— Чепуха, — сказал Пекарский. — Вот полная чушь.
— Отчего же?
— То, что написано в книгах — это для тех, кто книги читает. А реальная жизнь — для всех живущих. Ты видишь мир сквозь призму написанного об этом мире и относишься к этому как к должному. Но мир не живет по придуманным законам. И точно так же наш псевдоазиат. Вы спорите, потому что прочли разные книги. Но посылка у вас одна и та же, причем ложная.
— Однако кузен... — сказала я.
— Не надо мне рассказывать, что он вчера читал эту дрянь в желтой обложке и поэтому сегодня толкует о мистическом православии, как обращенный язычник! — и Пекарский обличающе ткнул пальцем в заухмылявшегося кузена. С кузена, конечно, позор стек водичкой, а вот я про себя подумала, что человеку с такими грязными ногтями не следует указывать пальцем на что бы то ни было. Вслух же ничего не сказала, но в сознании безупречности собственных ногтей хитро посмотрела на небезупречного Пекарского, своего друга.
— Ты сам до этого додумался? — спросил Баги. — Или может тоже где-то... позаимствовал?
— Я читал и думал, — сказал Пекарский. — Если все будут читать и думать, не важно даже, что именно они будут читать, — все додумаются до того же самого.
— Как это сделать? — робко спросил Н. Н. Ненаглый и за что-то нежно любивший Пекарского, он устыдился своих заблуждений. — Наверное, людям все нужно объяснять, просвещать их. У нас нет таких авторитетов, чтобы...
Пекарский не дослушал про авторитеты.
— Нет, — сказал он. — Все проще. Их надо заставлять. Детей — в школе, взрослых — постоянным давлением mass media. Научили же нас газеты любить свободу, а ТВ — покупать зубную пасту и кетчуп. Почему бы им не поучить нас мыслить?
— Это несерьезно, — сказал кузен. — Ты сам знаешь, что этому не научишь.
— Это только проект.
Я подумала, что общество может загнуться от таких проектов. Недаром его умеренные представители начинают шарахаться от Пекарского, и новые знакомства обрываются, в большинстве своем, после первых же столкновений. Потом, наверное, детей им пугают: не будешь есть кашу, вырастешь таким же злым и ограниченным, как этот дядя Пекарский. А в своей собственной касте дядя Пекарский, бичевавший изображения почтенного С., этого Гомера нашего времени, вообще вне закона, и утонченный ученый мир само его существование положил подлежащим сомнению. Так, когда имя и заслуги Пекарского упоминаются в присутствии имеющего вес лица, лицо удивляется и какое-то время смотрит на собеседника с ласковой изумленной улыбкой, словно собеседник пукнул или плюнул на пол. И поделом.
Пекарский в этот момент рассказывал, как его очередную статью не взяли в очередной сборник. Претензии к коллегам в окончательной редакции приняли вид претензий к миропорядку. Выяснилось, что миропорядок несовершенен.
— Так ли это важно? — спросил Баги.
Пекарский насупился.
— Для меня — да.
— И для меня, — сообщил кузен. — Существующее положение вещей меня не устраивает. Я мог бы это сформулировать и более развернуто.
Баги улыбнулся.
— Сформулируй, — сказал Баги, доставая сигарету, поблескивая перстнем, поигрывая, улыбаясь.
Кузен напрягся.
— Это неплохой мир, — сказал кузен. — Даже хороший. Он бывает красивым, иногда в нем встречаются примеры благородства, возвышенных чувств и бескорыстных поступков. В нем присутствуют продуманная смена времен года, чудесные пейзажи, шедевры архитектуры и героическое прошлое. Но для нас — для таких, как мы, — в нем нет места.
Сформулировав таким образом символ нашей ненужности, кузен поник и снова углубился в пиво.
— Да, хорошо, — сказал Баги. — Но какие же вы?
Мы, все трое, захлопали глазами. Н. Н. влюбленно смотрел на Баги; простой человек нашел свой идеал.
— Разве это нуждается в экспликациях? — спросил гордый Пекарский.
— Почему нет?
Действительно, почему.
— Мы не считаем себя непохожими на других, — хмуро солгала я. — Это другие считают, что мы не похожи на них.
— Но зачем провоцировать? И кого вы называете другими? Я не замечал, чтобы люди вашего круга общались с широкими слоями пролетариата.
— Они и вправду не такие, как все, — вступился за нас Н. Н. — Ведь это богема. Им нужны особые впечатления, особые условия. Вредные привычки, нетрадиционные взгляды. Э... питательная среда для творчества. В конце концов, если они будут приспосабливаться к большинству, творчеству это на пользу не пойдет. Чтобы цветы искусства благоухали, в жизни художника должен быть запашок. Так ты говорил? — обратился Н. Н. к кузену. Пекарский судорожно хихикнул. Кузен сидел бледный.
— Чего не скажешь в полемическом задоре, — пробормотал он неохотно.
— Даже это? — удивился Баги.
— Ты никогда не поумнеешь, — сказала я кузену, хотя и не стоило этого делать. Пекарский теперь откровенно ржал.
Трагедию нашей жизни посторонний наблюдатель доброжелательно превратил в фарс. И сразу оказалось, что в качестве фарса она не заслуживает никакого сочувствия. Превратившийся в участника фарса кузен только вращал глазами, в крайней злобе. Злоба, обладающая свойством подниматься к горлу и душить человека, препятствуя свободной и плавной речи, как раз сейчас проявляла это свое свойство: кузен давился и задыхался и молчал.
— Вы все такие забавные, — пользуясь случаем, пел Н. Н. в полной тишине. — Такие умные, веселые, добрые, чудесные, талантливые, но — вы не обидитесь, если я скажу? — немного странные, да? Ведь имидж — это только имидж, для публики. То есть я хочу сказать, что публика должна думать, что вы так живете, но вам же не обязательно так жить на самом деле? Можно ведь не отталкивать нужных людей, поехать за границу, заработать, познакомиться с коллекционерами, даже иметь приличную мастерскую или студию. Художникам легче, — виновато добавил он, — но ведь и книги издаются, все такое... Почему вы упускаете возможности?
Кузен сидел как оплеванный, жалко смотреть. Мне, как всегда, было все равно. Но смешной бородатый коротышка Пекарский возмутился. Смешной Пекарский никогда не уклонялся от доблестной безнадежной борьбы, он ратоборствовал, залечивал раны и переходил в наступление, надеясь извлечь некую пользу из эпизодического унижения олимпийцев — потому что с олимпийцами воевал Пекарский, в то время как речи его были обращены к скромному Н. Н.
— Потому что каждый живет своей жизнью, — сказал Пекарский. — Потому что достижения внутренней жизни не всегда становятся достижениями жизни внешней Потому что нельзя одновременно делать что-то и торговать сделанным. Нужно дождаться, пока тебя продадут другие, а не продавать себя самому. Каждый, кому не мерзит, пусть продается. Но не я!
— Так уж тебе и мерзит, — усомнился кузен. — Не могу припомнить, чтобы ты отказывался использовать возможности. И кто сейчас ныл и жаловался на отсутствие публикаций?
— Как жаль, что у тебя такая ветхая память, — елейно пискнул Пекарский. — А то бы ты припомнил, как сам старался попасть к серьезным галерейщикам и что ты для этого делал. Ты что, не знаешь, что порядочным человеком считается тот, кто совершает подлости только вынужденно?
— Ну зачем же так, — сказал Н. Н. благородно. Брякнули стаканы. Кузен заскучал и стал искать спички. Спички лежали на столе у него под носом, но кузен демонстративно встал и в поисках спичек вышел на кухню, демонстративно улыбнувшись. Баги ухмылялся, разглядывая сделанные кузеном гравюры. Грубо бренчало стекло бутылок и стаканов.
Душка читатель, несомненно, подметил, что в предложенном его вниманию сочинении главным образом фигурируют разговоры и перебранки отпетых бездельников, предвзятые мнения автора по различным вопросам, а также скромно присутствуют на заднем плане по-осеннему грязные дворцы и парки — назовем это пейзажной частью. Видимость такая, что ничего — кроме того, что бездельники слоняются — не происходит.
События, конечно, текут своей чредой, но что в том толку? Не так уж они достойны описания, все эти мелкие ссоры, интрижки, поиски работы и возводимые оправдания после того, как работа найдена, но от нее хочется отказаться.
Профессор X. сейчас трудолюбиво читал Annee littéraire, старательные трудолюбцы в ночи изучали Прево и Сумарокова, ставили закорючки на бумагу, листали толстые глоссарии и лексиконы, рисовали, клеили, чистили наждачком, ужинали в кругу примерных семейств, покоящиеся трудолюбцы; проклятая лень, привычка к праздной жизни мешали мне присоединиться к их полезным невинным занятиям.
Но. Не одна только лень и, верно, кроме прилежания нужно было что-то еще, чтобы в сладком умилении в тиши переводить Прокопия Кесарийского, изучать Златоуста, качать колыбель, перетирать сухим полотенцем стаканы, идти с песней по набережной. Ага, сейчас.
— Пойдем погуляем, — предложил вернувшийся, очевидно, забывший обиды кузен.
Мы встали и, собрав со стола разные полезные вещи, братски распределив нехитрый скарб, вышли на улицу, где уже было темно и тихо.
Н. Н. поднял глаза к небу и сладкоречиво поведал о движениях луны, светил и планет, о мирном величии вселенной. Я украдкою посмотрела вверх и потупилась. Проклятое небо, оно было не таким, каким следовало ему быть в этот торжественный полночный час; оно не сияло в мирном величии, как хотел нас уверить Н. Н., простая душа, но меркло, но тускло мерцало тусклым отраженным светом, и внизу под ним лежали незаметные во тьме всякие там разные нивы и пастбища, текущие кровью и гноем промышленных отходов.
Я посмотрела на Баги, на человека, доброхотные даяния которого сделали возможной нашу поэтическую прогулку по ночным, присыпанным снегом набережным. Он был очень бледен и — пока неверные ночные свет и тени не переместились на его спокойном гладком лице — казался довольным. Может, он действительно развлекался. Знаете, чья-то молодость, звук шагов, темные ничтожные речи, город, которого так давно он не видел. Ночной город: смиренный, смирившийся, так глубоко опечаленный фактом долгого в нем отсутствия Баги. Так обрадовавшийся его возвращению.
Я внимательно всматривалась в равнодушное лицо нашего Тримальхиона, стараясь отыскать там следы сердечного умиления и сладких слез. Однако метнулся свет фонаря, обернувшееся ко мне лицо оказалось гладким, сухим и злобно-замкнутым.
— Что такое? — спросил Баги, ловко завладевая моей рукой. Уж не знаю, какая ему была в том корысть, потому что руки у меня совсем заледенели.
Я не успела ответить. Где-то сзади и справа, вместо моего ответа, раздались опасные звуки звона и падения, и вслед за этими звуками понесся хриплый вой.
Кузен, Пекарский, Н. Н. сбились, руководствуясь логикой стаи, в кучку. Я сделала пару неуверенных шагов в сторону; доблестный Баги-рыцарь последовал за мной. Вой несся на нас, проникая сквозь проемы узорной решетки, и скорее был похож на тот особый, преимущественно ночной, хриплый человеческий крик, в котором легко распознается хорошо всем известная смесь угрозы и страха.
Читатель вправе ожидать действий и небольшой авантюры. Ломая кусты, компания отважных нетрезвых интеллектуалов помчалась в темноту и неизвестность и спасла принцессу. Или даже принца: директора банка. Читателя ждет жестокое разочарование.
— Кричи, кричи... — сказал кузен, и мы пошли дальше. Н. Н. только посмотрел удивленно, но промолчал. Какое-то время все шли молча; Баги насвистывал французскую, надо думать, песенку.
— Слушай, — сказала я Пекарскому, — нельзя же так жить. Даже в «Российской Цевнице» у меня ничего не взяли. Даже в «Мумизматоре».
— Публиковаться в этих паршивых газетенках? — изумился кузен. — Ты что?
— Ничего, — сказал благополучный Пекарский. — Все уладится. В процессе жизни все улаживается само собой.
Кузен, к этому времени забывший об амальгаме буддизма и православия, запротестовал.
— Нет, — сказал он, — это я знаю точно, что это не так. Будет поздно. Еще пара лет в изоляции — и вообще прекращаешь работать. Без признания, без видимых результатов работать невозможно. Самому в себя верить нельзя, это нелепо. Посмотри, даже я не уверен, что хорошо делаю то, что делаю. Что мне следует делать именно это.
— Ты, — сказал Пекарский, — Пьеро многострадальный. Кто же в этом уверен? Ты трудись, трудись. Тогда результатам куда деться? Они явятся. Лет через двадцать.
— Он столько не проживет, — буркнула я.
— Не хочу лет через двадцать, — буркнул и кузен.
— Ты не хочешь почета и заслуженной славы?
— Нет. Хочу незаслуженный скандальный успех и не хочу ждать.
— Фу, — сказал Пекарский с отвращением. — Ты такой же, как и твоя сестричка. Оба вы спите и видите свои портреты в газетах. Совокупный блеск славы и молодости.
— А для чего я живу, по-твоему?
— Ты живешь не для того, чтобы твои надежды сбывались. И вообще жизнь не праздник.
Баги неожиданно заинтересовался.
— Наверное, — сказал он. — Жизнь — страдание и подвиг. Но не все живут так. И уж, конечно, никто не хочет так жить. И что? Где выход? Постжизненное, так сказать, воздаяние?
— Ой, не знаю, — сказал Пекарский, подозрительно быстро теряя интерес к беседе. — Смотрите, кабак.
Следующее утро наступило.
С вытянутыми, строгими, чопорными лицами сидели мы за столом. Кузен, высоко поднимая голову, нарезал батон; от батона пахло тонким одеколоном Баги, всеми этими завтраками гребцов, чаепитиями на пленэре.
— Чем займемся? — спросил Пекарский, намазывая булочку маслом.
— Немножко поспим и поедем в Манеж осматривать выставку, — сообщил кузен. — Потом в Арт-клуб. Потом по бильярдным. Потом к Славе веселиться. Потом еще что-нибудь придумаем.
— Лучше я поеду немножко посплю дома, — задумчиво сказал Пекарский. — У меня вечером лекция.
Зоил Пекарский читал лекции по классической литературе на каком-то П. О. и втайне очень этим гордился.
Я сказала, что с удовольствием посещу Манеж.
Баги доброжелательно кивнул. Ему, похоже, было все равно — ехать в Манеж, ехать в трактиры с плясунами, веселиться, умереть или жить, безропотно оплачивая чужие удовольствия. Когда я внимательно всматривалась в него, он отвечал мне таким же внимательным насмешливым взглядом, его лицо улыбалось без улыбки. Когда Пекарский просил передать джем, или сахар, или спички, он торопился исполнить просьбу, и тоже жевал, и бренчал стаканом и ложкой, но вообще-то его хотелось нарядить в драгоценные одежды, и положить в драгоценный саркофаг, и думать о нем как об умершем фараоне — такие важные, безмерно грустные мысли приходили в голову.
Как все-таки неотразимо обаятельно действует на людей богатство. Этот же модник-фараон с красивым пробором на гладкой голове, будь он скромным клерком в Пушкинском Доме или участником массовки на третьестепенной презентации, — у кого бы вызвал он сладкий трепет, кто бы стал сравнивать его с мертвыми царями? Сейчас даже обозначившаяся после ночи щетина на его лице выглядит мило и комильфо, и, если Баги так и не побреется, она всё будет восприниматься как комильфо, а потом как каприз и прихоть — но никогда как простая неряшливость, хотя бы эта последняя и соответствовала эмпирической данности. И где же независимость мысли и чувств и насмешливо поджатые губки строгих ценителей, их шепоток и перемигивания? Мы встречаем сарказмами благополучие и простодушно дивимся богатству — и даже не само богатство ослепляет нас, но нами же воображаемый его блеск. Ценители очарованы собственной фантазией, и мечтательная девушка в отдалении трепещет и опускает подкрашенные синим ресницы.
Кузен меж тем покопался в столе и выудил несколько листов офортов — из разрозненной, так им до конца и не доведенной серии, названной «Бестиарий» и задуманной, как и все проекты кузена, с небывалым размахом.
— Возьми, Баги, — сказал кузен просто, озираясь. — Надо бы во что завернуть.
— С удовольствием, — сказал Баги, недоумевая. — Но сколько?
— Сколько что?
— Сколько ты за них хочешь?
— Да нет, — сказал кузен. — Это подарок.
— Подарок?
— Ну да. Тебе подарков не дарят?