— Должны быть любители. — Он подумал. — Карл тоже злобный.
— Нет, — сказал я сердито. — Моя злоба не такая, как у Карла. У него, как тебе объяснить, выходит человечнее, понятнее. Когда он орет, все прекрасно понимают, почему и за что. Когда он прекращает орать, то предлагает выпить. Злоба умирает в тот момент, когда Карл закрывает рот. Я злоблюсь молча. Коплю. До седьмого колена уже накопил. Чувствуешь разницу?
Он опять удивился.
— И прикольно так жить?
— Да нет. Просто это мой способ отношения к миру.
— Чем же мир тебе так досадил?
Теперь удивился я.
— Не знаю. Может, и не досаждал вовсе. Я таким родился, понимаешь?
— Как же, ты бываешь очень милым.
— Это не я, это алкоголь.
Мы дружно призадумались. Пойдем, сказал мальчик. Всегда нужно попробовать. Не получится развести, так развлечешься.
От полноты счастья я несколько покобенился, но поспешил уступить. Кто знает, какая фантазия будет следующей; как позвал, так и прогонит. И вообще, нищие кобенятся, но не выбирают.
Мы начали с турфирмы «Россинант». Прелестное название, хотя, подозреваю, они спутали Россинанта с Буцефалом, или Байярдом, или пламенными и громоподобными конями Гелиоса, или бессмертными Балием и Ксанфом — теми летающими вместе с ветром сыновьями гарпии и Зефира, которых боги подарили Пелею в день свадьбы. Хорошо хоть не кони Диомеда.
— Почему? — спросил Григорий любознательно.
— Кони Диомеда, — сказал я, — они питались человечиной.
Мальчик почесал за ухом.
— Да, — согласился он. — Это скорее название для банка или, там, фонда. «Кони Диомеда»... И что, так и жрали?
— Да, — сказал я. — С большим аппетитом. И очень быстро потом бегали.
— Ну вот, видишь, как подходит. Те тоже жрут и потом бегают. Здравствуй, Митенька.
Сначала я подумал, что он поздоровался с не замеченным мною внуком или правнуком подошедшего, и даже заглянул под журнальный стол. Это ни к чему не привело.
— Здравствуйте, мальчики, — приветливо сказал подошедший. — Куда-то собрались?
Я с интересом посмотрел на него. Митеньке было сильно за шестьдесят; любя правду, следовало бы сказать — около семидесяти. Его длинные, не седые, но сизые волосы были собраны в аккуратный хвост, на виске аккуратно вилась кокетливая, тоже сизая, прядь. Неимоверной длины и худобы тело было задрапировано в складки ярчайшей гавайской рубашки — с пальмами, морем, попугаями и подробным изложением в картинках сложной жизни знойных южных красавиц. В морщинистой загорелой руке он держал оранжевую вельветовую куртку. На запястье руки в ряд висели пять иди шесть золотых цепочек разной толщины. Я осторожно глянул в окно. За окном валил густой снег. О этот юг, подумалось мне. О эта Ницца.
— Ага, собрались. Хотим с друзьями в Швейцарию съездить, отдохнуть. Скучно здесь.
Что ты мелешь? спросил мой удивленный взор. Какая такая Швейцария? Раскрыть рот я не дерзнул.
— В Альпы, на лыжи? — улыбнулся Митенька. — Пейзане в национальных костюмах, отель в горах, дрова в камине, грог в горле? Нет, мальчики, ехать надо в вечное лето... Только это того стоит, только это. Свет, море, — он произнес еще с десяток восторженных слов. Все это можно было прочитать и на его рубашке.
Григорий игриво ущипнул меня за ухо.
— Это вот он уперся, хочу, говорит, в Цюрих, да на Женевское озеро, да в Люстгартен...
— Гришенька, Люстгартен — в Берлине.
— Да? Тогда, значит, Баумгартен.
— А Баумгартен — это неизвестный тебе философ, — буркнул я.
— Но мысль-то я правильно обозначил?
Я пожал плечами.
— Поверьте, — перенес на меня свой пыл Митенька, — не губите свой отпуск. Снег, холод — это оскорбление всему живому. Заветная мечта всего живого — перестать бороться, погрузиться в нирвану, вкусить тепло и покой — на берегу, под сенью...
— Да, да, — сказал я. — Море, пальмы, голоса птичек.
— Покрытые снегом горы устрашают! Они подавляют, унижают, лишают иллюзий, навязывают мысль о ничтожестве сущего, доводят до депрессии. Горы, покрытые прелестными зелеными одеждами вечной весны, ободряют и утешают, нежат... Как вы одеты? — он брезгливо ткнул пальцем в мой свитер. — Как должен быть одет человек? Он гордо прижал руку к груди. — Легко! Человека ничто не должно отягощать, и прежде всего — одежда. Вы чувствуете свое тело, вы дышите, вы свободны в движениях. Праздничные краски — праздник в душе. Швейцария! — Последнее слово он произнес с глубочайшим презрением.
— Мы посмотрим, — сказал Григорий.
— Посмотрим? Да я вот принесу, кстати, и проспекты. Посидите, мальчики, Соничка сварит кофе.
Митенька кивнул Соничке, кинул свою куртку на диван рядом со мной и ускакал.
— Что за чушь? — прошипел я, улучив минуту. — Какой Цюрих?
— Чего ты не понимаешь? Нам ведь придется бежать, так или нет? Я и готовлю пути. Лучше заранее подготовить, я что, не прав? Купим у Митеньки тур, все дела.
— Да почему Швейцария?
— Все революционеры бегали в Швейцарию, — сказал он убежденно.
— Да, в кантон Ури. Только Крис не побежит. Ни в Цюрих, ни в вечное лето. Она, я так подозреваю, вообще с места не сдвинется. Будет приносить моральную и религиозную жертву.
— Побежит, если ты ее уломаешь.
— Каким это образом?
— Ты имеешь на нее влияние, — сообщил он все с той же убежденностью. Я спохватился.
— А я-то почему должен куда-то бежать?
— Куда ж ты денешься? Крис без тебя точно не поедет. И вообще никто.
Определенные сомнения я испытал, но слышать это все равно было приятно. Мальчик улыбался, положив руку мне на колено. Добродушная матрона Соничка подала кофе. Я не просил тебя показывать мне азы развода на мне же самом, сказал я.
Вернулся Митенька. Я посмотрел на глянцево-яркую кипу буклетов в его руках, и сердце во мне неожиданно сладко замерло. Ядовитое беспощадное небо высоко стояло над неведомым мне миром. Он лежал в потоках воды и света, плыл блаженным островом, и в пронзительной синеве вокруг отразились его берега, желтые откосы, белые стены домов над обрывами, капризные изгибы деревьев и опирающихся на деревья пар, пятна садов, квадраты виноградников, лошадки, пастухи — и замок, замок на вершине холма. Улыбающийся Митенька рассыпал вместе с ворохом цветных картинок ворох разноцветных слов — прелестные пряные имена стран. Неожиданно для себя, я понял, чего мне хочется.
— Галапагосские острова, — сказал я твердо.
Григорий кивнул с безмятежностью двоечника, но Митенька удивленно и вежливо запротестовал.
— Ну что вы, что вы. Тяжелый климат, холодное течение, скудная природа, не налажен туризм, какая-то банановая республика...
— Природа там вовсе не скудная, — сердито ответил я. — Самые большие в мире черепахи, игуаны, земляной конолоф, десять миллионов пауков и эндемичные виды флоры. А Эквадор — хорошая страна.
— И что вы будете делать среди черепах и пауков?
Этого я, конечно, не знал. Раскаленные пустыри овеваются двенадцатью ветрами, которые дуют одновременно, а черепахи черны, как вдовий траур, и тяжелы, как сундуки с серебром. Негостеприимные скалы, которым давали свои имена пираты, пестро покрыты птицами. Океан вливает свою пену в темные бездонные пещеры и выбрасывает на ровные полосы пляжей куски дерева и кокосовые орехи — привет от прекрасных пальмовых островов, лежащих где-то на юге. Камни и пепел. Злые чары.
Митенька покачал головой.
— Бали, Полинезия! — крикнул он. — Туамоту, Банаба! Сейшелы! Каролинские, Маршалловы, Маркизские острова!
— Значит, нельзя Галапагосские? — спросил я.
— Да почему нельзя? — удивился Григорий. — Мы заплатим.
Он посмотрел на Митеньку. Митенька разъярился.
— Деньги! — возопил он. — Есть вещи важнее денег! Вы обязаны понять это, пока молоды, пока все не стало слишком поздно! Нельзя познать жизнь, не познав ее праздника. Жизнь как женщина — она недолго ждет. Она отворачивается от старости, смеется над сединами. А, тогда вы возалчете наконец возлюбленных объятий и захотите в них прийти — на своих старых ревматических
ногах, неся кошелек, как сердце. И тщетно, тщетно, потому что деньги всегда берут, но не всегда дают взамен то, что вы надеялись купить. Я старый человек, — он сморщился, — я должен быть благодарен за крохи, я благословляю каждую дарованную мне кроху, несколько капель из чаши жизни... Так пейте же! — Он топнул ногой. — Пейте, пока и ваш счет не пошел на капли!
— Хорошо, хорошо, — сказал я беспомощно. — Туамоту так Туамоту.
Мы вышли на улицу. Снег казался синим, лиловым. Фонари и витрины горели призывно и ярко. Люди неслись веселым табуном.
— Черт бы его побрал с этой чашей, — сказал я. — Того и гляди, захлебнемся.
— Он хороший дядька. С приветом, конечно, — ответил Григорий философски. — А кто без привета.
С этим я согласился. Нужно иметь очень сильный привет, чтобы так одеваться и вести такие речи, разговоры в пользу бедных.
— А что плохого? Ему одиноко. Жена умерла, сын погиб, внучка сторчалась. Я с ней в одной школе учился, с Лизкой. Смешная девка, тоже, как ты, книжки читала. Ну и спятила.
Я не нашелся, что ответить. Мальчик встряхнул свои меха, остановил машину. Мы сели и покатили. Покатили в банк.
Увидев, куда именно мы приехали, я высказал желание погулять вокруг, пока мой молодой друг будет улаживать свои дела. Банки с такими громкими названиями наводили на меня ужас. Я судорожно представлял персидские ковры, запасы живописи, запасы улыбок, подневольную энергию клерков — и скользкий блеск лестницы, на которой я неминуемо упаду. Я ткнул пальцем в первую попавшуюся на глаза вывеску: «Зайду сюда». И вместо банка вперся — о позор, о ужас — в редакцию «Новой российской цевницы».
Я уже упоминал этот славный журнал. Упитанное детище авангардной науки, выходившее в глянцевой обложке, на прекрасной толстой бумаге, за последние несколько лет незаметно подмяло под себя множество не столь презентабельных научных журнальчиков, ловко сочетая функции мерила вкуса и жандарма мнений. Редакцию «Цевницы» и круг ее постоянных авторов составляли люди, в разные времена и по разным причинам отторгнутые Акадэмом. Поскольку никому из них не мечталось завоевывать мир из печального положения парии, оставался единственный выход: объявить себя авангардом. Продукция авангардной науки, как это часто бывает и с продукцией авангардного искусства, нашла почитателей не в силу своих достоинств, а благодаря нагло преувеличенным недостаткам науки традиционной. Смешно, но эти же недостатки они и позаимствовали без исключения у акадэмиков: строго регламентированный полет фантазии, обязательный набор ссылок на необязательные труды, умалчивание одних, восторг перед другими, сварливое признание третьих. Будучи авангардом, и регламентацию, и полет, и восторг они довели до абсурда. О чем бы в «Цевнице» ни писали, все выходило изящно, праздно и мелко; с другой стороны, писали там далеко не обо всем. Я иногда даже поражался, до чего узок круг тем авангардной науки и как страшно далека она от подлинных научных устремлений и идеалов.
На лестнице я чуть не сбил с ног Волю Туськова. Пока я неохотно, но мужественно приносил извинения и здоровался, Воля чертил взглядом пространство за моей спиной и руки держал в карманах куртки. Потом, когда это не помогло, он все же смирился: правую руку подал мне, а левой поправил на носу очки. И очки, и глаза за очками были какие-то тусклые.
— Привет-привет, — сказал я в третий раз. — Давно тебя не видно.
— Было бы странным обратное, — ответил Воля брезгливо. — Я не хожу по кабакам.
Да-да, подумал я, ну что же, я не сомневался; изощренным ум острит и совесть. Но мне очень хотелось спросить, как в Акадэме относятся к факту его деятельности в авангардном журнале. Конечно, я сдержался. Незаметно для меня времена могли измениться. Молодой человек, образованный и с направлением, — как сказал о Воле один милейший деятель, процитировав, сам того не зная, Щедрина, — теперь, вполне возможно, не имел надобности двурушничать и таиться под псевдонимом. Теперь, возможно, перед лицом всего мира он мог принимать заслуженные ласки по обе стороны баррикады; обе стороны энергично прославляли его ум и ученость. Надеюсь, вы делаете необходимые поправки: я мог злопыхать, но Воля действительно был образованным молодым человеком. Не зря учился у Аристотеля.
Пишу докторскую, говорил Воля. Член редколлегии. Курсы, лекции, доклад, доклад, грант. И знаешь, сказал Воля, я написал кое-что о Тартаре, возможно, тебе это будет интересно. Научное переосмысление поэтического смысла.
Он так и сказал. Воля, сказал я, что ты — ты — можешь написать о Тартаре? О золотых лугах, героях, белом огне, Пирифлегетоне? Это архетипы, сказал Воля, набор архетипов. Тартар — это концепт, за которым ничего не стоит или стоит все что угодно, по твоему желанию. Не жизнь и смерть, а просто представления о жизни и смерти, у всех разные. Ты заметил, какой сейчас интерес к оккультизму? Да, сказал я. Почему? Прикладная мистика, сказал Воля, очень удобно. Делаешь шаг — и нет границ между сном и явью, а потом еще шаг — и ты на своей кухне, в собственных привычных границах. Так и Тартар. Компактность самой идеи, многообразие ее выражения, безопасность — если ты понимаешь, о чем я. Как там Аристотель? Да, сказал я, понимаю, о чем ты. Аристотель здоров. А все равно Тартар есть, я его не придумал.
В квартире XXI века царил настоящий разгром. Вещи и книги устилали пол толстым слоем палой листвы. На раскрытых книгах стояли чашки с недопитым кофе. Одна из штор была сорвана с окна, ею было прикрыто что-то грубо бесформенное, лежащее на столе. На стенах появился ряд новых плакатов. Все вместе комически походило на логово анархиста в отставке или ученого анахорета, друга муз и науки.
— ОК, — сказал Григорий. — Какое мероприятие сегодня самое попсовое? Поэзостриптиз в «Ночах Валгаллы»? Поэзостриптиз в «Ночах Валгаллы». Вот туда и пойдем.
— Нас пустят? — удивился я.
— А чего нет? — удивился он. — Сейчас переоденемся.
Он стянул свитер. Я смотрел на его узкую гладкую спину, движение тонких лопаток. На плече сзади двигался вместе с лопаткой неразличимый иероглиф маленькой татуировки.
— Так и будешь пялиться? — спросил он небрежно, мимоходом касаясь меня. Просто он прошел мимо, я сидел на дороге к шкафу.
— Чем мне следует заняться?
— Ты разве не голоден? Загляни в холодильник.
Я поплелся на кухню.
— Эй, погоди! Взгляни-ка, пойдет? — из шкафа было извлечено дивное, зеленое блещущее.
— Мы ведь не в цирк, — сказал я осторожно.
— Человеку с твоими наклонностями нужно иметь более изящные вкусы.
Я обиделся.
— Изящный вкус — это и есть любовь к блеклым тонам, строгому рисунку, идеальной невыразительности.
— Вот как? — он опять зарылся в тряпки. — А что наденешь ты? Точно, вот это, — извлечен был необъятный бархатный пиджак. — Цвет ночи! — гордо сказал мальчик. Цвет ночи украшали ослепительные пуговицы: должно быть, звезды. Я только сглотнул.
— Давай-давай! Вот у меня есть к нему специальная рубашка.
Специальная рубашка также оправдывала свое название.
— Я этого не надену, — сказал я.
— Ты хочешь, чтобы нас впустили, или нет?
— Нет ли чего другого?
— Это клуб, а не кафедра, пойдешь нарасхват. И, знаешь что, купи себе что-нибудь белое.
— А?
— Ты Митеньку невнимательно слушал. На Туамоту жарко.
Мы еще какое-то время попрепирались. Мальчик, как и следовало ожидать, победил. Он смеялся, кривлялся, метался по квартире с той или иной тряпочкой в руках и оделся в итоге очень миленько. Я мрачно нацепил предложенное мне невыразимое и далеко стороной огибал зеркало, чтобы не увидеть в нем ожидаемую фигуру преуспевающего сутенера. Мы кое-что съели и отбыли. Ну-ну.
«Ночи Валгаллы» были самым дорогим и модным клубом города. Наученный горьким опытом, я не отождествлял вывеску с содержимым и не надеялся на встречу с валькириями, героями и тому подобным. Все же «Ночи» меня удивили, оказавшись скучнейшим добропорядочным заведением, из тех, что любит еще не растлившаяся буржуазия: с безликим политкорректным интерьером, безликой холеной обслугой и безликой дорогой кухней.