Голубая ель(Рассказы и очерки) - Гулак Евгений Андреевич 2 стр.


…Погожим и теплым днем сорок третьего, в первый день бабьего лета, вступили в село наши. А спустя несколько дней всей округой хоронили старшего лейтенанта Матиенко, перенеся его прах в наглухо заколоченном гробу с острова на сельское кладбище, заметно разросшееся за годы фашистской оккупации. Хоронили со всеми воинскими почестями.

После тех похорон как-то сразу сдала и начала слепнуть бабка Ксения. По ночам, бывало, когда внуки крепко засыпали, она приглушенным голосом шептала, словно молилась:

— Как ты мог, Матюша, выдержать такое? Почему мне, старухе, не открылся, ничего не сказал?

— Эх, стара! — вздыхал тяжело Матвей, поглаживая в темноте своей шершавой, как рашпиль, ладонью голову внука Николки. — Клятву я дал, мать, нашему Петру: детей его сохранить… За наши с тобой муки уже началась расплата. Видела, как погнали супостата?! Только пыль столбом стоит. А за нашего Петра я сам с ними, иродами, поквитался…

Как-то поутру в промозглый, дождливый день дед Матвей подался в район. Оттуда заявился на машине с военными людьми. Долго водил прибывших с ним по своему подворью. Заглянули они тогда в стодолу, и в погребок, и в амбар. Связав две лестницы в одну, даже в старое гнездо аистов забрались. Целую охапку оружия разного погрузили в машину, а еще пачку документов, завернутых в кусок старой клеенки.

После того случая и заговорили в селе разное: будто дед Паровоз все долгих два года партизанил, по-своему мстил оккупантам за сына Петра, за свою рану, за надругательства, чинимые фашистами на родной земле.

Вот тогда-то люди и начали восстанавливать в памяти загадочные случаи убийств, о которых нет-нет да и писала местная газетенка.

Однажды на пустынном берегу Сулы в высокой траве нашли трупы фашистского офицера и его любовницы — переводчицы гебитскомиссариата. Их кто-то заколол. Пистолет и личные документы гитлеровца как в воду канули.

Долго ломали себе голову оккупационные власти по поводу убийства полицая, проживавшего в одном из сел близ Чернух. Как-то поутру родные вражеского запроданца обнаружили у себя во дворе воз, запряженный парой коней. На том возу под сеном лежал труп предателя. Ни оружия, ни документов при нем не оказалось…

* * *

Года три не был в родных местах полковник Андрей Горан. Скучать по ним начал. Бывало, проснется чуть свет, а глаза открыть не торопится: боится вспугнуть дорогие сердцу видения. То Сула ему приснится с поросшими лозой и осокой берегами, с песчаными отмелями на быстрине. То вдруг лицо брата Митьки всплывет, словно из тумана, с немым укором во взгляде. «Забывать нас начал… Нехорошо, брат, нехорошо! А мы тебя все лето прошлое ждали…» И отзовутся те братовы слова в груди Андрея Петровича щемящей тоской. Да и письмо последнее Митькино прямо-таки царапало по сердцу.

«Умер дед Матвей… Не стало деда Паровоза, — сообщал брат. — Не дождался даже ледохода. Пошел как-то на берег лодку конопатить и не возвратился… Рядом с Петром положили, как сам велел…»

Раз десять перечитывал Андрей Петрович это место из письма. Тогда же твердо решил: еду!

Хотя в телеграмме Горан-старший указал дату своего приезда, брат Митька дня три дежурил на автобусной станции…

А потом за ужином до самой полуночи текла беседа братьев, двух старых солдат.

Андрей Горан подростком покинул родительское гнездо в грозном сорок первом. Временами заявлялся в отпуск на весьма короткий срок. Это здесь когда-то детство его прошло. Тут был его отцовский дом, его причал…

— Ну как, решено? Проскочим завтра на Сулу? — уставился Митька на брата, с головой ушедшего в воспоминания.

— Едем! И никаких гвоздей! — сбрасывая с себя груз прошлого встрепенулся Андрей Петрович.

…Чтобы не вспугнуть тишину раннего утра, не потревожить людской сон, за городскую черту шли на веслах. Лишь миновав Слободу, на самых Лазирках опустили в воду мотор. Увлекаемая сильным течением и мощным винтом, лодка легко скользила по речному простору.

Стремительно уходили назад берега. С недовольным кряканьем взлетали над речной поймой дикие утки. Воздух насквозь был пропитан болотной прелью и забытым за зиму запахом луговой травы.

А вот и деда Матвея причал. Скованные цепями попарно, на высокой воде покачиваются притопленные лодки. «Какая же из них дедова?» — силится угадать Андрей Петрович в остроносых суденышках лодку, сделанную руками Митьки и подаренную деду Матвею.

На причале ни души. Не маячит теперь на берегу нескладная, так хорошо знакомая всем фигура деда Паровоза. Немотно и тоскливо стало без него, без его ворчливого голоса. «Да и за рекой, за островом некому теперь присматривать», — с огорчением решает Андрей Петрович.

— Теперь тут хозяйничает внук Матвея, Николай, со своим сыном Матвейкой, — словно угадав мысли брата, говорит Митька. — По выходным наезжает из города. Николай у нас в райкоме секретарем по пропаганде работает. Многое в характере от деда Матвея унаследовал. Так же реку беззаветно любит… А как ее можно не любить-то, Сулу нашу! — философски заключает он. Затем глушит мотор, ловко вываживает его в лодку и, привычно балансируя на полусогнутых ногах, пересаживается на весла.

— Сойдем на дедовом острове, малость ноги разомнем, а то совсем отекли… А потом уже будем выгребать выше, — советует Митька, разворачивая лодку в сторону полузатопленной суши.

Остров утопает в зеленом дыму. Вербы, посаженные руками деда в разное время, спускаются ровными, как солдатские шеренги, рядами к самому берегу. В глубине поднялись к небу старые деревья. Первую вербу дед посадил в память сына Петра. С той вербы дядьки Петра и пошла шуметь роща.

Стояли братья Гораны на берегу, молчали. Волнами набегающий весенний ветерок ласково перебирал трепетные листья на деревьях. Из-за речной глади, прямо из воды, огромным оранжевым поплавком всплывало солнце. И в тот час откуда-то из поднебесья над речным простором полилось грустное клокотанье.

— Слышишь, Андрию? Аисты весенний танец исполняют, — совсем тихо заметил Митька, а потом, задрав подбородок кверху, стал наблюдать за звеном аистов, спиралью возносящихся в небо.

Горан-старший ничего не ответил. Не мог он словами выразить чувства, теснившие ему грудь. Ликующий, немного тоскливый клекот аистов сливался с веселым журчанием вешних вод. И эти тревожные звуки будоражили кровь, вызывали в памяти образы тех, кого уже не было в живых. Старому служаке Андрею Петровичу Горану хотелось крикнуть во всю мощь своих легких, да так, чтобы его голос взвился над простором, чтобы его услышали во всех уголках огромной страны: «Во веки веков никогда не иссякнут в наших сердцах высокие помыслы о тебе, родная земля, как никогда не сотрутся в памяти людской подвиги тех, кто отдал за тебя свои жизни!»

ГОЛУБАЯ ЕЛЬ

Еще утром прапорщик Харченко узнал: приказ на его увольнение в запас подписан. К этому событию он готовился. Тем не менее весь день ходил как потерянный.

Вот и сейчас сидел Владимир Кононович дома один в опустевшей квартире. Разные мысли лезли в голову. Тесно им было там. Потому и не находил себе места.

Старший сын Ленька утром домой заявился. В новой офицерской обмундировке. Школу прапорщиков окончил с отличием. Получил назначение в «батину» часть. Порадовал. Выложил все новости, на ходу проглотив пирог, который мать испекла по такому случаю, заторопился. Едва успела Аннушка крикнуть вдогонку: «Сынок, приходи пораньше, чтобы мы с отцом не маялись». «Мама, я уже не маленький». Посмотрела мать на сына и залюбовалась: высокий, статный. Брови словно две стрелки над голубыми лучистыми глазами. Сын перехватил взгляд матери, улыбнулся в ответ. Ушел, резко хлопнув входной дверью. В серванте недовольно отозвалась посуда. Она словно разделяла чувства родителей: «Опять к своей невесте подался. Эх, Лидуха, Лидуха! Сколько ты всем нам радостей и горестей доставила…»

А потом и Аннушка с младшими детьми засобирались в кино.

— Пошел бы с нами, отец, развеялся! — кинула уже с порога.

— Идите, идите! Я дома посижу, — заторопился со своим решением Харченко.

Оставшись один, он раза два неторопливо промерил просторную квартиру. По привычке потрогал батареи. Подумал: «Горячие. Неплохо начали отопительный сезон».

А за окнами ноябрь срывал последние листья с почерневших деревьев. И где-то в сумеречном небе тревожно кричали вороны. Должно быть, к снегу.

«Нет, с такой жизнью и заскучать недолго», — ворчал Харченко, снимая с вешалки шинель и шапку… Его как магнитом тянуло к людям, в казарму, в свою третью роту.

Сразу же за калиткой — улица. Дома лишь с одной стороны, вторая заканчивается оврагом. Там внизу оборудовано стрельбище. Ряд четырехквартирных домиков тускло поблескивает шиферной кровлей. Под окнами грядки, фруктовые деревья.

Когда-то, лет десять назад, вызвал Харченко командир и говорит: «Посовещались мы тут и решили тебе, Владимир Кононович, дать трехкомнатную квартиру со всеми удобствами, на втором этаже… Передай Анне Савельевне. Обрадуй». Командир ждал от старшины третьей радостного согласия. А Харченко стоял перед ним и неловко мял в руках фуражку. «Спасибо за внимание, Гайк Аввакович! Только мы туда не пойдем. Нам с Аннушкой и нашей детворой надо пониже да к земле поближе».

Полковник Гургенян не стал настаивать на своем решении. Знал: велика любовь Владимира Кононовича к земле, ко всему живому и сущему. С огородом, садом, кроликами и птицей готов возиться без устали. Да и то взять: всегда детям свежая ягодка — с грядки, еще теплое яйцо — прямо на сковородку. Крепкие, здоровые у него дети, славно сбитые.

Этой хозяйственной жилкой объясняется то, что в те нелегкие пятидесятые годы он по доброй воле взвалил на свои плечи еще и прикухонное хозяйство. Не командир хозяйственного взвода Поприщенко, а он, старшина третьей радиороты. И день свой рабочий Харченко начинал задолго до общего подъема. Чуть свет его фуражка мелькала то у свинарника, то возле крольчатника. А когда поздней осенью, обычно к Октябрьским праздникам, к солдатскому столу следовала прибавка, Харченко с довольным видом вышагивал по столовой.

«Ну как, ребятки, сальце?» — спрашивал весело. И в тон ему один из ротных острословов отвечал: «После такого сальца, товарищ старшина, не мешало бы увольнительную в Ромашки». Голос шутника тонул во взрыве хохота.

Знали в гарнизоне хорошо: из тех дополнительных килограммов свежины Харченко себе не возьмет и маленькой дольки… Только через склад, только по накладной. А как же иначе? О его строгости к себе многие знали, а те, кто не прочь был поживиться за чужой счет, даже побаивались его. И не без основания.

Однажды старшина Поприщенко, земляк и сосед Владимира Кононовича, забросил удочку в разговоре: «Володя, я взял в совхозе поросенка. Один он у меня зачахнет. Пускай в твоем стаде с месячишко побегает, Окрепчает — заберу». «А мне что? Пускай бегает», — без видимого энтузиазма согласился Харченко.

Как-то в свинарник заглянула жена Поприщенко, острая на язык Явдошка. Пошарила своими горячими, как угли, глазами вокруг. А потом спрашивает у молоденького солдата, который разливал в кормушки кухонные отходы: «А де тут наш, „кованый“?» Солдат, не долго думая, ткнул пальцем в первого попавшегося поросенка. «Ни! Це — не наш. Наш был побольше. Этот какой-то зачуханный, — заупрямилась Явдошка. — У нашего, помню, пятачок был белый, а у этого — черный». Солдат про себя чертыхнулся, но смолчал. Старшине же доложил: «Приходила жена Поприщенко. Шум подняла. Сказала, чтоб ихнему поросенку на шею бирку отличительную повесили и получше за ним ухаживали». «Хорошо, — крякнул Харченко. — Сделаю бирку, чтобы не было обезлички». Взял да и привязал матерчатую повязку на манер спортивного номера на боку поросенка с фамилией его владельца.

Весь гарнизон после этого случая помирал со смеху. Сам Поприщенко вечером украдкой с мешком заявился в свинарник. Молча забрал и так же молча унес поросенка, а тот всю дорогу визжал, будто его живого положили на горячую сковородку. Долго потом Явдошка не здоровалась с Аннушкой. А Владимир Кононович только улыбался: «А как вас, земляков, научишь жить по чести?»

…В тот холодный, по-ноябрьски промозглый вечер шел Харченко, может, в последний раз в свою третью роту. Шел медленно, вдыхая холодный воздух. Из-за палисадников приятно тянуло шинкованной капустой, огурцами и помидорами, а еще — увядающим укропом.

Окна поприщенковой квартиры не светились. Должно быть, все уехали в город за покупками. Днем у его сарая оглушительно трещал мотоцикл. Между сараем и гаражом для мотоцикла заметил Харченко шевелящийся клубок. Подумал: «Никак, Дружок на цепи заарканился. Советовал же Степану: купи другую цепь. Выбрось этот поводок-удавку».

Владимир Кононович открыл калитку во двор соседа, заспешил к сараю. Так и есть — собака запутала на шее поводок. Харченко взял Дружка на руки и начал раскручивать цепочку из плоских металлических звеньев. Пес ожил. Раза три глотнул воздух, а потом радостно заскулил, благодарно лизнул руку Владимира Кононовича. Тот потрепал пса, достал завернутый в бумажную салфетку пирожок с мясом.

— Возьми, Дружок. Приобщись и ты к нашему празднику. Нынче Ленька к нам приехал, сын. Скушно тебе одному. Понимаю, сам из дому по этой причине сбежал.

Умный пес Дружок. Преданный. Из породы сибирских лаек. Ему бы сейчас в лес, белковать с хозяином. Сколько раз Владимир Кононович просил соседа: «Продай! К чему он тебе такой. Для охраны мотоцикла заведи обыкновенную дворнягу». А тот ни в какую. Помнил старую обиду. У Дружка красивые, вечно навостренные уши. Был и хвост, красивый, всегда поднятый бубликом. Хвоста теперь у Дружка нет. Остался обрубок. Кто-то посоветовал Степану: отруби, злее будет. Тот взял и отрубил собаке хвост. Боялся за свой мотоцикл с коляской. А какая же это лайка без хвоста?

С такими вот мыслями и миновал он КПП. Когда проходил вертушку, заглянул в окошко дежурки. С красной нарукавной повязкой сидел за столом сержант Тихомиров, из его роты. Тот самый, которого он, уходя в отпуск, оставлял за себя. Харченко кивнул ему и пошел дальше. А мысли теперь вились уже вокруг Тихомирова. Парень требовательный, любит во всем порядок. Но нет у него к людям подхода. Вспомнилось, как он инструктировал сержанта перед отъездом. Все обязанности Харченко напомнил Тихомирову, все разложил по полочкам. Что и как следует делать.

Потом они ходили по казарме. Прошли в ту ее часть, где располагались подчиненные Тихомирова. У кровати рядового Конкина остановились. Старшина знает: Конкин — пензенский. Окончил, как и его сын, радиотехнический техникум. Толковый солдат, но замкнутый. Совсем недавно ушел от них отец. И теперь мать одна воспитывает дочь — школьницу. Конкин, как специалист первого класса, получает надбавку к своей солдатской зарплате. Если разобраться — не так и много. Но накопит за два-три месяца и отсылает переводом. Такая заботливость солдата трогает Харченко.

— Тихомиров, — спрашивает старшина, — от кого получает письма Конкин?

— Признаться, товарищ прапорщик, я этим не интересовался. Одно знаю: в нашем взводе ему нет равных в передаче телеграфным ключом.

— А знаете, какой поступок совершил ефрейтор Белов, когда ездил домой в краткосрочный отпуск?

Сержант морщит лоб:

— Кажется мне, кого-то спас. Но кого и как — точно не знаю…

— Вот то-то и оно, что не знаете. А знать обязаны… Ефрейтор все десять дней работал в родном колхозе на комбайне вместе с отцом, — поясняет Харченко. — Сами знаете, какие погодные условия были прошлым летом…

А Тихомиров ему в ответ:

— К чему мне такие подробности? Мое дело, чтобы люди службу несли исправно. Чтобы двоек на занятиях не хватали, на дежурстве чтоб не дремали…

— Да?! — только и вымолвил ему в ответ Харченко.

«Вот и доверь такому роту, — думает Владимир Кононович, осторожно ступая по обледеневшему строевому плацу, срезая путь к своей казарме. — Нет, мой Ленька не такой. Он еще дошкольником поименно знал солдат третьей роты. Да и чутье у него на хороших и плохих людей острое. Они, дети, тонко чувствуют, кто к ним с добрым сердцем, а кто с горьким пряником».

Назад Дальше