкивает доктора, ворчит. Учитывая получаемую терапию азалептином и галоперидолом, с целью профилактики возможных побочных действий к терапии присоединены таб. акинетона 0,002 по т* 3 р/д, с коррекцией дозы по состоянию».
Ну что ж, какова главная заповедь медицины? Noli Nocere. Практикант олигофрену Вите не навредил – и то хорошо.
Да и что он сам написал бы про этого благодушного имбецила? Так, это в другую тетрадь: «Агрессии не проявляет, но и к деятельности не стремится. Был на свидании с матерью, интересовался только продуктами…»
Еще десять карточек – и к бабам.
– Как тут у вас? – буркнул Маргарите. Графики у них, что ли, совпадают? В один день дежурят.
– Мать девочки… – начала Маргарита, протягивая ему тонкую еще историю болезни. Но Христофоров остановил ее жестом. Он знать не хотел ни noblesse oblige родителей девчонки, ни их самих. Ему своих дебилов достаточно.
– Ну как? – буркнул рыжей, вошедшей и усевшейся перед ним, как ученица на первой парте: рука на руке ровно по краешку стола, в рот глядит, будто он ей сейчас лекцию на час закатит.