Минус тридцать - Эрлих Генрих Владимирович


Генрих Эрлих

Минус тридцать

(Опыт реалистического)

© Генрих Эрлих, 1999 г.

* * *

Часть первая

Глава 1

Первого сентября одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года Виталий Манецкий, ассистент Московского…ного института, впервые после двухмесячного отпуска отправился на работу. Дорога с дачи была неблизкой, и Манецкий, отвыкший за лето от ранних подъемов, безуспешно пытался задремать, привалившись к окну электрички. Со свистом проносились встречные поезда, на частых остановках агрессивно кричали проталкивающиеся в вагон, нагруженные объемистыми мешками и корзинами торговки, направляющиеся на московские рынки, из динамика хрипловатый голос с неумолимостью автомата объявлял остановки, призывал, требовал, запрещал. Окна, в косой штриховке дождя, были закрыты, и тяжелый воздух, вобравший испарения одежды и человеческих тел, запахи косметики и огромных обтянутых марлей букетов, винный перегар и чесночно-луковый аромат, обволакивал легкие пленкой, затрудняя дыхание.

Раздражение от шума и духоты усиливалось нарушенностью распорядка жизни. Все последние годы Манецкий с семьей переезжал в Москву в один и тот же день – двадцать девятого августа, оставляя два дня на то, чтобы отпарить детей и себя от дачной грязи, перестирать скопившуюся кучу одежды, утрясти формальности в яслях, детском саду, школе, приготовить детям парадную форму. Утро первого сентября протекало по раз установленному ритуалу, центральное место в котором занимало фотографирование. Дома, на свободном участке стены в гостиной, Манецкий приладил деревянную панель, на которую, под стекло, прикреплял каждый год новые первосентябрьские фотографии сыновей. Два ряда фотографий: нижний, подлиннее – из десяти, верхний, покороче – из пяти. В этом году все сорвалось. Старший сын, Колька, немного простудился и, несмотря на дождливую холодную погоду и все уговоры Манецкого, жена осталась с детьми на даче.

«Вот и отпуск прошел, – вяло размышлял Манецкий, – быстро, незаметно, бестолково как-то. Третий год собираемся куда-нибудь выбраться, а в результате все лето сидим на даче. Нет, дача – это, конечно, хорошо: размеренная, благоустроенная жизнь, в реке хоть целый день сиди, от дома, в общем-то, недалеко, каких-то два часа езды. Но как-то однообразно, буднично. День да ночь – сутки прочь. Как Ольга безвылазно сидит, не понимаю. Я хоть через день в Москву мотаюсь – ремонт, продукты…

И еще – эта дачная жизнь ужасно расслабляет. Читаешь вот, что какой-нибудь писатель, да тот же Пушкин, выезжал в деревню или на дачу и писал, писал, писал… А я не могу. На третий день уже не представляю, как можно сесть на стол. Может быть, просто устаю за год? Ведь для чего-то дают во всем мире отпуск, мне – так целых сорок восемь рабочих дней. Наверно, для того, чтобы отдыхать, а не за столом сидеть.

А ведь надо было сесть! Ох, как надо было! Первое ноября на носу, а с переводом работы – начать да кончить. Сколько же напланировал на лето! Ничего не закончил. Только сортир на даче переставил, но здесь уж приперло. Ремонт в квартире почти закончил, кухня осталась. Она-то меня и погубит. Ольга не преминет при случае ввернуть, что я нарочно не доделал, что ей придется целый год по моей милости в грязи готовить и есть. А уж случаи она найдет, не заржавеет».

Манецкий представил жену, ее немного визгливый на высоких тонах голос: «Уж коли превратил меня в домохозяйку, так хоть рабочее место человеческое оборудуй. Эту кухню целый день скобли – все равно как в хлеву».

«Интересно, она хоть раз в хлеву бывала? Шутки шутками, а надо было, конечно, с кухни начать. Промашка вышла. Фотографии не напечатал, четыре пленки. Ведь обещал большие портреты сделать, старики изнылись. Целый день корячиться. Когда теперь этот день выкроишь? С ними разве что сделаешь? Ничего…»

* * *

Войдя в институт, Манецкий окинул взглядом крупные объявления: собрание первого курса – счастливые люди, все впереди; общее собрание преподавателей – обойдутся; отъезд студентов на картошку – разудалое время, как вспомнишь, так вздрогнешь. К последнему объявлению был пришпилен небольшой листок: «Отъезд сотрудников на картошку – 2 сентября в 9.00. Сбор у второго корпуса». Не повезло кому-то. Да еще по такой погоде!

Первое сентября – единственный день в году, не считая, естественно, дней зарплаты, когда все сотрудники института приходят на работу. То же относится и к студентам. В коридорах – веселая толчея, слышатся радостные возгласы, смачные хлопки рукопожатий и глухие удары по плечам, звучные поцелуи, царит приподнятое настроение, как и положено в начале года.

Люди вообще склонны придавать определенным дням избыточное мистическое значение. Несмотря на горький многолетний опыт, мы, как дети, продолжаем верить, что с сегодняшнего дня все разом, само собой изменится и, конечно, в лучшую для нас сторону; что нудно насилуемая нами природа вдруг встрепенется и начнет наконец-то приоткрывать свои тайны, а уж тогда и я, конечно же, встрепенусь и начну работать так, как могу, а не так, как получается; что начальство обратит на меня внимание и воздаст по заслугам, соблаговолив поднять на одну маленькую, но долгие годы лелеемую ступеньку, меня, а не этого проходимца, который… впрочем, шут с ним, не будем портить праздника.

Видится, как толпы студентов валом валят на мои семинары и лекции и слушают меня, раскрыв рот, а не зевают, играют в шахматы и преферанс или лапают девчонкам колени под столами. Набившие оскомину, многажды повторенные истины вдруг обретут новый смысл, и я отброшу свои старые студенческие конспекты и напишу новый курс и буду читать его так, как хочу, а не так, как положено в соответствии с освященной Основоположником кафедры традицией. Студенты сбросят джинсы стоимостью в мою зарплату и вызывающие крупноклетчатые штаны, майки с импортными надписями и тренькающие побрякушки и, подражая мне, облачатся в сторублевые костюмы, рубашки с вытертыми манжетами и воротничками и намертво затянутые жгутом галстуки. Самые красивые студентки, все поголовно, влюбятся в меня, и я буду снисходительно принимать их поклонение, но, ради мира в семье, решительно отвергать все прочие поползновения. Жена, восхищенная моей стойкостью и умиротворенная продвижением по службе, перестанет зудеть целыми днями, а освободившееся время будет тратить на то, чтобы угадывать по глазам малейшее мое желание и немедленно его удовлетворять. Дети, проникшись уважением и безмерным восхищением, скинут наушники и начнут слушать меня, а не очередного блеющего пророка; старший, наконец-то, внемлет призывам и бросит курить, а тогда уж и я, может быть, пойду дальше по этой светлой дороге, безостановочно, ну разве что по крупным праздникам…

Да! Чего только не привидится в начале года! Потом побегут дни, недели, месяцы, разноцветье сентябрьских надежд потушится тусклым московским снегом, на душе станет холодно и муторно, и месяце эдак в феврале-марте, измученный авитаминозом, серый от непрерывного сиденья в помещении и разбитый согласованным натиском неприятностей дома и на работе, начинаешь видеть все в черном, а, быть может, в истинном, кто знает, свете. Природа, несмотря на все наши высоконаучные разговоры и неустанные старания, начинает как-то особенно изощренно издеваться, каждым своим новым выкрутасом зачеркивая всю предыдущую работу. Студенты кажутся, как никогда, тупыми. Очередной проходимец занимает освободившуюся вакансию. В физиономии секретаря парторганизации явственно проступают черты Аль Капоне. Раннебальзаковского возраста редакторша из «Науки» недвусмысленно намекает, что неверность навсегда закроет двери не только в уютную квартирку в Матвеевском, но и в издательство. Существенно более молодая, но не менее напористая аспирантка с соседней кафедры прямо говорит, что ее «жертва на алтарь любви» требует более активной помощи в выполнении диссертации, коли уж не получается с замужеством. Водка дорожает. Жена говорит только о разводе и со смешанным чувством надежды и страха выискивает то же желание в моих глазах. После очередного посещения школы понимаешь, что курение – эта такая, в сущности, невинная шалость. Быстрее бы первое сентября, Новый год, а уж тогда…

Манецкий так не думал, не мог думать. Все это лишь отдаленно напоминало его жизнь, в равной степени все это можно было отнести к жизни тысяч других молодых сотрудников учебных и научных институтов. Оттуда, со стороны, эти мысли и прилетели, промелькнули в одно мгновение. И так же промелькнуло видение в большом зеркале при входе в институт, Он, несомненно, он, но постаревший лет на семь-десять и какой-то сдувшийся. Манецкий одним движением отмел и мысли, и видение. Но что-то все же осталось и затаилось в глубине памяти, и изредка прорывалось наружу какой-то смутной тоской или беспричинным раздражением, чем дальше, тем чаще.

* * *

Манецкий добирался до своей комнаты минут сорок. Он постоянно останавливался, здороваясь, отвечая, желая, интересуясь, выражая надежду, восхищаясь, прогнозируя. Окунувшись в привычный водоворот институтской жизни, Манецкий забыл все утренние неприятности и сам заразился всеобщим возбуждением.

Длинный стол посреди комнаты был уставлен чашками, банками с вареньем, тарелками с печеньем и пирожными. Человек десять сотрудников кафедры пили чай, обсуждая прошедший отпуск. Манецкий радостно всех приветствовал, внес свою лепту, высыпав на стол большую кучу отборных яблок, и присоединился к компании.

– Виталик, сенсационная новость: Аду Соломоновну уходят на пенсию!

– Нет справедливости в этом мире: человек еще может сам дойти до работы, а его – на пенсию.

– Вот-вот, год до пятидесятилетнего стажа не дали доработать. Варвары!

– Людоеды!

– Юдоеды!

– Виталий! Если подсуетишься, доцентская ставка твоя. Ты, главное, не тушуйся.

– Вы забываете о Липовиче! Надо же блюсти нацбаланс! Но все равно, Вить, у тебя преимущество: и стаж больше, и вообще ты наш, институтский, а этот свалился откуда-то со стороны.

В разгар обсуждения этой самой актуальной и животрепещущей темы в комнату вошла Лидочка, секретарша декана, очередной предмет небескорыстного восхищения всех сотрудников факультета.

– Лидочка, загар вам очень к лицу! Милочка, где вы достаете такие очаровательные блузки? Богиня, что заставило вас спуститься из заоблачных высей на нашу грешную землю? – раздавалось со всех сторон.

– Но и на нашей грешной земле растут плоды, достойные вас, – сказал Манецкий, предлагая Лидочке яблоко.

– Спасибо, я, собственно, на минуточку и как раз к вам, Виталий Петрович. Ознакомьтесь, пожалуйста, с приказом, – ответила Лидочка, протягивая ему бумагу.

– Что за ерунда? – удивился Манецкий, читая первые строки приказа: «Командировать на сельхозработы следующих сотрудников…кого факультета». Далее следовал небольшой список, посреди которого Манецкий увидел и свою фамилию.

– Распишитесь, пожалуйста, здесь, – не давая ему опомниться, Лидочка подсунула еще одну бумагу.

– Это еще что такое?

– Ну, как вам сказать, расписка что ли, что вы ознакомлены с приказом.

Манецкий чуть было не вспылил от такого предложения, но сдержался, поняв, что, несмотря на свою негласную власть на факультете, Лидочка все же иногда выполняет чьи-то распоряжения.

– Но я категорически не могу никуда ехать! Есть там кто-нибудь из начальства? – спросил он.

– Антон Сергеевич. Он как раз отвечает за выезд и вообще за все это.

– Я немедленно иду к нему, – сказал Манецкий, сделав движение в сторону двери.

– Вы все же распишитесь, Виталий Петрович, пожалуйста. Мне еще вон скольких обходить и с каждым что-нибудь эдакое.

– Но я все равно пойду к Борецкому, – начал было Манецкий, но потом махнул рукой, написал в указанном месте «с приказом ознакомлен», поставил число, расписался и вышел, почти выбежал из комнаты.

* * *

Он очень надеялся, что Борецкий ему поможет. Они были не то чтобы крепко дружны, но близко знакомы. Лет десять назад, когда Манецкий был командиром стройотряда в Казахстане, Борецкий ездил с ним комиссаром. Сам-то Манецкий планировал взять на это место Сережку Жука – заводилу и балагура, любимца всего их курса, но его кандидатуру не утвердили и просто-таки навязали Антона Борецкого – «для усиления политического руководства».

Однако, Борецкий с самого начала повел себя разумно, не выпячивал свою руководящую роль, отдал все агитбригадные дела и организацию празднеств в руки Жука, работал на объектах наравне со всеми и заслужил всеобщее уважение после того, как удачно погасил разгоравшийся конфликт с местными парнями из-за явного предпочтения, выказываемого поселковскими красотками приезжим молодцам. Его внушительная фигура и неторопливая речь производили самое выгодное впечатление на совхозное начальство, и Манецкий всегда брал его с собой, когда шел закрывать наряды, тем более что Антон не делал круглых глаз, когда из сумки Манецкого вместе с деловыми бумагами на свет являлись обязательные бутылки водки.

Именно Борецкий на одной из первых подобных встреч достал бутылку коньяка и предложил местному строительному начальнику сыграть в излюбленную этим начальником (и откуда только узнал!) игру – шашки. Роль шашек выполняли пятидесятиграммовые стопки – с водкой с одной стороны и с коньяком с другой. Взятие шашки подразумевало выпивание ее содержимого. Борецкий после своего вызвавшего всеобщий восторг предложения в свойственной ему манере ушел в тень, и играть пришлось Манецкому. Эта игра вошла в анналы стройотрядовского движения и навсегда вписала имя Манецкого в историю. Местный начальник одержал поистине пиррову победу со счетом 2:1. В тот год они заработали рекордную сумму, обошлись без травм и прочих эксцессов, и не получили ни одного замечания от районного штаба, так что командир и комиссар были довольны друг другом.

Позже они работали в факультетском комитете комсомола в бытность Борецкого его секретарем. Затем их дороги разошлись. Манецкий прекратил всякую общественную деятельность, за исключением минимально необходимой для характеристики, и ушел в работу и добывание денег для семьи, а Борецкий, попав в «колоду», прыгал с должности на должность и недавно стал заместителем декана. Мимоходом он стал доцентом и даже получил небольшую научную группу, которая была целиком поставлена на сотворение ему докторской диссертации. Несмотря на символическую педагогическую нагрузку, времени на научную работу у Борецкого почти не оставалось и он часто обращался за помощью к Манецкому, отплачивая ему всяческими административными услугами.

Влетев в кабинет к Борецкому, Виталий с порога воскликнул:

– Антон, что за херня? Ничего ж себе подарочек к новому году!

– Не кипятись. Это ты о чем?

– Как о чем?! Ты же приказ подписывал, что мне на картошку надо ехать!

– Первый раз слышу. Накладка какая-то вышла. Мне спустили разнарядку, я ее отфутболил на кафедры, те дали фамилии, Лидочка напечатала, я подмахнул. Я-то здесь при чем?

– Но я категорически не могу ехать. У меня работа…

– Витя, не на митинге, свои люди. Ну кому нужна твоя работа? На занятиях подменят. Скажи лучше, что халтура твоя станет, это другой разговор, но это – твое личное дело, и не могу я тебя на основании этого освободить.

– У меня двое детей.

– Из-за детей мы только женщин освобождаем, да и то не всех. Если бы еще только народился. А Колька твой, не успеешь оглянуться, тебя перерастет и младшему скоро в школу.

«Плохо, когда начальство слишком хорошо тебя знает», – подумал с досадой Манецкий.

– Не могу, понимаешь, не-мо-гу! – развел руками Борецкий. – Я тебя хоть сию минуту из списка вычеркну, но достань замену. Тебя кафедра подала, так пусть они другого человечка засунут. Единственный путь. Договоришься с Яковом Львовичем – сразу ко мне.

– Ладно, попробую, – процедил Манецкий, – кстати, что это такое с расписками выдумали. Издевательство какое-то! Взрослые, солидные люди… – завелся он напоследок.

– Тебе легко говорить! А мне надо двадцать человек сотрудников отправить. Ты думаешь, завтра столько будет? Как бы не так! Шестнадцать-семнадцать – это реально. Остальные справки представят. Мужики – тех радикулит скручивает, а женщины все больше беременеют. Чудо непорочного зачатья: глянут на объявление и тяжелеют на глазах. Готово! Извольте справку! А в былые годы еще пара умников всегда находилась: знать ничего не знали, ведать не ведали, никаких приказов не видали. И смотрят тебе нагло в глаза. А ты говоришь: серьезные, солидные люди.

Дальше