— И приезжал Миша? — дрогнувшим голосом спросил Венька.
— Утром и прикатил. В самую Победу. Савраскина оперировали восьмого, а он девятого приехал. Отдала я ему узелок, сказала, что умер «Красно солнышко». Да-а… Он губенки сжал, глаза аж посерели, но не заплакал. Нет. Взял узелок и пошел. Тяжеленький такой узелок был, гремело что-то в нем. Ордена да медали, поди. Солдат! Известное дело. Потом уж мне сказали, что родным приходился Савраскину этот самый Миша. — Агнюша вновь хитро посмотрела на мальчика. — И ты, видать, родственник, а?
— Фамилию Миши вы запомнили?
— Запамятовала, голуба душа, запамятовала. Говорил мне Савраскин, да я запамятовала. Столько лет прошло-прокатилось…
— Миша Башарин… — то ли спросил, то ли сказал утвердительно Венька.
— Вроде как Башарин.
Венька смотрел в угол комнаты, напряженно, мучительно размышляя. Он знал от своей матери, слышал от односельчан, что был у Версты сын, Мишка Башарин, утонул давно-давно, когда еще его, Веньки Захарова, не было на свете. Он даже припомнил могилу Мишки на деревенском кладбище, с большим крестом, на котором была прикреплена выцветшая фотография.
— Что с тобой, голуба душа? — встревоженно спросила бабка.
Венька пробормотал в ответ что-то нечленораздельное и вышел на улицу. Он шел по тихой зеленой улице, припоминал рассказ бабки Агнюши, и предчувствие какой-то неясной тайны внезапно охватило его.
А бабка Агнюша, вышедшая следом за Венькой, стояла у калитки, покачивала головой и повторяла:
— Родственник он «Красному солнышку». Так и есть родственник…
Глава третья
КОЛОКОЛЬНЯ
Автобус пришел в Студеную засветло, но в укромных местах, под большими вербами, под крутым берегом Стриги, в ивовых кустах было уже сумрачно и по-ночному припахивало прохладой. Венька вышел из автобуса, постоял немного и, подумав, свернул на песчаную дорогу, ведущую к сосновой рощице, местному кладбищу.
Значит, встречался Миша Башарин с фронтовым другом отца Петром Савраскиным. О чем они говорили? Узелок ему подарил Савраскин. С орденами и медалями. Где он, этот узелок? Где ордена и медали? Почему Верста ничего не знает об узелке? Если б знала, выложила сразу. Значит, Мишка скрывал свою встречу с Савраскиным? Для чего? Как он узнал, что Петр Васильевич лежит именно в Двинском госпитале? Какая тайна скрыта в Мишкином молчании? Множество вопросов возникало у Веньки, и ни на один из них он не находил ответа.
На кладбище было сумрачно. Устраиваясь на ночлег, черными тенями плавали в кронах сосен вороны и хрипло кричали. Венька нашел могилу Мишки, склонился над крестом и прочел: «Михаил Степанович Башарин. 1931–1945 гг.».
Надпись была выжжена и потому читалась ясно, но фотография, хотя и находилась под стеклом, пожелтела, поблекла. «Четырнадцать лет, — думал Венька, вглядываясь в размытые черты Мишкиного лица. — Утонул. И мне через год четырнадцать…» Видно, спугнул ворон коршун или ястреб, потому что они вдруг разом, с громкими криками взмыли в небо, закружились в вершинах сосен, и сразу стало темно. Венька торопливо зашагал прочь.
В деревне, проходя мимо избы Башариных, он увидел сидящую на завалинке тетку Настасью и приостановился.
— Говорят, тебе опять письмо пришло из Москвы? — спросила Верста.
— Пришло.
— И что пишут?
— Все то же.
— Я и говорю, — вздохнула Верста. — Разве найдешь? Их там, без вести-то, может, мильоны пропали. — Она глянула на мальчика. — Тебя мать искала. Где был-то?
— Так, — неопределенно ответил Венька. — По кладбищу проходил. Мишину могилку видел. Заросла, — осторожно добавил он.
— Давно не была.
— Мамка говорила, утонул он. Плавать не умел?
— Мишка-то? Что ты! Как рыба плавал! Заячий омут вдоль и поперек, а в нем, поди, не один десяток метров. Отчаянный был. Весь в отца. Конец августа, вода холодная, никто уж и не купался, а он… Такой отчаянный! Говоришь, заросла могилка?
— Заросла.
— Надо сходить.
— А с кем дружил Миша? — внезапно спросил Венька.
— С кем? — повторила тетка Настасья. — Да он со всеми в дружбе жил. Его все уважали. Работник был. А мамку твою, Анютку, так Мишкиной невестой и звали. Когда утонул Мишка, шибко плакала Анютка-то. — Настасья помолчала. — Значит, и о дружке Степановом ничего не известно?
— Погиб.
Веньке очень хотелось спросить Версту о белом узелке, об орденах и медалях, о Мишкиной поездке в город, но каким-то особым чутьем он понял, что нельзя ни о чем расспрашивать Настасью. Если уж Мишка, ее сын, ничего никому не сказал о Савраскине, о белом узелке, то он, Венька, тем более должен молчать. Венька попрощался и побежал к своему дому.
Мать и отец, конечно же, ждали его. Отец сидел на диване, читал газету. Увидев сына, молча кивнул ему головой, зато мать расстроилась всерьез. Она припомнила все Венькины прегрешения за последнее время, говорила, что таких лодырей, как он, Венька, она еще не видывала на своем веку, что завтра же отправит его в луга, косить траву, что он уже большой, должен понимать, что нельзя расстраивать мать и отца. Они бог знает что подумали, весь вечер прождали. Хорошо, соседки сказали: мол, в город Венька ездил…
Венька молчал.
— Зачем в город-то ездил?
— По делу.
— По какому такому делу?
Врать Веньке не хотелось, а правды он сказать не имел права и потому снова замолчал.
— Что молчишь?
— Погоди, Анюта, — остановил ее отец. — Не говорит — и не надо. Может, нельзя говорить? Может, это тайна? Правда, Венька?
Венька подозрительно посмотрел на отца — уж не догадался ли он о чем-нибудь? — и хмуро ответил:
— Какая еще тайна? Просто прокатился.
— Вот те и раз! Сегодня он в район прокатился, а завтра в область надумает махнуть! Путешественник…
— Да накорми ты его. Есть небось человек хочет, а ты ля-ля, ля-ля… — сказал отец. — Как на юге, понимаешь? Пришел человек в саклю, его напоят, накормят, спать уложат на коврах, понимаешь, и никто не спросит ничего, имени не спросят. Человек пришел! Коли сам ничего не расскажешь, не спросят. А тут родной сын явился, а ты ля-ля!
— То-то и оно, что родной сын, — проговорила мать. — Садись. Ешь.
Венька ел, обдумывая, как бы начать разговор о Мишке. Если мать считалась Мишкиной невестой, то наверняка знает о нем что-нибудь интересное. Веньке хотелось поговорить с матерью наедине, без отца, но отец сидел здесь же, молча читал газету, посматривал на Веньку и хитровато улыбался, словно и в самом деле что-то знал. Потом он вдруг вскочил и хлопнул себя по лбу.
— Хоккей же! — воскликнул он и побежал в другую комнату.
Через минуту оттуда послышался азартный голос Озерова и не менее азартный отца:
— Венька! «Спартак» играет! Якушев с шайбой!
В другое время Венька бросил бы все на свете и побежал к телевизору, но теперь он, к удивлению матери, даже не шевельнулся.
— Ты не заболел ли, Веня? — спросила мать.
— Есть хочется, — вместо ответа сказал Венька.
— Ешь, сынок, ешь… — Мать некоторое время смотрела на сына. — Почтальонша сказала, будто снова тебе письмо пришло?
— Ага…
— Тетка Настасья раза три прибегала, все спрашивала, о чем тебе написали. Очень она тебя хвалила. Молодец, говорит, Веня, уж такой молодец! Вон медку принесла в подарок, — кивнула мать на банку с медом, стоявшую на подоконнике.
— Бедная тетка Настасья, — сказал Венька. — Степан Иванович без вести пропал, и Мишка утонул…
Мать присела, ничего не ответила, смотрела куда-то поверх Венькиной головы, улыбалась чему-то своему, давнему и светлому.
— Тетка Настасья сказала, что тебя Мишкиной невестой звали.
Звали. Было такое. Мишка… Он был хороший, Мишка. Не по годам сильный. Грузил мешки, пахал, сеял. Шла война. Все мужики ушли на фронт. Ни одного не осталось. Даже Васятку-конюха, сироту, забрали. Стукнуло восемнадцать, и вызвали в район, а там на пароход и туда, на войну. Вот и пришлось Мишке бросить школу, хотя учился он на одни пятерки. Работать пришлось. А ведь ему, Веня, было всего тринадцать. В четырнадцать утонул. — Мать помолчала, задумчиво посмотрела на Веньку. — Утонул ли? Я, Веня, до сих пор не верю, что он мог утонуть.
— Что же тогда произошло?
— Не знаю, Веня, не знаю. Помню, как нашли Мишку в Стриге. Приехал следователь. Ходил по домам, расспрашивал, с кем встречался Мишка в последнее время, о чем говорил. А с кем? Со всеми встречался! Деревня невелика. Поговорил да с тем и уехал. Написал, что утонул по собственной вине. Дедушка твой могилку ему выкопал, похоронили, погоревали, поплакали… А я, Веня, не верю.
— Во что ты не веришь?
— Да вот что по собственной вине… Август. Время холодное. Ты, к примеру, в августе купаешься?
— Когда как. Прошлым летом и в сентябре купался.
— Прошлое лето изо всех было. Жаркое. А в сорок пятом, помню, березы в августе облетали.
— И почему же ты не верила? — как можно равнодушнее спросил Венька. — Все верили, а ты нет?
— Почему? — повторила мать. — А я и сама не знаю почему. Только вот чует мое сердце, что не своей смертью умер Мишка.
— Как не своей? — прошептал Венька.
— Не спрашивай ты меня ни о чем, Венька, не спрашивай! — Мать посмотрела на дверь комнаты, в которой находился отец, и понизила голос: — Я как-то сказала об этом отцу, а он на меня и зашумел: не выдумывай, мол! Ты, сынок, теперь взрослый, можно и рассказать. — Мать придвинулась поближе к сыну, обняла его за плечи, долго смотрела в темное окно и снова улыбнулась светло и печально. — Мишкина невеста… Незадолго до того, как Мишка утонул, прибежала я к тетке Настасье, спрашиваю Мишку, а она отвечает: мол, с утра ушел. Я-то знала, что Мишка на колокольне. Он любил бывать там, смотреть на леса, на речки, на деревеньки, мечтать любил. Он стихи писал. А и правда, красиво было смотреть сверху, особенно по утрам. Зелено кругом, радостно… Было поздно, на улице темень — глаз коли! Страшно, но я все-таки пошла к церкви, набралась смелости. Подошла, а тут и луна из-за туч выплыла, стало повеселее. Забралась я на колокольню, смотрю, а Мишка лежит и тихонько так посапывает. Спит. «Мишка!» — позвала я его. Он сразу же открыл глаза и говорит: «А ты мне снилась, Анютка». — «И какая же я была?» — спрашиваю. «Красивая». — «В каком платье?» — допытываюсь. «В обыкновенном», — Мишка-то говорит. «Неинтересно, — отвечаю. — Если бы в бальном белом, до пят. Как в кино». Девчонка совсем была. Дурочка. — Мать усмехнулась. — «В кино их специально одевают». — «А ты мне тоже снился», — говорю. Соврала. Думаю, дай скажу, что снился, раз уж я ему приснилась. «В этом барахле, что ли?» — спрашивает меня Мишка-то и показывает на отцовский пиджак. Широкий такой был пиджак. Плохо мы одевались, Веня. Я одно платьишко пять лет носила. И купить было негде, да и не на что. Война. А Мишка ходил в отцовском пиджаке. «Нет, говорю, не в барахле. В смокинге». Мишка даже привстал: «В че-ом?!» — «В смокинге. Костюм такой». — «Эх, если бы в гимнастерке!» — сказал Мишка. Глаза у него вдруг сделались злые, я даже испугалась. «Что с тобой, Миша?» — спрашиваю. Он посмотрел на меня и вдруг скользнул вниз по лестнице. «Подожди, — крикнул. — Я сейчас!» Осталась я одна на колокольне. Ты бывал там?
— Не один раз, — ответил Венька.
— Раньше там был настил из досок…
— И теперь есть.
— А между досками были широкие отверстия, через которые хорошо проглядывалась сама церковь. Аналой, иконостас, фрески… И вот, Веня, посмотрела я вниз и увидела какого-то человека. Он стоял на коленях и молился. Из решетчатых окон и широкой двери падал лунный свет, и человек казался огромным, как великан. Молился часто, торопливо, шептал что-то. Вернулся Мишка. В руке у него был белый узелок…
При последних словах Венька вздрогнул, но мать, видимо сама переживая прошлое, ничего не заметила, а Венька постарался побыстрей овладеть собой.
— Я хорошо заметила узелок, — продолжала мать. — Мишка хотел что-то сказать, но я указала ему на человека, и Мишка склонился к отверстию. «Кто?» — спросила я. Человек встал с колен, долго смотрел на иконы, потом вдруг схватил камень и швырнул его в образа. Я вскрикнула. Мишка прижал меня к себе. А человек постоял-постоял, повернулся и быстро вышел. Не успела я и слова сказать, как Мишка снова скользнул вниз по лестнице. И снова мне сделалось страшно, так страшно, что я тихонько заплакала. А Мишки все не было и не было… Я стала спускаться вниз и на полпути узкой лестницы встретила Мишку. Мы вышли на улицу. Было тихо-тихо. «А где узелок?» — спросила я. «Какой узелок?» — «Не притворяйся, — говорю. — Беленький такой узелок!» — «Тебе показалось», — сказал Мишка и сразу перевел разговор на одного паренька из нашего класса. Узнал он, что паренек тот записку мне написал. Про любовь. «Я ему башку оторву!» Мишка-то стращает, а я ему: «Он тебя сильнее. Он через весь класс на руках ходит». — «Сколько вон до той березы?» — спрашивает Мишка. «Много», — отвечаю. Встал Мишка на руки и пошел. Идет и идет. Руки дрожат, а он идет. Я его уговариваю: мол, не надо, перестань, верю, что ты сильнее. А он идет. Дошел до березы, упал на траву, улыбается. «Вот так, говорит, твоего Кольку!»
— Кольку? — повторил Венька.
— Чего уж там! — смутилась мать. — Отец твой записку-то мне написал. — Она помолчала. — Через несколько дней Мишка утонул.
— А про этого, в церкви, почему не сказала?
— Говорила. И отцу говорила, дедушке твоему, и Мирону Евсеичу, помню, говорила. И до следователя слух дошел. Говорю, всех расспрашивал…
— А об узелке?
— Об узелке никому не рассказывала. Правда, ходила я в церковь, искала, но не нашла. Может, и впрямь показалось. — Мать погладила Веньку по голове, внезапно спросила: — Так для чего ты в город ездил?
— За книжками. Сказали, что учебники в город привезли.
— И кто же тебе сказал?
— «Кто, кто»! Ребята.
— Валька?
— Не-е… Репинские ребята. Я шел мимо остановки, а они и говорят: мол, в город за учебниками едем. Вот и я поехал.
— И где же учебники?
— Распродали.
Мать долго смотрела в глаза сыну, но Венька не отвел взгляда, выдержал.
— Ох, Венька, Венька, — все-таки не поверила мать. — Не умеешь врать и не учись. Ведь все равно дознаюсь! Иди, смотри свой хоккей.
Чтобы не возбудить подозрений, Венька решил посмотреть хоккей, но после первого тайма сослался на усталость и ушел на сеновал, где спал, начиная с июня, прямо на душистом луговом сене. Он смотрел в прорезь крыши на ясную синюю звездочку и думал о Мишке и своей матери. Он и раньше слышал, как тяжело было жить в войну, ему не раз об этом рассказывал отец, но Венька не принимал рассказы близко к сердцу, они проходили мимо него, не запоминались, а тут он вдруг понял, что и мать, и отец, и Мишка Башарин были такими же подростками, как и он, и мечтали, и любовные записки писали, и дрались, и все-таки они были другими. Да разве наденет сейчас Венька отцовский пиджак? Или бросит школу, чтобы, как Мишка, пахать землю, грузить мешки, сеять хлеб? Отец ему бросит! Так бросит — своих не узнаешь. Они были другими, они жили в трудное время, жили в войну.
Итак, размышлял Венька, видели узелок и бабка Агнюша, и мама. Значит, он должен где-то быть; может, лежит где-нибудь в тайнике, где-нибудь в церкви. Конечно же, в церкви! Куда еще мог запрятать его Мишка в столь короткое время, пока мама находилась одна на колокольне? Конечно, он мог перепрятать его на следующий день в другое место, положим на чердак своей избы или еще в какое-то тайное, ему одному известное место. Мог. Но мог и не перепрятать. И лежит сейчас узелок где-то в церкви. Венька поднялся и подошел к оконцу сеновала. На краю деревни в лунном свете, белая и строгая, стояла церковь. Она стояла на пригорке и хорошо виднелась с основания до купола. А вон и колокольня, округлая, напоминающая формой шар, с прямоугольными проемами.
Венька оделся, неслышно спустился по приставной лестнице на землю, огляделся и нырнул в малинник. Перепрыгнув соседский плетень, он огородами побежал к церкви. Когда до храма осталось несколько шагов, остановился и прислушался. Тихонько позвенивало где-то железо, видно, шевелил ветер кровлю; далеко, в Совином болоте, утробно вскрикивала какая-то птица. Зашуршала трава. Венька резко обернулся. К нему бежал Индус.