В доме засобирались.
Пока Емеля, потерявший своё недавнее умиротворение, нервно пытался застегнуть куртку, Анна шепнула брату:
– …А чего он без шапки?
– Так что, что без шапки?!
– К корове, к коровушке ведь пойдёт.
– Ну?!
– Стельная она. Нельзя.
– Дура! – Он выхватил из рук сестры приготовленную верёвку и выскочил на улицу.
Серёга глянул на Емелю и улыбнулся, всё так же улыбаясь, поднял приставленный к стене дома, принесённый с собой, колун и поиграл им.
Они медленно пошли к двери, ведущей во двор. Уже совсем рассвело, а из-за леса поднялся красноватый глаз солнца, слегка порозовивший снег.
– Второй нож забыл, – спохватился Емеля.
– Пошли. Свой имею.
Когда вошли во двор и остановились перед хлевом, Емеля, делая на верёвке петлю, сказал решительно:
– Ударю всё же я. Там тоже надо умеючи. Другой череп проломит, убьёт на раз и кровь не выбежит. Надо по месту, оглушить…
– …Ладно.
Емеля открыл дверь в хлев, пахнуло навозом, теплом коровы. Корова, до этого спокойно лежавшая и размеренно жующая жвачку, испуганно вскочила. Отступила от двери сколько могла, натянув цепь.
Бычок был отделён от коровы дощатой перегородкой. Он входил в силу и тоже посажен на цепь.
В отличие от коровы телёнок доверчиво подошёл к переодетому в Аннину куртку Емеле; съев предложенный хлеб, благодарно лизнул руку.
– Ну и рога. Бояться надо, – успел сказать Серёга, когда Емеля затягивал на них верёвочную петлю.
…И как только затянул, – бычок… недовольно вздёрнул головой, отступил назад, почувствовав натянутую Серёгой верёвку, запрыгал из стороны в сторону, не жалея себя, забился головой и боками в стенку хлева и перегородку, из которой задней ногой вышиб доску. …Перепуганная корова шарахалась от людей, пытаясь развернуться, рвала из стены цепь; подняв хвост, видимо, от переживаний, хлопко клала на пол жидкие лепёшки.
Емеля, поймав момент, с трудом расстегнул на шее бычка цепь. Испуганно… придушённо выдавил:
– Тащим… Давай тащим скорее…
…Бычок сначала сопротивлялся, падал на колени передних ног, крутил головой, стараясь скинуть верёвку. Но как только переступил порог двора на улицу, присмирел, пошёл пословно. Его, видимо, ошарашило. Он никогда не видел снега и, выйдя из полутёмного двора, ослеп от поразительного белого света.
Сразу за домом начинался часто гороженный штакетником, защищающий гряды от кур забор. Первый пролёт его для удобства был снят на зиму. Вот к одному из трёх свободных столбов и привязали бычка.
Телёнок, стоящий к западу мордой, уже наворотил от страха, запачкав задние ноги; пахло свежим …тёплым навозом. Емеля, чтоб не слепило солнце, подошёл немного боком и не сильно ударил…
Телёнок упал на колени передних ног – точно так же, как падал только что, когда сопротивлялся. Завалившись на бок, откинул голову назад. Серёга воткнул в шею нож почти по самую рукоять, ловко орудуя, перехватил горло.
Бычок пролежал пару секунд неподвижно, потом неожиданно дёрнулся и рывком поднялся на ноги. Замер. Так и стоял… осоловело глядя куда-то мимо людей. Из глубокой резаной раны на шее телёнка тонкой струйкой декоративного фонтана, быстро окрасив снег, лилась кровь. Снег таял от горячего, зернисто набухал.
– У него здоровья на троих! – почти крикнул Серёга.
Емеля молчал.
– Слушай, Емеля?! Это кровь! Я читал, кровь полезна. Тёплая когда. Стакан! Стакан давай! – Он помедлил немного, ища взглядом по сторонам. …Ничего не найдя, махнул рукой на застывшего столбом Емелю: – Да ну! – Подступил к телёнку и подставил под льющуюся кровь пригоршню, набрал. Выпил одну… Вторую… После третьей его начало рвать… Согнувшись в приступе, он успел отойти от телёнка несколько шагов.
… Из соседского дома, хлопнув дверью на тугой пружине, вышла моложавая женщина с полным, перегнетающим её на одну сторону ведром.
– Какой ужас, какой ужас, – заторопилась она, увидев страшную картину.
Женщина не пошла к помойке, выплеснула содержимое ведра на снег тут же.
– Страсть какая! Страсть какая! – повторяла она, не в состоянии сдержать в себе слов; вернулась в дом, снова хлопнув дверью.
…Емеля стоял в оцепенении, словно это из его горла, уже намочив ворот рубашки, текла … липкая кровь. Почему-то вспоминалась ему в эти секунды всегда весёлая с внуком бабушка Мария, которая пролежала парализованной пять лет почти без движения.
Очнулся Емеля, когда Серёга размашисто подошёл к бычку и обеими руками толкнул его в бок.
– Падай давай! Всё у тебя там хорошо сделано.
Телёнок упал, конвульсивно дёрнул задней ногой несколько раз и замер.
Пока Серёга оттирал снегом запачканные в крови руки и лицо, Емеля снял с рогов бычка петлю, отвязал верёвку и собрал по привычке, как вожжи. …Вдруг с силой пнул по столбику.
– Вот! Тебя ещё не было – поставили! Смолина не гниёт.
– Чего?
– С сероточки. Видишь как изукрашен!
И действительно, столбик, комлевой отвалок сосны, с четырёх сторон был изрезан «ёлочкой вниз» настолько сильно, что своей формой напоминал толстый брус или бетонную сваю. Надрезы на столбике, зарубцевавшиеся, залитые смолой, затёртые, походили теперь на большие стрелки.
– Но это только со старых сероточек долго стоят, – продолжал Емеля. – А с новых, где с кислотой гнали, – гниёт. У них в нутрях всё кислотой сожжёно. …Пойду, что ли, куртку на фуфайку обменяю?
Серёга, ничего не ответив, поднял воротник полушубка, закурил, сунул руки в карманы, чтобы нагрелись. Емеля посмотрел на него, мельком глянул на жёлто окрашенные навозом отпечатки копыт, начинающиеся от двора, и пошёл в дом. Надо было принести полотенце и ведро с горячей водой. В ведре этом мужики будут ополаскивать ножи и руки.
Уже ошкурали и выпустили кишки, а сбой был отнесён Анне на жаркое, когда к Емеле с Серёгой подошёл худощавый, больной на вид старик. Подошёл он не тропкой, а через огороды, видимо, срезая путь. Старик был чисто выбрит, на носу его сидели очки с толстыми зеленоватыми линзами, очень похожими на донышки гранёных стаканов. На голове у старика богатая меховая шапка, на ноги обуты громоздкие валенки с галошами, на худых плечах висит почти такая же, как при забое была на Емеле, только не излизанная скотиной, женская куртка.
– Труд на пользу! – неожиданным для него баском пробубнил старик.
– Спасибо! Как не на пользу! – ответил Серёга. Он дошкурал последнюю, отрезанную по коленному суставу, ногу и положил её на снег. Не споласкивая, вытер руки об измызганное белое полотенце, висящее на столбике. – Ну всё – теперь только разрубать. Обкурим это дело! Бери! – протянул одну сигарету старику.
– Благодарим! – оживился тот, снял рукавицы; прикуриваясь от зажженной Серёгой спички, жадно затянулся несколько раз и выпустил дым.
– Что, Иван Иванович, всё не помер? – спросил Емеля.
– Не помер. Пока земля держит. Так ведь оно… врач сказал несколько месяцев, – ответил тот, растирая лицо свободной от сигареты ладонью.
Не старый ещё, почти одногодка Емеле, подростком уехал из деревни, никогда не появлялся на родине и только недавно вернулся, больной.
…Пахло ростепелью. Солнце вошло в силу, грело; осевший снег натяжелел; с крыши дома наперебой капало. Немного в стороне от мужиков жадно, шумно рвали внутренности, вываливая наружу их содержимое, две аккуратные, как с картинки, серые лайки и Емелин чёрный пёс. На телевизионной антенне, высоко поднятой над домом на тонком длинном столбе-мачте, не спокойно, с перебранкой, ждали своей очереди ворóны.
…Туша телёнка лежала на расстеленной шкуре. Все четыре ноги-обрубка, оставленные только до колен, были оттянуты в разные стороны – так удобнее выпускать кишки – и за вбитые в землю колья привязаны верёвкой. Кое-где, от телячьей крови, снег протаял до земли, оголив молодую траву.
Иван Иванович докурил, достал из кармана маленькую, с несколькими сломанными зубьями гребёнку, стянул с головы шапку и, расчёсывая жидкие волосы, прервал молчание:
– А у меня отец с войны раненый пришёл, нога сохла. Так он всегда от любой скотины кровь пил, тёплую. Как кто где режет, придёт с ковшичком – ему нацедят. Говорил… только это да вино помогает.
– …Ладно, Иван Иванович, дело доделаем – тебя и печёнкой угостим, и выпить нальём.
После того как городская машина с фургоном увезла мясо, Серёга и Емеля, носившие его, ещё долго стояли на деревенском холме, обнимая родные места взглядом.
– Солнце глаза слепит. – Емеля смахнул ладонью смягчающие боль слёзы.
Серёга ничего не ответил.
Опускающееся к земле солнце, отражаясь от снега, действительно слепило. Снег неумолимо таял, напитывая землю влагой, на крышах его уже не было. В поле, то тут, то там, островки зелёной травы. Вода в реке поднялась, недовольно била в перекинутый с берега на берег бон – его, похоже, придётся убрать.
– Смотри! – показал Емеля на ту сторону реки, на покрытое последним снегом поле, по которому только что ушла машина с мясом, часто буксовавшая, оставившая после себя тёмный земляной след. – Дорога поле на две части поделила, будто книга раскрытая. Я уже не в первый раз примечаю.
– Книга, – помедлив, ответил Серёга. – Это только зимой книга, а летом где она? Вот мы летом приезжаем?
…Помолчав, посмотрев на реку, которая тоже казалась ему переплётом книги, Емеля спросил осторожно:
– А чего у тебя за гости в самый разлив были?
– Поэт… Поэт один с супругой. Я им с машиной помог. Вот жена у него, солистка народного хора. В городе. Поёт!
– Да-а. Как мама моя покойница.
Серёга, набрав на земле наводеневшего снега, слепил катыш, отёр им руки и, размахнувшись, добросил до реки. Катыш разбился о воду, но поплыл.
– Пошли давай ко мне, бычка помянем. Аннина-то бутылка, наверно, не взяла?
В стороне от реки, с краю деревни, чуть выше её, на небольшом взгорушке, стоит неумолимо разрушающаяся деревянная церковь. Она, уставшая, успевшая верно послужить и начальной школой, и медпунктом, и магазином, настолько обветшала, что даже дети, чувствуя опасность, не забираются больше внутрь.
Загляни в здание через окно: на стенах с осыпающейся на глазах штукатуркой нет живого места – исцарапаны, измараны углём. На дверях церкви амбарный ни к чему висящий замок. На полупровалившейся крыше – маленькое, обречённое на смерть, деревце. …Вокруг Храма Божьего тремя ровными рядами, словно часовые, посажены высоко поднявшиеся берёзы – школьный сад. На многочисленных пальцах берёз молодые, недавно прихваченные холодом зелёные листочки. Они многоголосо перешёптываются, дрожат на ветру, которому, видимо, нравится гулять в кронах деревьев. Из смешенного перешёпота листочков только и можно – подумав перед этим – разобрать: «Отродились..! Как красиво, красиво, красиво, хорошо, тепло, хорошо, хорошо…»
Расстояние от церкви до деревни, полукругом подступающей к взгорушку, небольшое. Склон взгорушка пологий, степенный. По всему взгорушку растёт шиповник, среди которого кое-где увидишь деревцо или одинокие кустики малины. Между церковью и деревней, в неровном кругу шиповника, рядом с двумя молодыми ивами, вырыт колодец. Миниатюрный сруб его с дощатой крышкой ещё не застарел. Не так давно мужики собрались и заменили изгнившую колоду из цельного дерева, служившую, наверное, с самой установки церкви. Рядом с колодчиком положена на землю широкая доска – земля здесь мягкая, влажная, потому как близко к поверхности выбрался родник. На воткнутом впритир к срубу колу висит черпуха, которая сделана из пластмассовой канистры с обрезанным верхом, грубо прибитой к недлинной ручке.
От колодчика к деревне идёт хорошо нахоженная тропинка. Шиповник вдоль неё, чтобы не кололся, аккуратно обстрижен садовыми ножницами. Сбежав с взгорушка, тропинка расходится на две.
Деревня хотя и небольшая, но заняла собой всю голову приречного холма. Правый склон его, к переезду, – пологий, а левый – к поросшему ивняком ручейку – такой же крутой, как к реке. От церкви деревня похожа на гигантского человека, который лежит на боку и от холода или боли скорчился вокруг взгорушка, утопающего в шиповнике. Дома в деревне всё старые, новостроек не видно… Только один, маленький, стоящий рядом с Емелиным перед самым спуском к реке, обшит вагонкой и выкрашен, как говорит сам хозяин, в «клубничный цвет».
Сегодня в деревне не видно людей. Только расселись на антеннах ворóны, порхаются у нескольких домов куры, да в загородке лениво жуёт траву стельная Аннина корова… Нет даже ребят, которые, пользуясь свободой каникул, беспечно гоняют по деревне дни напролёт. …Не видно их и перед склоном к ручейку – на любимом для игр месте, – где сгрудились картофельные ямы и лежит на боку огромная железная бочка, привезённая несколько лет назад на вечную яму, да так и не вкопанная. Бочка эта привлекательная штука – есть в дне у неё большой круглый вход – залезай свободно. Сколько всего можно устроить внутри!.. Наладились играть… – конечно, в «войнушку»: одни от ручья наступают, другие в «бункере» обороняются. Слышно: «Агонь!», «Уррр-а-а-а!», ещё какие-то беспорядочные крики. Переругивается детскими пронзительными голосами деревянное и пластмассовое оружие. Летят в сторону бункера самодельные гранаты, камни, стукаются о железо – высиди-ка в такие минуты внутри колокола!
Ну-ка?! Прислушаемся!..
Нет, не раздаются по округе гулкие гневножалостливые ответы на удары по железным бокам бочки – никого нет.
Заранее было объявлено в деревне, чтоб всем, кто может, явиться в назначенное время на чистку кладбища от мусора и заполоняющаго всё кустарника. Никто не отказался.
Люди ушли недавно, только-только миновали телятник на той стороне реки. С деревенского холма эта странная вытянутая процессия на фоне молодой травы напоминает разноцветный дирижабль, плывущий по зелёному небу, а может, рыбу в океане или даже… огромную бомбу, которую катят по дорожным колеям-рельсам. Хорошо шагать среди людей в самом сердце процессии, в котором собралась вся деревенская ребятня, шагать и слушать глухой неровный шум, поднимающийся вместе с пылью от переступа нескольких десятков (обутых так разно!) ног; слушать, ворочая по сторонам головой, гудящее пчелиным роем людское многоголосие… Различать среди этого гомона ничего не значащие в отдельности слова и урывки фраз, вязнущие в тесноте толпы…
У бредущих кучно, отчего часто задевающих, касающихся друг друга, но не желающих разойтись реже, людей в руках носилки, топоры, веники, на плечах грабли, вилы, иногда лопаты.
Впереди Серёга. Он идёт не глядя под ноги, отчего часто спотыкается, но всё же не падает. Серёгина рубаха, одетая на голое, загорелое уже, тело, распахнута, полы её трепещет ветер. На плече у Серёги высоко поднятая, чтобы не задеть никого сзади, широкая лопата для чистки снега.
…Чуть отстав от процессии, идут вдвоём Емеля и Иван Иванович, который шаркает по земле валенками с галошами, в женской куртке с большущими разного цвета пуговицами, без шапки. Седые волосы на его голове – пух одуванчика, сквозь который просвечивает кожа.
Иван Иванович исхудал, сейчас потный, то и дело снимает очки, протирает линзы изжёлтым от курева большим пальцем и, чуть пошатываясь при ходьбе, словно дорога для него теперь палуба корабля, всё рассказывает своим баском:
– …Я там сколько рыбы ловил.
– Сколько?
– За сезон по пятьдесят тонн бывало. Самолёт прилетит, заберёт… – Он помолчал, вспоминая. – А тут с перехода посмотрел – ни мейвины не видно. Мы пацанами рубахами ловили. А тут – ни мейвины. …У меня там жена. Там у всех лошади. А тут приехал – у одного… В колхозе, говорят, есть. У меня два сына, оболтусы. Старший спрашивает: «Бать, чего оболтусами зовёшь?» – «Так оболтусы!» – говорю. Там дорог нету, лес. Туда можно только по реке или зимой, или на самолёте. Спроста не попадёшь. По пятьдесят тонн рыбы…
И не верилось, что этот исхудалый больной старик, которого качает от слабости, который, шаркая непослушными ногами, едва успевает за остальными, ловил по пятьдесят тонн рыбы.