Тата лодку остановил, сетку у меня с пальца снял и говорит:
– Больно?! Худ тот рыбак, который не знает и не слышит, как рыбе в сети и на крючке больно.
А сетку надо дальше ставить. Ещё два раза мне за ноготь зачаливало. С тех пор знаю я, как рыбе в сети больно. …А как попадёт много белой рыбы и в лодке чешуя от неё, сразу вспоминаю про ноготь и палец ноет. А то некоторые: «Пусть ловят другие, а мы будем есть». …Про то, как рыбе больно, ты у Юрика попытай, он зверей ловит…
Емеля замолчал, и Алёша больше не спрашивал его ни о чём.
Дождь то стихал, то принимался вновь, но, похоже, сеял последний запас. Сквозь лёгкое марево глядело яркое солнце. Оно словно проверяло своими многочисленными лучами, чтоб на всём лежали маленькие слезинки, упавшие с неба.
Черёмуха уже пропускала капли, они, стекая по листве, собирались в большие, тяжёлые. Алёша, стараясь угадать, откуда упадёт следующая, ловил их в ладони или на язык. Он искал глазами очередную каплю, когда в проём между нависшими ветками черёмухи, в проголызину, как бы сказал Емеля, увидел… радугу. Она исходила из середины реки полупрозрачной лентой, похожей на вышитую окаёмку полотенца.
Чудо. Лёгкое видение. …Начало радуги – такое близкое! – парило над поверхностью воды, как пламя над газовой горелкой. Подумалось Алёше, что за цветную дугу-тесёмку Земной шар надёжно подвешен на огромной рождественской ёлке. Порвись тесёмка, упадёт шарик и разобьётся…
– Ну как коняга? – засмеялся Емеля.
Алёша вздрогнул! Он и забыл, что не один.
– Я нашему Лёшке сколько говорил: раскрась дугу краской, всегда с радугой будешь. Нет, не желает. …А ты чуешь – дождь уже прошёл и капает только с кустья, капли набухшие, тяжёлые. И если ветер дохнёт, с веток густо посыплет, прозвенит по воде. Словно под дугой глухой колоколец подвешен, лошадь уже запряжёна в телегу, вскидывает нетерпеливо головой, переступает с ноги на ногу, поджидая хозяина. …Погодим уплывать, пока радуга. Добро?
Весь оставшийся день не покидала Алёшу радость.
Расставив рогатки, ходом плыли до места ночёвки. От лодки к берегам расходятся лёгкие волны. С берегов нависли ивовые кусты, нагнулись, чтобы воды испить. В гуще ив перелетают с места на место, разговаривают птицы. …Плёсо тиховодное, вся река усыпана лопушками. Весло переворачивает некоторые из них тыльной стороной, которая по цвету светлее наружной. И кажется, что это следы, что кто-то бежит сзади и толкает лодку. Алёша улыбается.
– Хорошо! – повторяет он в который раз.
– Да, хорошо, благодать. Вот для других эта лодка вертлявая, а для меня самолучший, самонадёжный корабль.
…Рыбаков в условленном месте встречали Юрий и Женька. У них уже давно был распалён костёр, дым от которого, цепляясь за ветки деревьев, здороваясь с ними за руки, тёк над рекой, привлекая к себе любого странника. И, известное дело, в отодвинутом с самого жара котелке томился чай с листьями ароматной смородины.
Хорошо лежать на пахучих еловых лапах у жаркого костра, особенно если несколько минут назад похлебал вместе с друзьями из большого походного котелка свежей ухи с зелёным лучком. Лежишь этак на спине в дрожащем коконе света, окружённом непроницаемой темнотой. Шевелиться не хочется. Под лопаткой чувствуешь еловый сук, с одного бока подбирается холод, с другого – приятно греет огонь. Сам уставился в ночное небо, с которого, сквозь кроны сосен, глядят на тебя звёзды. Костёр пощёлкивает, пускает иной раз щепотку искр!.. Они взмывают вверх, хотят, наверно, достать до далёких светил. …Но где там?! – гаснут ещё в начале пути. …Кажется, что и сам ты стремишься ввысь. Звёзды приближаются… приближаются… Или это небо наклонилось над тобой?..
– Лёшка! – сдёргивает одеяло сна разболтавшийся, как всегда, Емеля. – Уха-то из твоих щук. С одников только снимать худо.
Когда пошевелишься, и холод, и тепло огня чувствуются намного сильнее. Алёша повернулся на бок лицом к костру. Поправляя постеленный на еловые лапы плащ, вспомнил, как совсем недавно Емеля, прямо на весле, чистил трёх пятнистых длинномордых рыбин.
Емеля между тем рассказывает:
– …Вот все знают, что у нас из церковного колодца самолучшая вода. Особенно огурцы солить – не темнеют! Уже эксперимент проводили. Из всех колодцев воду брали, из ручья, из реки – темнеют. А из церковного колодца – нет. Потому как ключ. Я только оттуда воду пью. …Но никто не ведает, не знает, что в нашем комке глины, в нашем холме ещё один ключ имеется. Потаённый. Родничок не родничок – а проклюнулся он прямо на дорожке, что от моего дома к реке идёт, аккурат на восьмой ступени. Маленький-маленький. Такой, что его заметишь разве летом, где-то в сенокос, на самом рассвете, иначе солнце высушит.
Проснёшься ещё в потёмках, сидишь, свежий крепкий чай пьёшь, ждёшь первых лучей солнца.
Кругом минута пробуждения!..
И вот пора.
Спустишься: так посмотришь или рукой погладишь – на три-четыре ступеньки влажно. …И днём, когда по дорожке проходишь, тоже… вспомнишь, ребята, про родничок и светло на душе делается. А то, что только в самую сухую погоду видно, так разве в дождь малый родничок углядишь? Может, если копать, и сильнее побежит…
…Глядя на огонь, обнимающий дрова, Алёша засыпал. Сквозь дрёму он уже не разбирал слов, сказанных Емелей, голос которого, переплетаясь с песней небольшого, впадающего в реку ручейка, убаюкивал. …Над длинным, почти в рост человека, костром виделась, а может, снилась Алёше огненная лодка осиновка.
– Стреляют! Стреляют! – Емеля замахал во сне руками, ворочаясь, скатился с лежанки, угадал ладонью на уголь, ловко перескочил тлеющий костёр и замер, сидя на корточках и придерживаясь за землю руками.
Уже никто не спал. Все – Алёша, Юрий и Женька, стояли и смотрели на большое розовое зарево со стороны деревни. Оттуда слышались частые сухие выстрелы.
На крик Емели не обратили внимания.
…Алёша стоял, захватив правой рукой кончик еловой разлапистой ветки, Юрий закуривал, нервно чиркая спичкой, Женька, обняв молодую осинку, почти повиснув на ней, тянулся головой на тонкой шее, да и всем телом, к зареву.
– Это из ружий! Из ружий это! – заторопился он, переступив на месте. – Из автоматов по-другому. Помнишь, у нас на дороге бандитов ловили? Я слышал. Ту-ту-ту-ту! Ту-ту-ту-ту! Потом из большого какого-то: бу-бух! А это из ружий. Из ружий.
– …Боеприпасы, – почти прошептал Юрий. – Не должно быть… – Помолчав, он крикнул на Женьку: – Заливай костёр! Домой!
– Вы с Алёшей берегом, мы с Женькой на лодке. – Емеля, сообразив, в чём дело, побежал к реке. Застучал по дну лодки веслом, выплёскивая воду. – Женька! Возьми ведро из-под живцов, залей, правда.
Юрий стоял ещё с полминуты, что-то соображая, и опомнился, только когда Женька стал лить на угли принесённую воду. Юрий сорвался, шибко зашагал по тропинке. Алёша едва поспевал за ним. Слышно было, как уже вдогонку, Емеля крикнул:
– Это шифер! Шифер на доме трещит!
Скоро Юрий сбавил ход, и Алёша смог перевести дух. От неожиданного пробуждения, от крика Женьки: «Горит! Горит!», у него всё ещё болел затылок, а в груди дрожало. Он старался вспомнить прерванный сон, но не мог.
Лес не узнать, его словно вымазали углём. Везде тёмные пугающие пятна, то пней, то валежин. Тропинка заросла, и приходится пробираться сквозь кусты, которые, цепляясь за одежду, недовольно шепчут, стараясь расцарапать лицо.
Небо просветлело, звёзд на нём уже не видно. Вспоминаются вчерашние слова Емели: «Что ты, Алёшка, по такой погоде искр не бойся. Не запожарит. Звёзды между ветками висят, а ничего, так куда искрам?! Не боись, не боись…»
…Перед самой деревней, когда живое зарево заняло полнеба, Юрий обернулся и сказал:
– Телятник горит.
Люди, почти вся деревня, стояли на безопасном от огня расстоянии и смотрели. Языки пламени, дрожащие, обнимающие всё, что горит, шумно, с потрескиванием, поедали свою жертву. Вокруг по земле плясали тени, горела трава. Кое-где по сторонам, огромными колёсами, чернели рулоны сена, иногда ловившие на себя блики пожара. Тушить было бессмысленно. Крыша уже обвалилась, и шифер не щёлкал. В огне видны были почерневшие бетонные сваи – основа всего сооружения. Тёмный дым от пожарища, в отсутствие ветра, по дуге поднимался в небо и вновь опускался где-то за деревней.
– Что простые?! – крикнула Нюра на подходящих к телятнику Алёшу и Юрия. – На пожар без ведра, без багра не ходят. Загодя готовятся!
– Нюра!
– Стой ты на месте!
– Стой на месте! Без тебя тошно! – унимали её из толпы.
Но она, раскрасневшаяся, потная, с пустым оцинкованным ведром, всё металась вдоль пожарища в истерике:
– Молитесь хоть, кто крещёный!
Несколько человек затаптывали горящую траву, словно пританцовывали. На всех лицах огонь оживления. От пожарища дышит жаром – не подходи.
– Ой! Ой! – кричал кто-то. – Ой! Ой!..
Алёша обернулся на крик. …Среди людей, которые переговаривались вполголоса, лежала на траве старуха, две женщины подкладывали ей что-то под голову. С растрёпанными седеющими волосами, с налитым кровью лицом, она совала правую руку под пиджак, чтобы придержать сердце:
– Ой! Ой! Ой, батюшки-свет!
Беготня и выкрики Нюры, треск и щёлк огня больно действовали на старуху, в которой Алёша узнал свою соседку. …Юрий прикурил от горевшей травы, внимательно посмотрел на Алёшу и отошёл в сторону. Алёша запомнил его лицо, распалённое пожарищем…
…Когда совсем рассвело, а из-за тёмного леса поднялся жёлтый огонь солнца, на который нельзя смотреть, к Алёше, впавшему в оцепенение, подошёл Юрий и тронул за плечо:
– Алексей? Алексей?.. Пошли, Алёша, со мной в одно место. Пошли! Черники наедимся спелой.
Алёша взглянул на него и не сразу узнал, глянул на пожарище, на людей с другой стороны телятника, очертания фигур которых сквозь струи тепла и дыма искажались, и пошёл за Юрием. Казалось Алёше, что он всё ещё всматривается в себя, в свои чувства.
Шли не меньше получаса. Алёша не оглядывался по сторонам, ни о чём не думал и видел перед глазами только узкую тропинку да ноги Юрия в чёрных резиновых сапогах, быстро передвигаемые при ходьбе. Алёша старался шагать след в след, иногда ему казалось, что идут они в солдатском строю. …Наконец стали подниматься в крутую гору, где земля на тропинке выбита ногами, а может, смыта дождём, отчего оголённые корни похожи на ступени. Вокруг стройные сосны. Они напомнили Алёше о местном кладбище.
Поднялись на холм, с которого открылся великолепный вид на голубой далёкий лес. Гора здесь крутая, с песочными осыпями. Если не слабый, если голова не кружится, осторожно подойдёшь к самому краю и глянешь вниз. …Спуск не такой отвесный, как представляешь, кое-где по нему островки травы, чем ниже, тем травы больше. В самом начале подъёма поросли ольшаника и осинника, видно, как на ветру поворачивают они свои зелёные ладошки; а чуть выше по склону, несколькими десятками копий, стоят и лежат вразнобой высохшие ёлочки, может быть, скатившиеся с кручи. Посмотришь на них и поневоле отступишь от края шага два-три, а потом окунёшься глазами в вышину. Широко! Гляди и гляди, пари над землёй той светлой птицей, которая крыльями своими мечтает обнять мир. Минута прошла, вторая… Да кто их считает?! Сколько ни дыши ширью, ни пей голубую даль приоткрытым от удивления ртом, не сможешь наглядеться, не захочешь оторваться… Но всё-таки обернись назад. С противоположной стороны холма горка небольшая, а дальше – сколько может видеть глаз – ровное место и сосны, сосны, сосны… – страна сосен, между ними вытянувшиеся берёзки; подлеском: невысокие ёлочки да причудливо изогнутый можжевельник; кое-где зелёный мох перемежается с беломошицой, что напоминает расстеленную на столе карту.
– Вот, Алёша… Внизу река. А это наш бор, на который мы всей деревней по грибы ходим. Хотели его до деревца вырубить, да мы не дали. …Садись, Алёша! Хочешь так, земля тёплая, а хочешь… – Он схватил приставленную к сосне доску и положил на землю. – Вот! Садись, садись, ешь чернику. – И сам уселся, захватил пальцами несколько ягод и отправил в рот. – Это Мишина Горка. Давно, говорят, жил у нас такой. Больной очень. Воды ему нельзя было пить, опухал. С Богом разговаривал. Рано и умер. …Вот он эту горку и облюбовал. Если в деревне долго нету – знают, где искать. Вот и я Мишину Горку приметил. – Он, опираясь на руки, слегка запрокинул голову, прикрыв при этом глаза. – А знаешь, выйдешь из дома в потёмках, спать уже не можешь. Над рекой, в деревне и по полю туман, густой-густой… Или лучше иди в сентябре, когда приморозки. …На переходе, особенно если вечером полоскали, тоненький ледок – смотри не поскользнись. Всё поле от инея белым-бело, будто молоко пролито, и опять скользко…
– Ну да, – перебил Алёша, ему была неприятна радость Юрия, когда одежда пахнет ещё дымом пожара, – наверно, ночью Млечный Путь отдыхал и брюхо распорол.
Но Юрий почти не обратил на эти слова внимания, только на секунду слегка приоткрыл глаза и глянул на Алёшу.
– …А я всё равно иду. Хотя в стоптанных галошах и скользко. Свитер впопыхах забыл – зябко. Руками себя обнял, а всё тороплюсь-тороплюсь.
У нас от полянок сначала кустарник, лиственные, и только потом сосны. Но я иду не так, как мы шли, – от реки, а иду кругом, через бор. Шагаю быстро, нет-нет да и побегу…
Подходишь к Мишиной Горке и поневоле шаг сбавляешь. Ног не чуешь, себя не чуешь, наперёд знаешь, что будет! Не в первый раз. Если тихо, то слышно, как на переборе шумит река. А снизу… свет поднимается, потому как круто и нет там земли…
Не заметил как, а ты уже на самом чупушке Мишиной Горки. Шёл ли последние метры, а может, летел?
Внизу, где река, немного сбоку, лицо солнца. Нигде его ещё не видно: ни в деревне, ни в поле. И ты знаешь это! А тут оно уже улыбается, как морщинки разбежались от него в разные стороны красные лучики, зажгли стволы сосен. …И вот стоишь, словно среди огромных свечей, маленький карлик. И молиться хочется и креститься… Падаешь на колени…
– Молиться в церкви надо, да и про сосны я уже где-то слышал, – опять что-то дёрнуло Алёшу.
Юрий внимательно, как на пожаре, посмотрел на него, с силой сжал веки несколько раз, отвернулся и сказал тихо:
– Худо дело. Учит тебя Емеля, учит, а ты всё как дурак. Глупый ещё… – искал он слова, – молодой. Да и я такой же…
Юрий ещё что-то говорил, но Алёша больше не слушал, не мог слушать, то, что таилось в нём с самого пожара, поднялось во весь рост, вытянув свои лапы в Алёшины руки и ноги; внутри закипело. «Глупый», «дурак» – это бы он стерпел. Но… – «молодой!». В школе его так и звали: Зелёный, или ещё: Одуванчик. «Ладно! – распалял он себя. – Ладно!» …Вспомнилось, как в таких случаях отвечал Серёга. Алёша улыбнулся нехорошо.
– Знаешь что? – спросил он Юрия, который глядел куда-то вдаль и ел чернику. – Как вас по батюшке? – Словно не знал, как дядьку зовут, а может, и забыл.
– Серафимович. Дед у нас чудак был, не знаю, чего ему вздумалось так отца назвать.
– Юрий Серафимович, а ведь Колобок тоже долгое время думал, что он разносторонняя, так сказать, круглая личность. Пока однажды не получил пинка и не улетел высоко-высоко, стукнулся лбом о луну и стал стремительно падать вниз, удивляясь, как невероятно быстро увеличивается в размерах этот Земной шарик.
Юрий помолчал немного.
– А знаешь, Лёша, ведь Колобок – это хлеб. – Он лёг на землю, раскинув руки. – Давай в небо глядеть.
Алёша ничего не ответил. Слова Юрия: «Колобок – это хлеб» – поразили его. Он посидел несколько секунд и тоже лёг, примяв мох и раздавив, наверно, не одну черничину, которые в отместку замарали пиджак. Со стороны кажется, что тела двух людей, лежащих на бору, выросли подобно грибам: земля вытолкнула их наружу, и они теперь в объятиях мха и ягодника.
По небу плывут лёгкие с неровными краями облака. Наблюдаешь за ними и успокаиваешься, ни о чём постороннем не думаешь… «Облака – белогривые лошадки», – пришло Алёше в голову. Как же давно не лежал он вот так где-нибудь в парке отдыха или лесу, не смотрел в небо и не угадывал, на что похоже очередное, выглянувшее в окошко между кронами облако.
…Со временем начинает казаться, что это не облака проплывают куда-то, а ты сам, раскинув руки и ноги, обдуваемый ветром, летишь!.. И даже не ты, а вся Земля. А деревья-волосы шумят кронами, сопротивляясь встречному ветру. Пахнет мхом, прелой хвоёй, ещё чем-то, все эти запахи мешаются в один, с детства знакомый, успокаивающий. Хочется спать в объятиях бора, когда он поёт свою колыбельную, а покачивающиеся слегка сосны кажутся толстыми канатами, на которых подвешена твоя кроватка. Вот уже и глаза, нет-нет, и закроются на несколько секунд. Не мешают даже редкие комары.